Разумеется, нашептывать такое мог только вечный искуситель - дьявол. Не зря Фома Аквинский в своей теологии отводил ему, главе всех демонов, особое место: дьявол обладал властью над погодой, мог чинить людям всяческое зло, мешать живущим в браке исполнять их семейные обязанности. Фома говорил, что неверно и даже преступно отрицать всемогущество дьявола. Вера в дьявола так же священна, как и все, чему учит католическая церковь. Тогда, в юности, гоня прочь омерзительное нашептывание, Сиверт до полного изнеможения читал молитвы, стоял на коленях и бил поклоны.
Время тогда было гуще, плотнее, словно вышло из-под пресса. Время ныне - как спокойное холодное небо с редкими-редкими облаками. Хватает места крылу, лети куда хочешь, да крыло-то слабое, неуверенное, боишься далекой земной тверди, и только верою в Христа держишься в воздухе.
Не спросившись, вбежал Мориц. Выкрикнул испуганно и радостно:
~ Святой отец, тебя зовет на детинец король Войшелк.
- Наконец-то! - прошуршав длинной черной сутаной, резко поднялся Сиверт. Взял в руки молитвенник, опустил, как и подобает, глаза и неспешно пошел к выходу.
- А мне что делать? - запричитал сзади Мориц.
- Иди за мной, - не оглядываясь, бросил монах.
Войшелк понравился Сиверту и одновременно поверг его в страх. Был у доминиканца нюх на людей, с первого взгляда мог прочесть, что сокрыто у человека в душе. Когда-то в лесу, в густом лещиннике, среди обилия крупных, подрумяненных солнцем орехов он, мальчишка, безошибочно находил орехи с прожженной молнией дырочкой. В пальцы не возьмет, а уже знает: внутри будет черно. Так же обстояло дело и с людьми, которых он проверял на жажду власти, похотливость и жестокость, сознавая при этом, что названные пороки обычно накладываются один на другой. Всякий рыцарь, всякий мужчина, если он не обездоленный евнух, неутомимо и твердо добивается плотских радостей, женской любви, а значит, и власти, ибо, получив свое, он чувствует себя властелином, а в женщине видит рабыню. Рабство, считал Сиверт, родилось в тот миг, когда Ева, вздохнув, уступила Адаму.
Недюжинную твердость почуял и увидел в новогородокском князе монах. Этот при надобности не побоится крови. Испугало же Сиверта то, что он не смог сразу, как было ему свойственно, ухватить глубинную суть не поспешившего раскрыться перед ним человека. Напрашивалось сравнение с множеством сот, наполненных и сладким, и горьким медом.
Войшелк сидел на княжеском троне, представляющим собою внушительных размеров стул, украшенный искусным набором золотых и серебряных пластин. На стене у него за спиной помещался исполненный с тем же искусством из кусочков смальты и металла, из птичьего пера и лоскутков меха клейнот Новогородокско-Литовской державы: воин на белом коне вздымал над головою обнаженный меч.
По правую руку от Войшелка на дубовом стуле, несколько уступавшем трону размерами, сидел князь Далибор-Глеб Волковыйский. Сиверт так и впился в него глазами. "Это и есть тот, что отказапся от великой власти, - подумал монах. - Здоровым телом наградил его Бог и, похоже, чувствительной душою, но он, насколько я вижу, не очень-то счастлив".
Новогородокские бояре, молчаливые и суровые, занимали места вдоль стены. Среди черных и сивых от седины бород было две или три огненно-рыжих.
- С чем пришел, латинянин? - спросил Войшелк.
- Князь Войшелк, сын Миндовга, - без робости ответил Сиверт, - прибыл я из Руты от твоего отца, великого кунигаса, дабы подтвердить, что принял он со своими боярами христианскую веру из Рима, из рук папы Иннокентия IV. Уже везут, как было договорено, люди папы королевскую корону в Литву.
- Ну и что? - свел на переносице брови Войшелк.
- В великом гневе был кунигас, что запер ты перед ним ворота Новогородка, не пустил отца даже руки обогреть. Хотел приказать, чтобы зарыли твой вал. но смилостивился - послал к тебе меня, монаха ордена Святого Доминика Сиверта.
- С чем же послал тебя кунигас? - еще сильнее нахмурился Войшелк.
- Великий кунигас передает тебе слова мира и отцовского расположения.
Такого заявления не ожидали. Новогородокскне бояре смахнули с лиц суровость, зашушукались, заговорили. Посветлели взгляды и у Войшелка с Далибором. Оба обменялись несколькими скупыми словами, и Сиверт понял, что новогородокский и волковыйскнй князья съели вместе не один пуд соли и, скорее всего, дружат по сей день. Это обстоятельство надо было запомнить на будущее.
- Миндовг теперь в союзе с Ливонским орденом, - продолжал монах. - и магистр Андрей Стырланд прислал в подмогу Руте рыцарский отряд.
- Ливонцы в Руте? - побледнел Войшелк.
- Да. - примирительно улыбнулся доминиканец. - Когда я выезжал к тебе, граф Удо принимал хлеб-соль от жителей Руты.
Он вдруг прикусил язык, сообразив, что сказал не то, чего ждали, и не так.
- Жернасы идут по нашей земле! - вскрикнул князь Глеб Волковыйскнй. Глаза его полыхали гневом. Он вскочил, подбежал к Сиверту с таким видом, словно собирался ударить его. Бояре и князь Войшелк тоже выглядели жестоко разочарованными.
"Чем я не угодил им? - в растерянности думал монах. - На этой земле, среди этих людей надо быть очень осмотрительным. Одно и то же слово тут могут истолковать по-разному. Мне лучше помолчать, чтобы не поплатиться головой. сказав что-нибудь невпопад. Мерзкие двоеверцы! Приняли христианство, а где-то по закоулкам молятся своему Перуну".
И тут же его опасения, похоже, начали сбываться.
- Чтоб тебе не уйти от руки палача! - кричал в его адрес полный негодования маленький рыжебородый боярин. Он вплотную подошел к монаху, с ненавистью смотрел на него снизу вверх.
Но большинство бояр было настроено миролюбиво. Не с руки было им ссориться с ливонцами, когда Новогородку угрожал более реальный враг и, возможно, в это самое время уже горели, обращались в руины их вотчины, попирались чужими копытами их земли.
- Каждый черт на свое колесо воду льет, - сказал боярин Белокур, чьи земли и усадьба омывались рекою Щарой. - Надо нам, князь Войшелк, поднимать дружину, скликать ополчение из горожан, слать гонцов к кунигасу Миндовгу и вместе с ним борониться от недругов.
И все же Сиверта, как он ни упирался, как ни доказывал, что привез важные и, может быть, спасительные для Новогородка вести, бросили в темницу. Взяли за шкирку и поволокли вниз по лестнице. Проклял он день, когда ему взбрело поехать из Рима в Пруссию и Ливонию, и другой, когда напросился в отряд Толина. Позади скулил, поспешая за своим хозяином, Мориц. Его гнали прочь, лупцевали древками копий. "Пропадет без меня, дурачина, - думал Сиверт.- Да что поделаешь? Побежденным и солнце не светит".
- Мориц! - крикнул он. - Ступай к королю Войшелку и проси, чтобы тебя отвезли в Руту.
- Святой отче, я хочу с тобой в темницу! - верещал, словно его резали, Мориц.
- В темнице успеешь насидеться, - добродушно сказал новогородокский дружинник, а когда Мориц завыл снова, влепил ему оплеуху.
Сиверт видел все это, но, как человек опытный и мудрый, промолчал. Память подсказала ему поучительную аналогию. При дворе порфироносных византийских императоров обычно пытают, допрашивают впавших в немилость евнухи. Император сидит себе на троне, а у его подножья полосуют нагую человеческую плоть бичи, в оконечья которых вплетены куски свинца. Аж сопят свирепые евнухи, брызжет на золото и на мрамор кровь, но тот, кого пытают, молчит - нельзя подавать голос, тем более кричать в присутствии императора.
Доминиканец очутился в темном подземном склепе, стены которого были сложены из холодных шершавых камней. Проскрежетал ключ в замке, что-то сказал охранник охраннику, оба рассмеялись и, громко топоча, пошли туда, где синело небо и светило солнце. Сиверт остался один.
- Предстал я перед тобою, Христе, как свеча перед иконой, - проговорил упавшим голосом. - Спаси меня. Не дай мокрицам и паукам поселиться у меня на голове.
Монах поискал глазами, где бы примоститься в этом чертовом - вот уж точно! - кармане, и вдруг обнаружил, что он в подземелье не один. У противоположной стены на полу то ли сидел, то ли лежал какой-то человек. Было темно, лишь сквозь щелочку над дверью пробивался скупой пучок света, и нельзя было разглядеть лица товарища по несчастью. А может, незнакомец спал, укрывшись с головой, как прячет голову под крыло лесная птаха.
- Кто ты? - тихо спросил Сиверт.
Ни звука в ответ. Тот, у стены, либо не слышал, либо не хотел вступать в разговор. Да нет, не то и не другое: просто вопрос сам собою вырвался у него на немецком языке. Тогда он переспросил по-русински:
- Кто здесь?
- Человек, - прозвучало в темноте. И столько опустошенности и бессилия было в этом слове, что Сиверт поежился. Неужели и он спустя какое-то время заговорит вот таким же замогильным голосом? "На все воля Божья, урезонил себя. - Я, если рассудить, еще счастливчик. Людей оскопляют, ослепляют, садят на цепь по шею в ледяной воде".
Монах опустился на колени подле того, кто назвал себя человеком, ибо только потерев дерево о дерево можно добыть огонь, только в общении с живым существом можно сохранить способность чувствовать и мыслить в безмолвии темницы. Возраст узника не поддавался определению, да Сиверт и не задумывался над этим.
- У тебя есть имя? - спросил он.
- Я Алехна, сын Иванов. Новогородокский купец, - ответил узник, через силу ворочая языком. Должно быть, в могильной тишине позабыл, как рождаются звуки. Был он худ, изможден, землист лицом - известно, какая кормежка в темнице.
- Я слышал о тебе, - положил ему руку на плечо Сиверт.
Глаза у Алехны удивленно вспыхнули и тут же погасли.
- Мы не могли встречаться с тобой, - холодно уронил он. Скорее всего, подумал, что Сиверта к нему подсадили, дабы выведать что-то сверх уже сказанного, вырванного из душии тела раскаленными клещами.
Доминиканец отвернул полу плаща, достал из потайного кармашка свою заветную шкатулочку, а из нее - железный желудь. На ладони поднес его к самым глазам купца. Спросил: