Типа Екатерины Керн — дочери гения чистой красоты от боевого генерала. Которой Глинка написал романс про чудное мгновенье.
Или Михаила Давыдова — Измайловского просто поручика, но чей дедушка был знаменитый гусар.
Не великосветские (те пожалуйте в Лавру), не демократы, по которым плакало Волково, — сплошной Чехов, скучная история.
Перебирались они сюда из приличных квартир и располагались прочно, надолго. Над могилой, на высоком каменном фундаменте — часовенка или склеп, а если просто памятник — то тяжкая скульптура. Вокруг — решетка, само собой.
Дешевых и бесплатных участков не было. Цены — от 500 до 50 рублей. Плюс уход. Новодевичий монастырь и городская управа гарантировали вечность. Сохранились квитанции.
Например, дочь действительного статского советника профессора Полотебнова в 1915 году внесла за вечный уход за могилой родителей 600 рублей и за вечную окраску решетки — еще 600.
Не знаю, как вам, а мне зрелище разверстой — вскрытой и так брошенной — могилы представляется неизъяснимо непристойным. Словно изнасилована сама смерть.
Из двадцати двух тысяч могил — двадцать тысяч снесены до основанья, бесстыдно заросли жадной травой. Разве что блеснет под ногой грань опрокинутого, захлебнувшегося грязью камня: «Господи, да бу…» А главный жанр такой: прямоугольный фундамент — наподобие то ли колодца, то ли корыта, — могила вычерпана до дна — из обломков ржавой арматуры, из каких-то бутылок растет себе древесный ствол (чаще почему-то клен) — и все подернуто опять же сорняком — долговолосым, цепковолокнистым. Рядом валяется однорукий крест — или обезглавленный; обломок мраморной доски с обесцвеченным шрифтом.
С десяток надгробий уцелело. Еще десятка три нахлобучены на могилы кое-как. С Аполлона Майкова свинчен бронзовый медальон. С Врубеля срублен — не знаю, кто там был — мраморный, черный?
Сколько-то могил фальшивых. Раз уж по бумагам числятся за Новодевичьим Андрей Дельвиг, Константин Фофанов, Михаил Чигорин — извольте получить: каждому но дощечке, только правописание, уж не взыщите, советское.
Тютчева, и с семейством, подновили. И только Некрасов — один-единственный — стоит, как был. И надпись цела — что-то такое: мы, прогрессивные твои современники, торжественно обещаем, что когда-нибудь русский народ, прозревший и просветленный, прочитает тебя, и поймет, а может статься, и полюбит.
Собственно говоря, это место преступления. Место аферы века. Пока, значит, Брежнев утюжил Чехословакию, Толстиков — или как его там звали — двинул свои бульдозеры-скреперы на Новодевичье. 16 сентября 1968 года Ленгорисполком постановил — «ликвидировать могилы, которые не содержатся родственниками, и убрать надмогильные сооружения, не представляющие художественной и исторической ценности».
А родственники всех этих Гагариных, и Невельских, и Оттов — не говоря уже о фон-Дервизах, Ребиндерах и каких-нибудь супругах Поясницыных, — были, сами понимаете, очень далеко. Но внуки их лакеев, просветленный народ, отлично разбирались в ценностях. И содрали надгробия — все, чохом — наголо. Свезли мрамор и бронзу в груду — в многоэтажную пирамиду. Шустро спроворили распродажу налево — по бросовым (официально) ценам. Операция называлась — выбраковка бесхоза.
Поэта мести и печали оставили напоследок — благо он у самых ворот, под рукой. Вот и не успели оприходовать: сигнал в Москву (его же в школе проходят! его сам Ленин цитировал!) — сигнал из Москвы («цыц!») — бульдозеры-скреперы растащили отощавшую пирамиду, Разбросали обломки памятников как попало, начальники поделили добычу и разбежались, оставив потомкам вот этот самый ландшафт. Музей погрома под открытым небом. Вандалон.
Броди, европейский горожанин, запинаясь на обломках, проваливаясь в ямы. Слушай, как лязгает за оградой товарняк (заводской же двор). Разбирай под плесенью имена посмертно униженных и оскорбленных.
Зимой еще ничего: пустырь как пустырь и на нем руины как руины. А летом драная изнанка вечного покоя наводит такую тоску, что становится наконец даже смешно.
Сам себе декламируешь погребальную словесность. Типа: Покойся, милый прах, до радостного утра! Или еще лучше (гениальных эпитафий по-русски всего-то штуки четыре):
Здесь бригадир лежит, умерший в поздних летах.
Вот жребий наш каков!
Живи, живи, умри — и только что в газетах
Осталось: выехал в Ростов.
Смирись, короче, прохожий. Этим не повезло, а с тобой то ли еще будет. Смерть и сама-то, между нами говоря, хамка, каких мало, — а бессовестные дураки — всего лишь ее шутовской кордебалет.
Все равно это, наверное, правильно — составлять словари, наносить на карту разные бухты-барахты — в газетах, на худой конец, писать. Хоть и банальность сказал Александр Блок вон в тех зарослях крапивы — над Врубелем:
— Творчество было бы бесплодно, если бы конец творения зависел от варвара-времени или варвара-человека…
Банальность, и превыспреннюю.
Равно как и у Некрасова на позеленелом тулове полная ерунда: шейте качественно, и население объявит вам благодарность.
Но вот немного подале — где начальство приказало на случай появления иностранцев трын-траву все-таки притоптать и присыпать песком — зарыт череп, в котором помещался ум, предвидевший настоящую судьбу. Поскольку другой не бывает, и не надо:
Как исчезает облак дыма. На небе тусклом и туманном. В осенней непроглядной мгле.
Вообще-то, гулять зимой — из всех петербургских литераторов любил только Пушкин. Понятия не имею, отчего на морозе не ныли у него пальцы, не съеживались мускулы, не изнемогала от безумной спешки душа.
Шуба и личный транспорт с медвежьей, допустим, полостью — ответ не полный.
Блок тоже носился по городу на санях, причем ночью (правда, почти всегда не один), — однако же понимал, что такое холод, — и, например, что пешком отсюда, с Васильевского, не дойти в такую погоду, даже выпив. Сострадал, чуть не плакал:
А берег опустелой гавани
Первый, легкий снег занес.
В самом чистом, самом нежном саване
Сладко ли спать тебе, матрос?
Как раз нынче у Блока день рождения. На первом, на легком снегу среди пластмассовых цветов горит церковная свечка. Но в могиле — ничего, никого, надпись на камне аккуратно лжет.
Все равно как в первые советские годы дверная табличка с именем и званием хозяина квартиры: дескать, здесь проживает такой-то, он самый, вы не ошиблись, смело дергайте медную ручку звонка. На самом же деле того, кто вам нужен, навсегда увели из дома.
Привезли, например, на Смоленское — не обязательно мертвым, наоборот: поставили в шеренгу таких же дрожащих (знакомые все лица) над ямой — от могилы Блока (тогда — настоящей) шагах в десяти. Ну что, граждане служители культа? Отречемся наконец от старого мира?
На размышление — минута. Кто раскаивается — чистосердечно! — что по заданию мировой буржуазной закулисы злостно впендюривал трудящимся сказку про так называемого Христа, — шаг вперед! Остальные — шаг назад.
Якобы сорок священников закопаны живьем.
Не исключено, что под стишок со смешком — из поэмы Блока «Двенадцать»:
— Что нынче невеселый,
Товарищ поп?
И над тоже условной могилой тоже пылают свечи. Но — каждый день — и много.
Большому Дому подтвердить легенду — влом, опровергнуть — слабо. Да и как опровергнешь? Кто же не знает, с каким азартом мочили в сортирах лиц духовного звания в 1922-м, скажем, году? Архиепископ Кентерберийский взывал к палате лордов: их убивают! спасите! помогите! Требуйте расследования!
В ответ советская власть: ай-я-яй! это же самое настоящее, притом бесцеремонное, вмешательство в наши внутренние дела! А как бы, интересно, вы посмотрели на «предложение со стороны советского правительства отправить в Англию небольшую комиссию для выяснения того, в какой мере иерархи различных англиканских церквей эксплуатируют материально и духовно трудящиеся массы для поддержания господства эксплуататоров?»
Но среди своих, в Политбюро, дедушка Ленин — отдадим справедливость — был не иезуит, а изувер: церкви, лавры грабить и грабить! а кто пикнет — молись! «Чем большее число представителей реакционной буржуазии и реакционного духовенства удастся нам по этому поводу расстрелять, тем лучше…»
Так что хочется верить, что митрополит Петроградский и Гдовский Вениамин все-таки, прежде чем был где-то тут зарыт, получил милосердную пулю.
Очень симпатичный был человек — владыка Вениамин. Остроумный. При его аресте присутствовал предатель Введенский — явился вместе с чекистами, чтобы принять дела. И, войдя, сунулся было под благословение. А владыка ему — спокойно и вежливо:
— Отец Александр, мы же с вами не в Гефсиманском саду.
Смоленское кладбище помнит своих врагов. Единственное место в Петербурге, где политическая жизнь еще теплится. Стоит часовенка, свежеоштукатуренный такой как бы буфет, — и мраморная доска на задней стенке крупными буквами разъясняет: дескать, сооружение сие воздвигнуто на сем месте взамен престола Св. Троицы, оный же храм разобрала на кирпичи безбожная власть.
С друзьями, конечно, хуже. Взять Дружинина, Александра Васильевича: он и жил тут рядом — окнами прямо на кладбищенские ворота, — и посещал часто, и описывал в своих фельетонах (зачитаешься! моему архипелагу не чета), и завещал, чтобы положили тут. И вот, надо же, пропал с концами. Есть такое — смешное, в сущности, выражение: могила утрачена. Ни малейшего шанса разыскать — поскольку и «поповский архив» изъят госбезопасностью. Бедный Александр Васильевич! Вы небось, как человек одинокий, надеялись на вами же придуманный Литфонд: присмотрит, не даст памятнику обрушиться, цветочкам — завянуть? Напрасно: давным-давно уничтожен ваш Литфонд, а одноименный советский приватизирован такими деятелями, которых даже вы, при всей гуманности, просто вынуждены были бы отправлять в полицию для наказания на теле каждый божий день.