Железный бульвар — страница 56 из 69

Понятно, что его принимали за городского сумасшедшего.

Хотя нельзя теперь не признать: кое-что Мандельштам предвидел. О ленинградских мертвецах сказал за несколько лет до начала Большого террора; что Кремль — кузница казней, — накануне…

Он с болезненным ужасом ненавидел злодейство. Впадал в панику от физического контакта с насильником. Не мог дышать воздухом, в котором кого-нибудь убивают.

Развивалась астма. Он стремительно старел. Боялся одиночества и пространства. Но по-прежнему обожал Время, особенно — настоящее. И приставал к нему с нежностями, остротами, попреками… Пока не надоел.

Причина смерти

Петр Павленко в марте 1938 года писал куда следует — в Союз писателей то есть:

«Я всегда считал, читая старые стихи Мандельштама, что он не поэт, а версификатор, холодный, головной составитель рифмованных произведений. От этого чувства не могу отделаться и теперь, читая его последние стихи. Они в большинстве своем холодны, мертвы, в них нет даже того главного, что, на мой взгляд, делает поэзию, — нет темперамента, нет веры в свою страну…»

Надежный писатель был Павленко, проверенный. Один его приятель и соавтор — некто Пильняк — уже лежал, где заслужил, с пулей в черепе, а теперь Петру Андреевичу отдали на перевоспитание кинорежиссера Эйзенштейна, и они вместе сочиняли сценарий про Александра Невского. А Мандельштама Павленко давно уже, с 1934 года, презирал — потому что один следователь на Лубянке по старой дружбе позволял Петру Андреевичу тайно присутствовать на допросах — в укромном каком-нибудь уголке: за портьерой либо в шкафу, — чтобы набраться художественных впечатлений, — так вот, Мандельштам, когда его взяли за стихи про товарища Сталина — что будто бы его пальцы, как черви, жирны и он якобы играет услугами полулюдей и так далее, — держался на допросах жалко и был смешон: брюки без ремня спадают, ботинки без шнурков не держатся, и сам дрожит всем телом. Петр Андреевич любил тогда, — хоть и не положено, — за рюмкой кахетинского в кругу товарищей по перу и некоторых существ противоположного пола изобразить истерики и обмороки Мандельштама.

И все смеялись.

Но теперь, в 1938-м, Павленко было не до шуток. Щекотливейшее поручение он получил: этому недобитку (которого товарищ Сталин пощадил, как якобы мастера, — поверив заступникам, ныне разоблаченным) — поставить окончательный диагноз. У Мандельштама — кто мог вообразить! — хватило наглости вернуться из нетей, объявиться в Москве и — мало того — всучить Союзу писателей пук стихотворений: дескать, здравствуйте, советские писатели, я снова с вами! верней, наконец-то я ваш! пишу совершенно так, как нужно, только лучше, чем вы, — извольте же напечатать — и прописка столичная нужна, — и вообще носите на руках, ликуя… Следовало немедля его сплавить, и было совершенно ясно — куда, однако резолюция 1934 года — «изолировать, но сохранить» — вроде бы подразумевала, что великий вождь в то время еще надеялся: эта жалкая личность успеет, раз уж настолько вникла в ремесло, хоть отчасти искупить свою вину, создав произведения, блеском ей соразмерные. Стало быть, приходилось намекнуть — не кому-нибудь, а Кормчему: просчетец, мол, с вашей стороны, недосмотр! Но, само собой, не в том смысле, что кто-нибудь гениальней вас понимает литературу, — а что подло воспользовался вашим великодушием гнусный классовый враг — бандит Бухарин, на днях как раз приговоренный к высшей мере.

И Петр Андреевич намекнуть взялся. Написал, что и новые стихи Мандельштама темны и холодны, — а вдобавок пахнут Пастернаком (помимо того, что каламбур вышел удачный, он еще и утешал, напоминая: незаменимых у нас нет). И для примера выписал строфу: добирайтесь, мол, до смысла сами, а я затрудняюсь:

Где связанный и пригвожденный стон?

Где Прометей — скалы подспорье и пособье?

А коршун где — и желтоглазый гон

Его когтей, летящих исподлобья?

Поскольку это единственная цитата в его доносе, — а этот донос (или экспертное заключение, — как вам угодно) убедил Ежова и Сталина, что с Мандельштамом пора кончать, — давайте ненадолго займемся литературоведением. Вчитаемся вместе с ними в четыре роковые строки.

И нам придется признать, что будущий сталинский четырежды лауреат не оплошал — указал на главный, неизлечимый, нестерпимый порок: просто-напросто не умеет пресловутый мастер воспеть полной грудью, без задней мысли жилплощадь повешенных.

И как деликатно указал, и как смело! Другой бы не отважился. Другой вообще не дерзнул бы критиковать стихи о Сталине, — а они, конечно же, о Сталине: кто еще у нас Прометей?

Тому не быть — трагедий не вернуть,

Но эти наступающие губы —

Но эти губы вводят прямо в суть

Эсхила-грузчика, Софокла-лесоруба.

Он эхо и привет, он веха, — нет, лемех…

Воздушно-каменный театр времен растущих

Встал на ноги, и все хотят увидеть всех —

Рожденных, гибельных и смерти не имущих.

То есть кто-нибудь другой, верхогляд и ротозей, решил бы, чего доброго, что все в порядке: психбольница и ссылка не прошли человеку даром и наконец-то он поправился и сочиняет то же, что и все, — пока что еще не совсем как все, но лиха беда начало, а навык — дело наживное. Главное — направление мысли: кого в 1933-м обозвал, говорят, кремлевским горцем — теперь античный титан, причем победитель, а не как в мифологии — узник, — и человечество драматургией труда славит его в амфитеатре всемирной, скажем, истории, отныне, разумеется, не трагичной. Взамен Страшного суда — что-то вроде нескончаемой овации на вселенском конгрессе Коминтерна… Туманно немножко, зато масштаб почти рекордный. Кто-то, правда, взял выше: про солнце прямо написал, что оно как орден у генерального секретаря на гимнастерке, — но это в Армении, кажется, и дебютант, — а тут матерый, можно сказать, акмеист перековался, — так пускай себе живет старик потихоньку, — дать ему комнату и французского какого-нибудь классика — переводить для денег…

Ведь и могло так повернуться, если бы не Петр Андреевич! Это он заметил, что сколько автор ни старался, стихи все-таки получились не о Прометее, а о коршуне — он жив и опасен — и на кого, палач желтоглазый, с выпущенными на лету когтями, похож!

Заметил и подчеркнул, — но аккуратно: кому же в здравом уме померещится такое сходство? Решайте сами, а я что? всего лишь недоумеваю.

«Мне трудно писать рецензию на эти стихи. Не любя и не понимая их, я не могу оценить возможную их значительность или пригодность».

Хотя вообще-то — имейте в виду — разбираюсь в этих делах, как мало кто; можно сказать, собаку съел:

«Система образов, язык, метафоры, обилие флейт, аорий и проч., все это кажется давно где-то прочитанным»!

Ну и все. Ответсек Союза писателей переслал под грифом «совершенно секретно» отзыв Павленко наркому внутренних дел и попросил «помочь решить этот вопрос об О. Мандельштаме». Тот помог — и 27 декабря того же года поэт умер в пересыльном лагере «Вторая речка» под Владивостоком.

А вдова (еще не зная, что — вдова) писала новому наркому: за что взяли? мастер для вас так старался! такое все дружественное сочинял! «Мы скорее могли ожидать его полного восстановления и возвращения к открытой литературной деятельности, чем ареста». Так до самой своей смерти и не догадалась, бедная, неистовая, — что коршун погубил Мандельштама!

Коршун — и еще какие-то аории. Навряд ли Сталин полез в словарь за этим термином. Я искал — не нашел.

Железный колпак

Удивительная история, не правда ли? Вроде сломали, заморочили, свели с ума — совсем советский сделался человек: в последний раз влюбившись, героиню лирики — сталинкой с восторгом величал… А погиб из-за строчки настоящей — пал смертью поэтов.

Потому что чувство стиля совпадает с чувством чести.

В двухсотмиллионной толпе — тщедушный, нескладный, плешивый, беззубый, безумный, в седой щетине вечный подросток — последним присягнул злодею, — да и то лишь когда, заломив руки за спину, силком пригнули к жирным пальцам.

А перед тем исхитрился еще сплюнуть самозванцу под ноги — точней, прямо на сияющие голенища, — сколько силачей дородных к ним припадали в счастливых слезах…

Впрочем, у Пушкина припасен для Мандельштама сюжет еще важней — в «Борисе Годунове»: юродивый в железном колпаке; с мальчишками злыми робок, а преступного царя не боится: нельзя, — в глаза ему кричит, — нельзя молиться за царя Ирода — Богородица не велит. А бояре хором: поди прочь, дурак! схватите дурака!

Но Годунов страдал кошмарами, вообще был Ирод так себе, с комплексами; а Желтоглазый — туго знал свой маневр.

Мне известен еще только один руководитель, столь же уверенно обращавшийся с творческой интеллигенцией: Исхак ибн аль-Аббас — в 60-х годах IX века правитель Басры; точней сказать — наместник багдадского халифа. Ну, типа секретарь обкома. Но тоже вошел в историю — благодаря победе над поэтом Дибилем (полное имя — Дибиль ибн Али ибн Разин). В то время и в тех местах Дибиль был популярней, чем Мандельштам в России, но у начальства тоже на плохом счету, — и по таким же причинам: задирал первых лиц империи хулительными стихами. А они очень долго терпели его, не трогали, наивные! — опасаясь, что он каким-нибудь экспромтом успеет перед смертью опозорить своего погубителя навеки. А самомнение у него было тоже как у Мандельштама: всерьез уверял, что тексты диктует ему Аллах, и во всеуслышание похвалялся опасным своим положением; вот уже пятьдесят — шестьдесят — семьдесят лет, приговаривал он, я несу свой крест на плечах, но не нахожу никого, кто распял бы меня на нем. И лишь когда Дибилю исполнилось девяносто шесть, означенный Исхак ибн аль-Аббас опробовал на нем свое противоядие против лирики и сатиры. Вот как рассказано об этом в знаменитой старинной книге.

Как только Дибиль появился в Басре, Исхак послал своих стражников, и они схватили его. «Исхак приказал принести ковер крови и меч, чтобы отрубить голову Дибилю. Но тот стал заклинать его…» — девяносто шесть, напоминаю, — «начал умолять Исхака, целовать землю и плакать перед ним. Исхак пожалел его, но сказал: