Железный бульвар — страница 9 из 69

Хотя официально — вы будете смеяться — садик считается имени Чернышевского, Николай Гаврилыча. Именно в этом пункте — примерно над песочницей — стоял эшафот, где палач сломал над головой бедняги казенную железку: в знак того, что отныне любой желающий имеет полное право данному доктору отношений искусства с действительностью дать пинка или по уху, звать не иначе как «ты».

Вы, должно быть, помните всю эту историю: в 1862-м в здешней столице произошли теракты. Апраксин двор загорелся, и Щукин рынок. По сю пору неизвестно, кто поджег, но газеты, как-то все хором, напали на польский след, приплетая «Колокол» Герцена, петербургские журналы и прокламации.

Прокламаций было по меньшей мере три, общим тиражом экземпляров двадцать, их сочиняли, набирали, распространяли — то есть дали друг другу почитать — человек шесть демократов и прогрессистов, с которых полиция не сводила глаз, дожидаясь: авось дотронется до блесны рыба покрупней. Так он и попался, Чернышевский.

Улик не нашлось, но оперативные данные были, а лжесвидетель и поддельные улики — вообще не дефицит. И в июне 1864-го привезли голубчика сюда — на бывшую Мытнинскую, бывшую Конную площадь, где раньше публично били кнутом нехороших женщин. (Но перестали, поскольку наступила эпоха великих реформ. Эмансипация, блин, гуманность.)

«И умник стоял на коленях, пока ломали над ним заранее подпиленную саблю, и послушно сунул руки в железные кольца у позорного столба, и дождь заливал ему очки, и молча глазела на эшафот толпа читателей (а литераторы, как слышно, не явились) — отлично было!»

Потом капитализм победил, случился строительный бум, и площади не стало: со всех сторон надвинулись доходные дома — до сих пор донашивают тогдашнюю штукатурку.

В четвертом этаже одного из них, на Херсонской, ночью 7 ноября (по новому стилю) 1917-го сидел у окошка В. И. Ленин с приклеенной рыжей бородой. Пережидал штурм Зимнего и строчил так называемый декрет о так называемой земле. Услыхал так называемый залп «Авроры» — вгляделся сквозь отражение лампы в дрогнувшее стекло. Из Овсяшки деревья протягивали к нему голые черные руки. Утром оказалось, что этим садиком в Смольный короче всего.

В день солнечный тут благодать. У кого нет приусадебного, ни в деревне родни, выгул собак и младенцев — лучше не надо. Мальчики с мячиками, мамаши с сигаретками, старушки с вязаньем, бомжиха в расстегнутой кофте (топлесс) с мешком, — человек сто потихоньку проводят жизнь.

Вот только с западной стороны мрачный запашок. Не знаю, как при Ленине, а при Хрущеве сортир хоть и не действовал (то есть действовал, конечно, — без воды и электрического света), но был открыт с обеих сторон, честь по чести: слева — М, справа — Ж. В наши славные дни милиция (к чьей стене все это приникло) каким-то хитрым архитектурным приемом заблокировала М (чем, возможно, отчасти объясняется пафос граффити, см. выше). Ж зато распахнута настежь, и за нею в зловонной тьме угадывается что-то такое невообразимое, словно там давным уже давно осуществлена по афоризму президента национальная мечта.

Войти, безусловно, нельзя. И над дверью крупным, явно девочкиным почерком — фломастер: «Ничего не понимаю!»

Действительно. А впрочем, вырастет — поймет.

Отчетливые призраки

Я — к Юсуповскому саду, перепрыгнул чрез ограду, а она — за мной, за мной (кто была эта она? мочалка? швабра? чего хотела? — забыл), по Садовой, по Сенной…

Стоп! Советская, значится, топонимика гражданину Чуковскому не по хорею? Без затей зарифмовать — слабо? Типа: я к Детскому парку Октябрьского района, а она за мной, за мной, по Третьего июля, по Сенной…

Шутка. Так и быть: Садовую и Сенную — под вашу ответственность. Но сад переменить сию же минуту! духу чтоб не было б. Юсуповой, так наз. кн., с б. Литейного, ныне Володарского, где устроим впоследствии ц. лекторий! Les aristocrates a la lanterne, в смысле: олигархов — на осветительный прибор, или вы не согласны? Шутка.

Ничего не попишешь. Мойдодыр! Гони по Садовой к Таврическому!

А я — в Юсупов.

Да, без суффикса — как Аничковы: мост, дворец, а теперь и лицей (хамы говорят: Аничков, — меланхолично замечает Бунин, правнук, между прочим, турчанки, ногайки, — кто разберет).

Суффикс маркирует право собственности. Этот сад и в нем дворец скоро двести лет как Юсуповым не принадлежат. По правде говоря, и князей Юсуповых настоящих не большевики истребили, а за четверть века до них судьба. Последний по мужской линии потомок Юсуф-мурзы, владетельного Ногайского князя (умершего в 1556-м), князь Николай Борисович скончался в 1890-м. И тогда же зятю его, гвардии поручику графу Феликсу Феликсовичу Сумарокову-Эльстону было высочайше разрешено именоваться князем Юсуповым, графом Сумароковым-Эльстоном, с условием, чтобы княжеский титул и фамилия Юсупов переходили только к старшему в его роду.

А с дворцом и садом те, настоящие Юсуповы расстались еще при дедушке Николая Борисовича. Будучи членом Госсовета, дедушка эту недвижимость в 1810 году по блату втюхал казне: жить ему было где и помимо, а попробуйте протопить помещение в три дюжины окон — а там еще и двери стеклянные! — да прокормить секьюрити, хоть и крепостную. Строились-то в столетии XVIII, практически в сельской местности, но прогресс не дремал, город расползся, как ртуть, Сенная превратилась в крупнейшую ЗС для гужевого транспорта. Это бы куда ни шло, но к запаху конского навоза прибавился человеческий: петербуржцы, так уж повелось, обожают гадить под купами древес, — и сад уже не в силах был сопротивляться набегам первобытного коммунизма.

Заботу эту взвалили на полицию. Во дворце разместился вновь учрежденный Институт путей сообщения. В 1823-м отдали г-ну главноуправляющему путями сообщения и публичными зданиями под казенную квартиру.

— Граф Петр Андреевич Клейнмихель, душенька!

Точно. С конца 1842-го по октябрь 1855-го. Строитель Николаевской железной дороги, Николаевского же моста и Нового Эрмитажа. Труд этот, Ваня, был страшно громаден, не по плечу одному, граф Клейнмихель развел в своем ведомстве повальное казнокрадство в особо крупных размерах, а откат с подрядчиков взимал через супругу. Николай I благоволил к нему необычайно. Каковое чувство, между прочим, и свело его в могилу.

В этом самом дворце 27 января 1855-го, на свадьбе старшей дочери Клейнмихеля, Елизаветы, царь простудился. Венчание совершилось в домовой церкви. Жених, флигель-адъютант Пиллер фон Пильхау, «считался в кавалергардском полку, — пишет современник, — а потому государь, бывший его посаженым отцом, надел мундир этого полка. Найдя поданные ему сапоги некрасиво сидящими, он приказал подать другие, но для того, чтобы их надеть, надо было снять шерстяные носки…».

Ну, и бронхит. Не угодно ли — мазурку на январском паркете без подогрева? К тому же Кваренги, всем известно, большой мастер сквозняков. Новобрачные, не исключено, упросили государя сфотографироваться с ними на фоне чугунного Ленина, это в другом конце сада, у самых ворот. Как бы то ни было, император тем же вечером занемог и недели через две почил в Бозе. Таковы факты, остальное — сплетня.

Ленина, во всяком случае, отволокли в металлолом совсем недавно. Высоко стоял, далеко глядел. Полированными шарами с ласковым прищуром сверлил вам затылок при переходе улицы, когда у вас повестка в здание напротив — нет, не к Майковым на первое чтение «Обыкновенной истории», а в райпрокуратуру на допрос.

Сам же оборачиваться не умел. За его спиной на льду фигурного пруда к семилетнему на коньках — двое больших, улыбаясь, как незнакомому другу: прокатимся? один за левую руку взял, другой за правую — да и растаяли в метели под музыку из репродуктора. С тех пор мамаши научились связывать рукавички резинкой, пропускаемой сквозь рукава. Впрочем, в 1949-м Ленина тут, может, и не было, лично я внимания не обратил. Момент экспроприации помню, обиду от обмана, — варежек ни капельки не жаль. Я любил плюшевую муфту — медвежонка с прозрачными глазами, с высунутым кончиком нежно-алого суконного языка.

Сейчас 2004-й, лето, жизнь прошла, в саду красиво. Словно прорубили большое окно в природу и забрали решеткой. Дышится легко, и вообще похоже на кладбище, с той разницей, что тела обнажены и валяются на поверхности, принимая соблазнительные позы. Много зелени, много мяса, чуть-чуть белья.

Но все это призраки. Нельзя изменить место смерти. А также время. В Юсуповом теперь всегда будет февраль, 9-е, вечер, электрический мрак. Убитому ребенку так и останется девять лет.

Чертова дюжина негодяев, столько же ударов — одним и тем же ножом.

С паузами, стало быть. Как бы в порядке живой очереди.

Я вот все думаю — думают ли дети? Мелькают ли у них в голове предложения, одно за другим? Или мир входит в детский ум как есть, без титров? Достоевский (кстати, случалось и гению забегать в Юсупов по нужде): «Дети, пока дети, до семи лет например, страшно отстоят от людей: совсем будто другое существо и с другою природой». Чуковский полагал: все дети — сумасшедшие.

Петер Вайс извлек из протоколов процесса над администрацией немецкого концлагеря показания охранника. Который, стоя на часах у ворот, наблюдал в начале лета 1942-го за посадкой еврейских детей в грузовик, обслуживавший печи крематория.

Выделялся один мальчик лет девяти.

— Не бойтесь, — успокаивал младших, — не плачьте. Там, — показывал в сторону дымящих труб, — там наши родители, они приехали за нами, они ждут, через несколько минут мы все будем вместе.

Забравшись в кузов грузовика, мальчик вдруг поймал взгляд этого, у ворот, солдата. И крикнул ему, — машина уже тронулась:

Это вам даром не пройдет!

Одну эту фразу и твердишь про себя в Юсуповом саду. Современники мои, цветики степные! К вам обращаюсь я, друзья мои! Все эти злодейства не пройдут нам даром!

Пройдут, пройдут, уже прошли. Была ли девочка по имени Хуршеда? Призраки резвятся, как ни в чем. Загорают, выпивают, помаленьку пакостят. На перилах дворцовой балюстрады пишут, естественно, черт знает что.