Железные желуди — страница 55 из 59

В это самое время посланец от Криве-Кривейты, загнав двух коней, прискакал в Руту, пал на колета перед Миндовгом и выдохнул черными, потрескавшимися от зноя и усталости губами:

- Спасай, великий кунигас! Спасай не меня и не себя - землю нашу общую спасай!

Миндовг не спал перед этим две или три ночи, был как в лихорадке. Над левым глазом противно дрожало веко - так дрожит в голом лесу осиновый лист. Черные тени лежали на запавших щеках. Кунигас глухо кашлял, чуть ли не с не­навистью смотрел на посланца. А тот, не вставая с колен, говорил с отчаяньем в голосе:

- Клянусь Пяркунасом и кровью моей матери: я лучше умру в твоем нумасе, чем узнаю, что ты не поведешь вой­ско на выручку братьям-жемайтийцам.

Кунигас стоял туча-тучей и молчал. Молчал и весь его дворец. Молчала Рута. Тогда посланец острой раковиной, выхваченной из-за пазухи, исполосовал до крови себе лицо, упал ниц и запричитал:

- Разожгите священный костер! Бросьте в тот костер ме­ня! Мои глаза не хотят видеть отступника!

В пору было оцепенеть от этих слов. Впервые здесь, в рутском дворце, человеческие уста осмелились назвать ве­ликого кунигаса отступником, считай - предателем.

- Молчи, бенкард! Молчи, грязного ложа сын! - грозно выкрикнул Миндовг.

Но посланец Криве-Кривейты был, видимо, уже не в се­бе. Он, размазывая по лицу кровь, поднялся на ноги. Багро­вый от ярости, брызжа слюной, говорил прямо в глаза ку­нигасу:

- Мерзкий оборотень, за корону, за блестящую позоло­ченную игрушку, ты отдал нашим ворогам Литву, отдал прадедовскую веру. Беги скорей в Караляучус. Там уже собрались твои дружки-кровопийцы, чтобы вволю попле­скаться в жемайтийской крови.

Миндовг, глухо простонав, ткнул его кулаком в раскрытый рот, выбил несколько зубов. Бесстрашный посланец хотел еще что-то сказать, еще шамкал окровавленными губами, но сзади налетел на него Астафий Рязанец, сбил с ног. Они покатились по снегу, сцепившись в мертвой хват­ке, как собака с гадюкой где-нибудь на лугу.

- Разожгите костер! - приказал Миндовг.

Ярко вспыхнули сухие поленья, словно были наготове, словно знали отведенный им час. В какой-то миг посланец Криве-Кривейты сдался, обмяк. Астафий Рязанец поспешил выпустить его из своих цепких рук, отпрянуть в сторону: коль тебе дано жить, ты не должен оставаться рядом с тем, над кем смерть уже занесла красное испепеляющее крыло.

Миндовг в мертвой звенящей тишине медленно прошел в нумас. Все оторопело смотрели ему в спину, не зная, что делать. В глазах у лежавшего на снегу посланца затлела на­дежда. Спустя несколько минут, показавшихся мучительно долгими, кунигас вернулся к костру, держа в руках искус­нейшее изделие рижских золотарей - королевскую корону. Обеими руками он высоко поднял ее над головой (все ду­мали: сейчас наденет), что-то прошептал и... швырнул ко­рону в огонь. Это было так неожиданно, что у большинства присутствующих вырвался единый на всех звук - не то стон, не то всхлип. Некоторые (и среди них Астафий Ряза­нец) бросились к костру: сейчас станут голыми руками раз­гребать дышащие жаром угли и головешки, спасать корону. Но Миндовг властным жестом остановил их.

- Говорю тебе, Пяркунас: ты - бог моего народа и мой бог, - произнес чистым взволнованным голосом. - Говорю тебе, Пяркунас: католическую веру я принял не потому, что хотел получить заодно и королевскую корону, а потому, что меня обложили было со всех сторон, как обкладывают тура на ловах. Но сегодня я отрекаюсь от чужой веры и от короны, сегодня я возвращаюсь под твою могучую руку. И еще говорю тебе: ровно через три дня выступаю со всем своим войском в земли куршей и жемайтийцев, чтобы за­щитить их от крыжацкого меча.

Радостными кликами, одобрительным гулом встретили рутчане (не говоря уже о посланце Криве-Кривейты) слова кунигаса. Люди целовались, многие плакали. Дружинники взметывали вверх боевые топоры и мачуги.

- Веди нас! - гремело на площади перед дворцом.

-Веди, великий кунигас!

- Мы хоть сегодня готовы в поход на латинян!

Но Миндовг остудил горячие головы:

- Выступаем через три дня и все вместе. Того, кто ослу­шается, - в цепи.

Тогда возбужденный люд вспомнил, что латинян не надо далеко искать - имеются таковые в самой Руте. Скопом ри­нулись туда, где жили рыцарм и ландскнехты графа Удо. О доминиканце Сиверте в горячке забыли, а может, учли его особое положение при королеве Марте. Но монах объявил­ся сам, прибежал к Миндовгу, Упал ему в ноги, часто ды­ша, залопотал:

- Тебя хотят убить. Граф Удо кричал перед рыцарями, что ты изменил святой римской церкви и папе Александру IV и что тебе надо проткнуть сердце стилетом. Где-то уже точат этот стилет. Остерегайся.

- А ты, что ж, за меня? - испытующе посмотрел на Си­верта Миндовг.

- Я за Бога, имя которому справедливость, - пылко отве­тил доминиканец, подымаясь с колен. - Сегодня же спра­ведливость на твоей стороне, великий кунигас.

- Но я намерен изменить римской церкви. Я уже изменил ей.

- Церковь еще не Бог, - с прежней пылкостью заявил Сиверт. - Сегодня римская церковь не более чем богатый, в золотом убранстве, но холодный и неуютный дом. Сегодня в Риме считают, что лучший бог тот, во имя которого про­ливается больше крови. Святые отцы прямо от своих мо­литв бегут в лупанарий. Разве такой должна быть апо­стольская церковь?

Миндовг с недоумением смотрел на монаха. Странны эти речи в устах сына тевтонской земли, служителя римской церкви. Тут или какая-то хитрость, или безумие. Впрочем, человек, в последний миг избегнувший костра, вряд ли кого-нибудь удивит, если тронется умом.

- И давно ты так рассуждаешь? - полюбопытствовал Миндовг.

- Если б это я сам так рассуждал! - воскликнул Сиверт. - Христе Вседержитель засевает такими мыслями поле моего разума. Он же пришел на землю как бог бедных, бог пасту­хов и рыбаков, каменотесов и садовников. Троном святого Петра по высшему замыслу должны были владеть бессреб­реники, мужи с голубиной душой. А что мы видим в Риме? Сборище алчных и ненасытных, как морская губка, фигля­ров, бессовестных кривляк. Единственное их оружие - страх. Не святое Божье слово, не мудрость евангелистов, а страх перед тайной, перед неудачей, перед смертью. А страх же, как известно, родной отец жестокости.

- Хватит, - поднял руку Миндовг. - Мне тебя не понять. Не завидую твоим землякам-единоверцам, которых этот день застал в Руте и вообще в нашей стране. Не завидую графу Удо. Их кровь должен увидеть Пяркунас. Тебе же дарую жизнь и свободу.

- В третий раз даруешь, великий кунигас, - прошептал, бледнея, Сиверт. - Когда взяли меня в плен, когда возвели меня на костер и вот сегодня...

- Не люблю считать, - жестоко оборвал его Миндовг. - Сейчас же садись на коня и езжай куда хочешь - в Ригу, в Венден или к ляхам. До границы ты будешь под охраной. Но знай, что следы твоего коня мой народ засыплет солью и выжжет огнем, чтобы не уцелело ни единого ростка рим­ской веры. Слишком долго мы терпели, слишком долго молчал на небесах Пяркунас. Но он не подает голос, уже надевает боевую кольчугу.

Миндовг приложил палец к губам, напряженно прислу­шиваясь. Прислушался и Сиверт. И правда: в небе над Ру­той, над пущами, болотами и озерами погромыхивал, пере­катывался молодой горячий гром.

Снова, в который уже раз, восстало против ливонцев и тевтонцев все, что еще жило и двигалось, все, что могло восстать. Жемайтия и Пруссия, курши и земгалы нашли общий язык, и полыхнуло суровое, истребительное пламя. В Жемайтии собирал силы кунигас Тройнат. В Пруссии ве­ли отряды повстанцев на орденские замки, крушили башни и стены Геркус Мантас и Диване Медведь. Войско бело­русско-литовской державы явилось тем стальным сокру­шительным молотом, который тяжело и нежданно ударил в самое сердце Ордену. Под началом Миндовга пошли в бой Литва и Аукштайтия, Нальша и Деволта, дружины из Ново­городка, Волковыйска, Городни и Услонима. Далибор ехал стремя в стремя с воеводой Хвалом, сжимая рукоять меча.

13 июля 1260 года над озером Дурбе тек молочно-белый туман. Потом разогревшееся солнце пронзило небесную синь огненными пиками утренних лучей. Но попрятались стрекозы и птицы, нырнули в темную глубь рыбы, онемели трава и камыши, потому что две яростные людские реки, скрежеща железом, раздирая в крике рты, столкнулись на берегу озера. Такой людской сечи еще не видела здешняя земля. Впереди войска Миндовг в три ряда поставил луч­ников и арбалетчиков. Тонко запели, вспарывая густой ут­ренний воздух, стрелы, выточенные из яблони, березы, сде­ланные из отборного тростника. Их полет направляли за­щемленные в хвостах орлиные, глухариные и лебяжьи пе­рья. Когда до наступавших ландскнехтов и рыцарей оста­лось триста-триста пятьдесят шагов, взялись за дело арба­летчики. Арбалет новогородокцы называли самострелом, ляхи - кушей. Он бил длинными тяжелыми стрелами с гра­ненным железным наконечником-болтом на острие. Этот смертоносный болт проламывал, как яичную скорлупу, са­мой лучшей закалки броню.

Магистр Бургхард фон Гарнгузен, закрывая глаза на то, что его люди один за одним с воплями и хрипением падали на мокрую от росы и крови траву, разворачивал рыцарскую конницу так, чтобы ее мощный, закованный в броню клин ударил точно по центру языческой рати.

- Добудем победу, и я прикажу кастрировать всех плен­ных, - весело прокричал он герцогу Карлу. - Пусть в Литве и на Руси обитают не орлы, а каплуны!

Затрубили трубы. Взвились рыцарские знамена. Затрещали кости, и теперь уже рекой полилась кровь. У каждого в жизни бывает самый главный бой, когда и меч, и щит, и конь, и рука, наносящая и отбивающая удары, и глаз, кото­рый заливают пот и кровь, становятся единым целым, спле­таются в один железный клубок и лишь одна мысль управ­ляет тобою: не убью я - убьют, повергнув наземь, меня.

Ах, как славно начинался бой! Звенели рыцарские мечи, подрезая, словно болотную осоку, туземцев, загоняя их по колено в трясину, в сыпучий прибрежный песок. Но едва солнце добралось до высшей точки летнего неба, к магистру Бургхарду фон Гарнгузену сзади подкрался незаметный (если не считать редкостной косолапости) старейшина coюзных, то есть крещеных, куршей и сплеча рубанул его топором-секирой по шее. "Измена... Курши предали", - успел подумать магистр, совершая полет под копыта тяжелых от доспехов и упоения боем коней.