Железный бульвар — страница 7 из 69

По бульвару мимо Евгения проплывали заборы, «плоты, мосты, двух етажные даже дома», кареты, сундуки, туши лошадей и собак, «мебель, гробы и простые надгробные кресты, смытые со Смоленского кладбища…». Но он смотрел, мы помним, в одну точку.

И сам сделался за эти часы достопримечательностью. Многие видели его и рассказывали о нем, прибавляя подробности по вкусу:

«Другой случай в день наводнения был с каким-то Яковлевым: он прогуливался по городу и, когда вода начала уже прибывать, спешил домой; но, подойдя к дому князя Лобанова (теперешнему военному министерству), он с ужасом увидел, что вода препятствует ему идти далее. Для спасения жизни Яковлев решился влезть на одного из львов, стоявших у этого дома, и там просидел все время наводнения».

После трех, говорит Иордан, — а Булгарин говорит — еще раньше, в третьем часу пополудни, — нет, ровно в три, говорит Венецианов, — пробило четыре, стоит на своем Соллогуб, — вода начала убывать. И одновременно смерклось.

В сумерках

Природа живет по новому стилю. То есть петербургское солнце 7 ноября в XIX столетии заходило, как 20 ноября в нашем, — в 16.14.

Но условного, т. н. поясного нынешнего времени еще не существовало. Как и советского декретного. Наш циферблат не годится. Только ясно, что, когда Евгений слез со своего льва и похлюпал через Сенатскую площадь, — смеркалось. А когда, обогнув Медного, вышел к Неве, — тьма наступила кругом, как выражается граф Соллогуб, — гробовая. Фонари были все опрокинуты и разбиты, вместо неба — черные эшелоны тяжелых стремительных туч.

Тут единственная в МВ недостоверность, по-современному сказать — лажа. Разумею встречу с беззаботным перевозчиком. Неоткуда было ему взяться, — нелепо было и звать, — и лодок целых не осталось. И чрезмерная все-таки беззаботность (если только это не был Харон): такие волны, такой ветер, и хоть глаз выколи, ни единого ориентира. Как бы ни был нужен гривенник.

Но Пушкину еще нужнее был эффект: как бродит несчастный по взморью в абсолютной темноте, в леденеющей грязи, среди развалин и обломков и громко разговаривает сам с собой,

И вдруг, ударя в лоб рукою,

Захохотал.

А вот как было на самом деле:

«Капитан Луковкин, имевший домик на Канонерском острову, 7-го числа отправился в Адмиралтейскую сторону за покупками к имянинам (он — Михайло), оставя дома жену, сына-офицера, накануне из полка приехавшего, трех дочерей и человек трех людей; был там остановлен водою до утра 8-го числа, потому что перевоз не учредился; дома своего не нашел и места не узнал, а отыскал дом на Гутуевом острову и в нем жену в объятиях детей мертвыми, людей также, — бедной доброй Луковкин потерял разум».

Потом

Низы еще долго — до самого, полагаю, Рождества — судачили, умиляясь и завидуя, про неслыханные денежные компенсации родственникам утопленников, малому и среднему бизнесу.

«Государь учредил комиссию: 1-е, дать приют лишенным своих кровов; 2-е, снабдить пропитанием; 3-е, пожаловал миллион рублей более потерпевшим, в соразмерности каждого состояния. Вся Россия приняла участие, и каждый класс людей по силе возможности делал приношения, в городах открыты подписки и собраны великие суммы. Между прочими пожертвованиями в Москве благородные обоего пола любители музыки дали концерт, в числе отличившихся своими дарованиями были: пением княгиня Зинаида Александровна Волконская, граф и графиня Ричи; на фортепьяно сенаторша Рахманова и дочь сенатора девица Катерина Петровна Озерова. Сим концертом собрано 22 000 рублей».

Чайльд-Гарольды подсвистывали насмешливо, как Пушкин из Михайловского по молодости лет: ничто проклятому Петербургу! вот прекрасный случай вашим дамам de faire bidet!

Верхи обдумывали бедствие: возможно ли было предусмотреть, предотвратить? Божья воля или градостроительный просчет?

Государь был так огорчен, что, по-видимому, позволил себе вслух — конечно, с присущей ему деликатностью, — слегка усомниться в непогрешимости пращура: не действовала ли в нем по временам — вздохнул — недальновидная гордыня? Что бы кто ни говорил, а мы должны ждать милости от природы, поскольку

С Божией стихией

Царям не совладеть.

Соответственно, в высшем обществе так и установилось: Александр — ангел («душа нашего Александра, кажется, имеет что-то нечеловеческое, в нее сам Бог преселился; никакой отец не может более иметь попечения о детях, как он; он в бурю хотел сам броситься на катер спасать плывущих в домах по Неве, для которых отправил Бенкендорха. Никаких не оставил развалин, не осмотря, и трупов, не орося слезами. Народ говорит: „У него, у батюшки, слезы замирали, уста запекались, глядя на беды наши“»), а Пьер Легран, entre nous soit dit, не всегда имел достаточно масла в своем фонаре.

И очень даже верноподданные, номенклатурные люди баловались этой дозволенной фрондой:

«Страшно подумать об участи Петербурга; если уже было два наводнения, а последнее сильнее, то кто может ручаться, что не будет последующих. Кажется, Петр Великий лучше бы сделал, если бы основал свою столицу на Пулковской горе, десять верст от Петербурга по дороге к Царскому Селу, и будто один тамошний старожил сказывал ему, что вода нередко потопляла в прежние времена все до самой сказанной горы; но сие сказание есть только одно предание, думать надобно, что столь прозорливый и осторожный монарх, быв предупрежден, не решился бы свою столицу подвергнуть таковым угрожающим бедствиям».

При Александре это был хороший тон, при Николае сделался плохим, отчего и МВ напечатан лишь после смерти автора, да и то испорченный Жуковским в полную силу трусливой дружбы.

А тогда, в первые по наводнении дни, даже какая-нибудь графиня Толстая, Анна Петровна, супруга вышеупомянутого графа Варфоломея с Большой Морской, могла безбоязненно наградить Медного неприличным жестом. Наводнение, пишет Вяземский, «произвело на нее такое сильное впечатление и так раздражило ее против Петра I, что еще задолго до славянофильства дала она себе удовольствие проехать мимо памятника Петра и высунуть перед ним язык!».

Эту вздорную выходку неумной барыни Пушкин преобразил в бред безумного бомжа. Сам же, по-видимому, остался при догадке, разбившей тому рассудок: что, быть может, и вся-то человеческая жизнь не что иное,

как сон пустой,

Насмешка неба над землей.

Царь и герой не сошлись мечтами, — кто же виноват? И насчет Бога никак не споешь диаконским басом: благ и человеколюбец — иначе как в шутку. Читайте Вольтера — «Поэму о Лиссабонском землетрясении» (которое, между прочим, поглотило 30 тысяч человек в 1775 году, по новому стилю 1 ноября.) Не стоит, значит, грозить ни воображаемому шведу, ни металлической кукле, — и ссориться с мертвыми, и строить города назло, и вообще сходить с ума. Все и так слишком грустно, слишком таинственно, слишком красиво. Счастия, разумеется, жаль.

«Коли царь позволит мне Записки, то у нас будет тысяч 30 чистых денег. Заплотим половину долгов и заживем припеваючи».

Согласив судьбу с геополитикой на ничью — не ради них, в конце-то концов, страдал и наслаждался, — заглушил, как мог, траурную флейту гвардейским маршем и возле последней строчки Вступления («Печален будет мой рассказ») приписал точное болдинское время: 1 ноября 1833 года, 5 часов, 15 минут.


2004

ПРАЗДНУЕМ ЮБКУ

В нынешнем сезоне, в нашем регионе мода на Петров Великих совсем прошла.

Теперь если петербургское население желает выразить всю радость гражданского бытия, оно пускает по Невскому колесницы с Екатеринами Вторыми. Наблюдатели насчитали восемнадцать штук — и ни единого Петра (в прошлом году Петров было триста).

Давайте подчеркнем: это именно восторг, а не протест. Иноплеменный гордый взор, вооруженный, как всегда, инструментом ни к черту не годным, может понять неправильно, — да и фиг с ним. Но лишь бы другой кто не подумал, будто мы таким хитрым образом — используя аллегорический намек — грубим богоданному начальству. Типа — ассоциируем дорогую Валентину Ивановну с «Тартюфом в юбке», как обозвал Мать Отечества вольнолюбивый А. С. П. Ни боже мой! Ни в коем разе!

Поголовно же все со средним образованием — знаем, что ужасная женщина была.

Во-первых, инородка. Иногородняя, притом еле-еле русскоязычная: владела нашим правдивым и свободным хоть и лучше, чем ныне действующий министр образования («к осени двух тысячи четвертого мы должны иметь позицию»), — но зато шепелявила: вставные зубы из воска, все такое.

Мало этого: прекратила собственного законного мужа. Загасила. И спала с его убийцей, а впоследствии практически со всеми должностными лицами категории «А» (см. пьедестал напротив Елисеевского магазина).

Поработила, помимо всего прочего, братский украинский народ — чего, например, не мог ей простить компатриот дорогой Валентины Ивановны, граф А. К. Т.:

«Madame, при вас на диво

Порядок расцветет, —

Писали ей учтиво

Вольтер и Дидерот, —

Лишь надобно народу,

Которому вы мать,

Скорее дать свободу,

Скорей свободу дать».

«Messieurs, — им возразила

Она, — vous me comblez»,—

И тотчас прикрепила

Украинцев к земле.

Короче, отрицательная была тетка. В то время как В. И., мы уверены, совершенно наоборот. Ничего общего.

Кроме юбки.

Не то чтобы советский человек был от природы феминист, с позволения сказать, ясный сокол. Вот прямо сейчас, пока я вывожу этот текст, московский вельможа по радио произносит:

В слове «мужчина» заложены «муж» и «чин»!

Это он от большого, значит, ума так мотивирует необходимость сохранения рекрутской повинности на веки вечные. По умолчанию получается, что чин — как бы половой признак, и чуть ли не первичный.