В это самое время посланец от Криве-Кривейты, загнав двух коней, прискакал в Руту, пал на колета перед Миндовгом и выдохнул черными, потрескавшимися от зноя и усталости губами:
- Спасай, великий кунигас! Спасай не меня и не себя - землю нашу общую спасай!
Миндовг не спал перед этим две или три ночи, был как в лихорадке. Над левым глазом противно дрожало веко - так дрожит в голом лесу осиновый лист. Черные тени лежали на запавших щеках. Кунигас глухо кашлял, чуть ли не с ненавистью смотрел на посланца. А тот, не вставая с колен, говорил с отчаяньем в голосе:
- Клянусь Пяркунасом и кровью моей матери: я лучше умру в твоем нумасе, чем узнаю, что ты не поведешь войско на выручку братьям-жемайтийцам.
Кунигас стоял туча-тучей и молчал. Молчал и весь его дворец. Молчала Рута. Тогда посланец острой раковиной, выхваченной из-за пазухи, исполосовал до крови себе лицо, упал ниц и запричитал:
- Разожгите священный костер! Бросьте в тот костер меня! Мои глаза не хотят видеть отступника!
В пору было оцепенеть от этих слов. Впервые здесь, в рутском дворце, человеческие уста осмелились назвать великого кунигаса отступником, считай - предателем.
- Молчи, бенкард! Молчи, грязного ложа сын! - грозно выкрикнул Миндовг.
Но посланец Криве-Кривейты был, видимо, уже не в себе. Он, размазывая по лицу кровь, поднялся на ноги. Багровый от ярости, брызжа слюной, говорил прямо в глаза кунигасу:
- Мерзкий оборотень, за корону, за блестящую позолоченную игрушку, ты отдал нашим ворогам Литву, отдал прадедовскую веру. Беги скорей в Караляучус. Там уже собрались твои дружки-кровопийцы, чтобы вволю поплескаться в жемайтийской крови.
Миндовг, глухо простонав, ткнул его кулаком в раскрытый рот, выбил несколько зубов. Бесстрашный посланец хотел еще что-то сказать, еще шамкал окровавленными губами, но сзади налетел на него Астафий Рязанец, сбил с ног. Они покатились по снегу, сцепившись в мертвой хватке, как собака с гадюкой где-нибудь на лугу.
- Разожгите костер! - приказал Миндовг.
Ярко вспыхнули сухие поленья, словно были наготове, словно знали отведенный им час. В какой-то миг посланец Криве-Кривейты сдался, обмяк. Астафий Рязанец поспешил выпустить его из своих цепких рук, отпрянуть в сторону: коль тебе дано жить, ты не должен оставаться рядом с тем, над кем смерть уже занесла красное испепеляющее крыло.
Миндовг в мертвой звенящей тишине медленно прошел в нумас. Все оторопело смотрели ему в спину, не зная, что делать. В глазах у лежавшего на снегу посланца затлела надежда. Спустя несколько минут, показавшихся мучительно долгими, кунигас вернулся к костру, держа в руках искуснейшее изделие рижских золотарей - королевскую корону. Обеими руками он высоко поднял ее над головой (все думали: сейчас наденет), что-то прошептал и... швырнул корону в огонь. Это было так неожиданно, что у большинства присутствующих вырвался единый на всех звук - не то стон, не то всхлип. Некоторые (и среди них Астафий Рязанец) бросились к костру: сейчас станут голыми руками разгребать дышащие жаром угли и головешки, спасать корону. Но Миндовг властным жестом остановил их.
- Говорю тебе, Пяркунас: ты - бог моего народа и мой бог, - произнес чистым взволнованным голосом. - Говорю тебе, Пяркунас: католическую веру я принял не потому, что хотел получить заодно и королевскую корону, а потому, что меня обложили было со всех сторон, как обкладывают тура на ловах. Но сегодня я отрекаюсь от чужой веры и от короны, сегодня я возвращаюсь под твою могучую руку. И еще говорю тебе: ровно через три дня выступаю со всем своим войском в земли куршей и жемайтийцев, чтобы защитить их от крыжацкого меча.
Радостными кликами, одобрительным гулом встретили рутчане (не говоря уже о посланце Криве-Кривейты) слова кунигаса. Люди целовались, многие плакали. Дружинники взметывали вверх боевые топоры и мачуги.
- Веди нас! - гремело на площади перед дворцом.
-Веди, великий кунигас!
- Мы хоть сегодня готовы в поход на латинян!
Но Миндовг остудил горячие головы:
- Выступаем через три дня и все вместе. Того, кто ослушается, - в цепи.
Тогда возбужденный люд вспомнил, что латинян не надо далеко искать - имеются таковые в самой Руте. Скопом ринулись туда, где жили рыцарм и ландскнехты графа Удо. О доминиканце Сиверте в горячке забыли, а может, учли его особое положение при королеве Марте. Но монах объявился сам, прибежал к Миндовгу, Упал ему в ноги, часто дыша, залопотал:
- Тебя хотят убить. Граф Удо кричал перед рыцарями, что ты изменил святой римской церкви и папе Александру IV и что тебе надо проткнуть сердце стилетом. Где-то уже точат этот стилет. Остерегайся.
- А ты, что ж, за меня? - испытующе посмотрел на Сиверта Миндовг.
- Я за Бога, имя которому справедливость, - пылко ответил доминиканец, подымаясь с колен. - Сегодня же справедливость на твоей стороне, великий кунигас.
- Но я намерен изменить римской церкви. Я уже изменил ей.
- Церковь еще не Бог, - с прежней пылкостью заявил Сиверт. - Сегодня римская церковь не более чем богатый, в золотом убранстве, но холодный и неуютный дом. Сегодня в Риме считают, что лучший бог тот, во имя которого проливается больше крови. Святые отцы прямо от своих молитв бегут в лупанарий. Разве такой должна быть апостольская церковь?
Миндовг с недоумением смотрел на монаха. Странны эти речи в устах сына тевтонской земли, служителя римской церкви. Тут или какая-то хитрость, или безумие. Впрочем, человек, в последний миг избегнувший костра, вряд ли кого-нибудь удивит, если тронется умом.
- И давно ты так рассуждаешь? - полюбопытствовал Миндовг.
- Если б это я сам так рассуждал! - воскликнул Сиверт. - Христе Вседержитель засевает такими мыслями поле моего разума. Он же пришел на землю как бог бедных, бог пастухов и рыбаков, каменотесов и садовников. Троном святого Петра по высшему замыслу должны были владеть бессребреники, мужи с голубиной душой. А что мы видим в Риме? Сборище алчных и ненасытных, как морская губка, фигляров, бессовестных кривляк. Единственное их оружие - страх. Не святое Божье слово, не мудрость евангелистов, а страх перед тайной, перед неудачей, перед смертью. А страх же, как известно, родной отец жестокости.
- Хватит, - поднял руку Миндовг. - Мне тебя не понять. Не завидую твоим землякам-единоверцам, которых этот день застал в Руте и вообще в нашей стране. Не завидую графу Удо. Их кровь должен увидеть Пяркунас. Тебе же дарую жизнь и свободу.
- В третий раз даруешь, великий кунигас, - прошептал, бледнея, Сиверт. - Когда взяли меня в плен, когда возвели меня на костер и вот сегодня...
- Не люблю считать, - жестоко оборвал его Миндовг. - Сейчас же садись на коня и езжай куда хочешь - в Ригу, в Венден или к ляхам. До границы ты будешь под охраной. Но знай, что следы твоего коня мой народ засыплет солью и выжжет огнем, чтобы не уцелело ни единого ростка римской веры. Слишком долго мы терпели, слишком долго молчал на небесах Пяркунас. Но он не подает голос, уже надевает боевую кольчугу.
Миндовг приложил палец к губам, напряженно прислушиваясь. Прислушался и Сиверт. И правда: в небе над Рутой, над пущами, болотами и озерами погромыхивал, перекатывался молодой горячий гром.
Снова, в который уже раз, восстало против ливонцев и тевтонцев все, что еще жило и двигалось, все, что могло восстать. Жемайтия и Пруссия, курши и земгалы нашли общий язык, и полыхнуло суровое, истребительное пламя. В Жемайтии собирал силы кунигас Тройнат. В Пруссии вели отряды повстанцев на орденские замки, крушили башни и стены Геркус Мантас и Диване Медведь. Войско белорусско-литовской державы явилось тем стальным сокрушительным молотом, который тяжело и нежданно ударил в самое сердце Ордену. Под началом Миндовга пошли в бой Литва и Аукштайтия, Нальша и Деволта, дружины из Новогородка, Волковыйска, Городни и Услонима. Далибор ехал стремя в стремя с воеводой Хвалом, сжимая рукоять меча.
13 июля 1260 года над озером Дурбе тек молочно-белый туман. Потом разогревшееся солнце пронзило небесную синь огненными пиками утренних лучей. Но попрятались стрекозы и птицы, нырнули в темную глубь рыбы, онемели трава и камыши, потому что две яростные людские реки, скрежеща железом, раздирая в крике рты, столкнулись на берегу озера. Такой людской сечи еще не видела здешняя земля. Впереди войска Миндовг в три ряда поставил лучников и арбалетчиков. Тонко запели, вспарывая густой утренний воздух, стрелы, выточенные из яблони, березы, сделанные из отборного тростника. Их полет направляли защемленные в хвостах орлиные, глухариные и лебяжьи перья. Когда до наступавших ландскнехтов и рыцарей осталось триста-триста пятьдесят шагов, взялись за дело арбалетчики. Арбалет новогородокцы называли самострелом, ляхи - кушей. Он бил длинными тяжелыми стрелами с граненным железным наконечником-болтом на острие. Этот смертоносный болт проламывал, как яичную скорлупу, самой лучшей закалки броню.
Магистр Бургхард фон Гарнгузен, закрывая глаза на то, что его люди один за одним с воплями и хрипением падали на мокрую от росы и крови траву, разворачивал рыцарскую конницу так, чтобы ее мощный, закованный в броню клин ударил точно по центру языческой рати.
- Добудем победу, и я прикажу кастрировать всех пленных, - весело прокричал он герцогу Карлу. - Пусть в Литве и на Руси обитают не орлы, а каплуны!
Затрубили трубы. Взвились рыцарские знамена. Затрещали кости, и теперь уже рекой полилась кровь. У каждого в жизни бывает самый главный бой, когда и меч, и щит, и конь, и рука, наносящая и отбивающая удары, и глаз, который заливают пот и кровь, становятся единым целым, сплетаются в один железный клубок и лишь одна мысль управляет тобою: не убью я - убьют, повергнув наземь, меня.
Ах, как славно начинался бой! Звенели рыцарские мечи, подрезая, словно болотную осоку, туземцев, загоняя их по колено в трясину, в сыпучий прибрежный песок. Но едва солнце добралось до высшей точки летнего неба, к магистру Бургхарду фон Гарнгузену сзади подкрался незаметный (если не считать редкостной косолапости) старейшина coюзных, то есть крещеных, куршей и сплеча рубанул его топором-секирой по шее. "Измена... Курши предали", - успел подумать магистр, совершая полет под копыта тяжелых от доспехов и упоения боем коней.