Наконец, она умолкла. Слезы снова полились из ее глаз и, скатываясь по ее лицу, капля за каплей падали в воду. Все это было очень трогательно и я невольно назвал это озеро — бассейном слез. В моем уме прошла странная мысль: слезы вечно текут из человеческих глаз, безостановочно с начала веков, и давно бы уже могла образоваться река, охватывающая серебряной лентой весь Божий мир. Что может быть трогательнее такого зрелища страданий! Судите же после этого о жестокости Провидения: уже не одну тысячу лет страдания гуляют по белу свету и небо смотрит на них холодно и безучастно. Так и мое собственное сердце, сердце Кандинского, от зрелища одних лишь ампутаций давно уже превратилось в лед.
Странно: эта поверхностная, похожая на каламбур мысль шевельнула во мне гордость и злость, и слова девушки о нашем замысле отозвались во мне еще болезненней.
Я ее ненавидел. Моя гордость возмущалась при мысли, что эта невинная девушка развенчивает меня, известного своей положительностью медика, и бесцеремонно ужасается, видя под моей элегантной наружностью другое лицо, по ее мнению, безобразное. Признавать свое внутреннее уродство я не хотел, и в моей душе поднялось холодное глумление. Впрочем, она сама дала обильную пищу этому чувству своими слезами и болезненной любовью ко мне. И я смотрел на нее и думал: «Эта девушка — не что иное, как расстроенная арфа, издающая странные потрясающие звуки от первого прикосновения к ней; все валики раскрутились, штифтики вертятся и пляшут, струны утонились и натянулись. Расстроенный инструмент — не более, и не удивительно, что она вопит, плачет, призывает небеса в свидетели моей жестокости. Положительно, ее не мешает полечить электричеством, как ее брата».
Мне надоела эта сцена. Во что бы то ни стало надо было остановить этот фонтан слез. Пускай она думает, что хочет, но мне остается одно: уверять ее в ее болезненном расстройстве, разбавляя горечь этих слов сладостным елеем звуков о моей любви.
Я сел рядом с ней на скалу, ощущая в этот момент особенное острое наслаждение, перемешанное с душившей меня злобой. Сначала я долго говорил ей о ее болезненном умственном расстройстве, в подтверждение чего приводил ее собственные, будто бы крайне дикие слова о каком-то заговоре против нее. Ничего не стоило осмеять все это и представить, как результат болезни. Прием этот самый обыкновенный в наше время, шаблонный. В удобстве его нельзя сомневаться: вместо всяких доказательств нелепости обвинения, стоит только самого обвинителя окрестить коротеньким словом «ненормален» — просто и удобно.
Она подняла голову и, глядя на меня с кротким укором, жалобно проговорила:
— Дорогой Кандинский, не думаете ли вы с моей мачехой отправить меня в сумасшедший дом?
«Поистине, это блестящая мысль», — подумал я, придавая в тоже время своему лицу выражение ужаса. И этими ее словами я с удобством воспользовался, проговорив:
— Видите, моя деточка, какое у вас болезненное воображение, и это вы говорите мне, Кандинскому, который вас так пламенно любит… Да-да, я вас обожаю… но вы не верите мне и мне хотелось бы это доказать обыкновенным способом влюбленных: прострелить свою голову и умереть у ваших ног.
Мне показалось, что, наконец, я ее победил: глаза ее расширились и засветились. Я ее обнял; но, увы, я напрасно торжествовал: вслед за первым моментом изумленное лицо ее исказилось, по губам пробежала горькая усмешка, и вдруг она истерически рассмеялась.
— Вы, конечно, принимаете меня за сумасшедшую, которой все можно говорить… Мое бедное сердце… Как оно любило вас и как я наказана… Вот, черный ворон, прокаркай мне смерть в наказание за короткое блаженство; я стараюсь не думать, а только любить и пью любовь из ваших лживых уст.
Она охватила мою шею руками и, странно смеясь, впилась своими губами в мои. Все ее тоненькое существо сотрясалось от истерического хохота. Внутри в ней все клокотало и билось.
— Кандинский, теперь я блаженствую, вы видите сами; я не хочу знать, что вы жестоко смеетесь надо мной… Я люблю, наслаждаюсь и кричу на весь мир: в этот момент я счастлива.
Вдруг, перестав смеяться, она сказала, дико сверкнув глазами:
— Ты хочешь умереть? — умрем вместе.
Она потянула меня к воде, но это было уже чересчур, и я, одним движением высвободившись из ее рук, отошел от нее и совершенно спокойно проговорил:
— Оставьте ваши безумные выходки, княжна. Теперь я вам скажу правду: я вас не люблю.
— Благодарю вас за откровенность и простите, что я так увлеклась. Это был припадок, недостойный меня; но он больше не повторится.
Она склонилась над водой и вдруг, перебирая по струнам своей мандолины вздрагивающими пальцами, запела что-то чрезвычайно унылое. Слезы снова полились из ее глаз градом, но я на нее уже не смотрел. Вся эта сцена меня смертельно озлила.
XII
«Все выше, выше и выше, это черт знает что… Гора положительно уходит к самому небу… Чрезвычайно своеобразная мысль назначить свидание на такой высоте».
Рассуждая так с самим собой и опираясь на палку, я подымался все выше по горе, идущей под углом, по крайней мере, градусов сорока пяти. Эти горы вообще порождают полный обман зрения. В особенности издали гора может казаться очень невысокой. Но попробуйте вскарабкаться на нее. Идешь, идешь и нет конца. Надо заметить, впрочем, что по мере восхождения вас начинает охватывать замечательная легкость и как бы вдохновение: невольно кажется, что земля делает человека злым и тяжелым и, только отдаляясь от нее, он получает крылья орла и сердце ангела.
На самой вершине горы виднелась высокая и ветхая башня царицы Тамары. Таких башен и замков доброй царицы в Грузии бесконечное количество, и очевидно, что большинство из них она никогда не удостаивала чести своего пребывания. Как бы ни было, но развалины башен всюду виднеются на вершинах гор и скал, придавая им часто особенную эффектность: иногда, когда облака падают ниже вершин гор, они кажутся висячими в воздухе.
Немного в стороне от башни виднелись верхушки монастыря. Все вокруг было залито сиянием луны и принимало фантастические и таинственные очертания. Идея моей Тамары предаться блаженству любви где-то под облаками все более начинала дразнить мое воображение: только гордые орлы имеют привилегию любезничать на такой высоте.
Наконец, я взошел на гору. Вправо от меня, осененные кущами чинар и граба, белелись стены монастыря с кое-где светящимися в кельях огоньками. Монахи, видимо, не окончили еще своего молитвословия, и в одном из окон я увидел сгорбленную фигуру старца, склонившегося перед иконой. Я подумал, что его я потонуло теперь в блаженстве священнодействия и унеслось в горний мир, загипнотизированное самоуглублением и созерцанием невидимого. Что ж, в этом мире всякий имеет право жить по своему.
Влево на скале возвышалась башня, из одинокого окна которой светился огонек. Далее со всех сторон полукругом возносились новые горы, по которым, точно турецкие часовые в зеленых чалмах, недвижно стояли деревья.
Я долго стоял в замешательстве, не зная, каким образом отыскать домик сторожа, куда пригласила меня моя союзница и в котором, как она мне потом объяснила, никакого сторожа не было; домик переходил в полное владение желающих, с разрешения «братии».
Вдруг меня поразило эффектное зрелище.
Невдалеке от меня находилась невысокая гранитная скала, на вершине которой стояла роскошная, высокая женщина с бледным лицом. Она была так грациозна и прекрасна и стояла так неподвижно, что в первый момент показалась статуей богини, а скала — ее пьедесталом.
Я быстро пошел к скале и стал входить на нее. Статуя оставалась неподвижной, может быть, нарочно, чтобы сильнее поразить меня, и только когда я приблизился к ней на несколько шагов, яркие искривленные губы раздвинулись и зубы Тамары медленно выступили предо мной, сверкая, как жемчуг. Только она умела улыбаться так загадочно и вместе сладострастно.
— Мой друг, ты опоздал на целый час, — сказала она мелодическим голосом. — Ты целый час отнял от нашего счастья.
Я смотрел на нее, не двигаясь, любуясь ее бледной, светящейся красотой и пораженный загадочной особенностью ее лица: в нем отражалось веселье вакханки и вместе скрытое отчаяние, точно она, чувствуя себя в бездне, мысленно срывала с себя покровы всякой стыдливости — нравственной и физической.
— По крайней мере, эта ночь наша и ты мой.
С этими словами она протянула руки, охватила пальцами мою шею и привлекла к себе.
Я посмотрел вниз. Предо мной расстилалась бездна громадная, необозримая, по которой таинственно переливалось серебристое сияние луны. Отвесные кручи, скалы, пропасти, темные силуэты чинар, грабов и задумчивых кипарисов, траурно простиравших свои ветви, голубоватые озера, светящиеся, как хрустальные блюда, яростно падающие с крутизны реки — все это, разбросанное на необозримом пространстве, было охвачено особенной таинственной жизнью и, казалось, покоилось под нашептывание чарующих грез. Где-то далеко в ущелье, посреди гор, белелась длинная, излученная лента домов Тифлиса со светящимися точками огней.
— Смотри, мы здесь, а там внизу бездна и имя ей — мир.
— Мы с тобой два особенных существа — не правда ли?
— Пожалуй.
— Особенные — да. А упоительно хорошо в этой голубой беспредельности. Здесь рождаются мысли и смелость. Мне кажется, ты вознес меня куда-то на страшную высоту и, глядя в эту бездну, меня охватывает смех при виде города, где живут ничтожные люди, всего боящиеся и непростительно скучные. Теперь у меня точно выросли крылья и я поднялась, легкая, как птица, веселая и гордая.
Под смеющимися ее губами выдвинулись белые зубы и стиснулись, точно смех остановился в ее груди и не выходил из ее уст.
— Ты сегодня какая-то особенная, Тамара.
— Веселая?
— Не совсем. Есть нечто, что тебя ужасает.
— Нечто есть!.. Какой ты скучный.
Она нахмурилась.
— Ты хочешь отравить лучшее, что есть в жизни — любовь. Да?