Железный доктор — страница 4 из 43

В Тифлисе у меня уютная квартира, откуда открывается чудесный вид на расположенный внизу город и на хребты синеющих гор. Внизу, в скалистых берегах, вьется река, яростно несущая с гор свои мутные воды. Дома идут уступами, один над другим, и только в самой глубине видна длинная широкая улица, над домами которой зеленеют и шумят вершины пирамидальных тополей. В общем, все это довольно красиво. Я часто, с высоты своего балкона, с удовольствием озираюсь вокруг себя и мне иногда кажется, что человеку можно бы быть добрым, если б не сознание, что ведь этот голубой купол, сверкающий переливами лучей, раскинут над огромной ареной убийств, крови и слез. Страдание и смерть — закон жизни, и потому умиляться прелестью бытия и раем, веющим с небес, совершенно напрасная сентиментальность. Такие мысли заставляют меня при созерцании красот природы только иронически улыбаться, и я снова чувствую себя холодным, жестоким, беспощадным.

В моей квартире четыре комнаты: приемная, гостиная, спальня и кабинет, из которых последний — мой любимый уголок. Вдоль красных его стен, под стеклянными колпаками, расставлены интересные предметы моей специальности: восковые модели сердца, легких, печени, головного мозга — частицы того механизма, который, находясь в движении, называется жизнью, с ее слезами и радостями, порывами к небесам — до полной приостановки маятника — состояния, называемого смертью. Я люблю противоположности, и потому между всеми этими вещами расставлены мирты, магнолии, олеандры, которые пахнут и рдеют цветами. На противоположной стороне — два скелета и над их белыми черепами густо спускаются распустившиеся яркие розы. Как видите, жизнь и поэзия у меня перемешаны с прозой и смертью. Посредине комнаты — письменный стол с разбросанными на нем орудиями пыток, то есть операций. Я посматриваю на все это не без улыбки.

В приемной я принимаю неинтересных больных, ничего не приносящих мне, кроме развлечения их резать. В гостиной у меня бывают больные, из которых каждый представляет для меня род маленькой ходячей Калифорнии: ведь мы, спасители страждущего человечества, иногда маленьким ланцетиком извлекаем из порченых внутренностей больного больше золота, нежели рудокоп большой лопатой из недр земли. В своем кабинете я принимаю лиц, воображение которых почему-либо мне надо поразить. Разумеется, это бывают по преимуществу дамы, дамы хорошенькие, неглупые и непременно с живой фантазией: я давно убедился, что невпечатлительные женщины, а тем более глупые, ничего интересного во мне не видят, и я совершенно бессилен с ними.

Я внимательно анализирую характер моих пациенток и обращаюсь с ними сообразно моему мнению о них. По отношению к некоторым я принимаю вид таинственный и холодный — настоящего жреца Эскулапа, и свои фразы как бы нечаянно перемешиваю с латинскими изречениями, которые, говоря откровенно, я иногда не понимаю и сам. Такой прием обыкновенно имеет успех: пораженные моей таинственной непроницаемостью, они силятся разгадать живую загадку и незаметно для себя увлекаются настолько, что я начинаю властвовать над ними. Меня увлекает эта игра.

Как видите, я взял на себя двойную роль — медика и Дон-Жуана. Такое сочетание, кажется, довольно редкое явление в жизни, и напрасно: оно вызывает чувство загадочной таинственности и обещает успех. В этой истине я убедился вполне, и в лучшие минуты жизни умею говорить, подобно Фаусту: «Время, стой». Оно все-таки безвозвратно уходит, унося с собой и прелестных волшебниц моего кратковременного счастья. Я знаю, что они бывали счастливы, когда думали, что в своих пылких объятиях отогревали оледеневшего на далеком Севере таинственного и печального медика.

IV

Утро было чудное, когда я, сидя в коляске, мчался на паре лошадей в имение пригласившего меня князя. Предо мной с разных сторон возвышались горы — серые, бурые, желтоватые, — сверкающие переливами разнообразных цветов и по скатам зеленеющие коврами молодой травы. Ручейки, спадающие с вершин по склонам, казались серебряными лентами. Золотые лучи только что показавшегося солнца потянулись по долинам и горам, играя на вершине отдаленной горы розовым переливающимся сиянием. Удивительно свежий воздух дул мне в лицо. Я озирался вокруг и мысленно повторял: «Недурно». «Волшебная природа», «божественная» и другие в этом роде эпитеты совершенно исключались мной из лексикона моих слов: внутренне я гордился холодной положительностью своих мыслей, уверенностью, что мир не более как простое физическое тело и все в природе совершается по совсем простым законам, точно так же, как в нашем теле — движение крови, и если он, то есть мир, поэтически сияет иногда молнией и обвивается лентами золотых лучей, то ведь и из очей хорошенькой женщины исходят иногда тоже молнии в миниатюре: это не помешает ей при случае очутиться у меня на анатомическом столе, и конец поэзии. Такие мысли делали меня гордым и холодили мой ум.

Дорога поднималась все выше, воздух становился все более разжиженным и, наконец, предо мной открылась ровная площадь, усаженная по сторонам огромными деревьями и кончавшаяся в глубине полукружием гигантской горы с плоской вершиной. В голубом воздухе рельефно выделялись растущие там деревья, точно часовые в зеленой чалме, охраняющие вход в царство вечного Эдема. По почти отвесным скатам горы зеленелась яркая трава, как зеленая мантия, наброшенная на плечи великана. Внизу серебристой лентой огибалась река, в яростном беге своем перекатываясь через огромные камни и рассыпаясь вверху брызгами.

Коляска неожиданно остановилась около огромного белого дома, почти совершенно скрытого широкой зеленью высоких чинар. На ступеньках крыльца я увидел низенького широкоплечего старика — чистокровного грузина; на его круглом лице резко отпечатлелась национальность: нос с горбиной, очень большие, прозрачно-ясные круглые глаза, в выражении которых было что-то дикое, широкие дугообразные брови. Лицо это было испещрено морщинами и окаймлялось седыми баками. Не забывая своей роли врача, я выскочил из коляски, как человек, спешивший бросить якорь спасения погибающим, и направился к крыльцу.

— Кажется, доктор Кандинский, если не ошибаюсь, — проговорил старик и быстро пошел вперед с протянутой рукой, причем морщины на его лице пришли в движение, кончик орлиного носа наклонился вниз и бледно-синие губы растянулись в длинную приветливую улыбку.

— Очень рад, очень рад, — я князь Челидзе, Евстафий Кириллович.

— Доктор Георгий Константинович Кандинский.

Он пристально начал всматриваться в меня и вдруг как-то простодушно-лукаво рассмеялся.

— Да вы совершенно молодой человек. Я этого не ожидал, мой милый доктор. Знаете ли, вы популярны у нас в Тифлисе, как ни один жрец Эскулапа и, соображаясь с вашей известностью, я все-таки полагал, что вы человек пожилой, но вы совсем молодой, черт побери, и при этом дьявольски красивы.

Я холодно прервал его, заявив, что я приехал в такую даль лечить, а не болтать.

— Лечите, Бога ради, лечите, доктор, у меня много для вас работы, только помогите. Вы не знаете, мой дом — больница безнадежно больных. Это не дом — ад… то есть для меня, по крайней мере… сам по себе дом прекрасный. Пожалуйте вот сюда, доктор, я вам покажу кое-что.

Мы пошли между высокими деревьями аллеи.

— Я всю жизнь вожусь с докторами и хорошо их изучил, это по большей части… мошенники.

Старик остановился, пристально взглянул на меня и рассмеялся каким-то глуповатым смехом. Я придал своему лицу холодный и обиженный вид.

— Бога ради, не сердитесь на меня, доктор. Мой порок — откровенность и иногда я хватаю через край, хотя, в сущности, ругая врачей, я только отдаю им должное.

Я холодно и строго слушал все это.

— Не знаю, князь, кажется, медик совершенно лишнее лицо в вашем доме.

— Бога ради, не сердитесь доктор. Мой дом — печальный приют больных, и я пригласил вас… но медицина все-таки не наука, это черт знает что… Вы хотите, конечно, сказать: зачем я вас приглашаю, если имею такое мнение о вашей профессии? Вы меня легко поймете, если вникнете в мое положение. О, оно отчаянное, потому что жизнь моего сына и моей дочери на волоске и где искать спасения, не знаю. Вы скажете, что помимо докторов есть еще Врач Бессмертный в небе. Очень может быть. Дайте мне Его адрес, я — пойду.

Он посмотрел на меня и рассмеялся смехом юродивого.

— Нет, я Его не знаю, не видел… Может быть, Он и там, но в какую дверь стучаться, этого мне никто не объяснил. Вы понимаете — надеяться приходится на то, во что не веришь. Я двадцать лет приглашаю докторов и двадцать лет их ругаю и, сознаюсь, не люблю я их; доктор и ворон — одно и тоже… Один входит в дверь, то есть врач, другой садится на крышу — ворон: оба каркают. За ними тянется поп, гробовщик выступает последним. Так всегда у меня было… Посмотрите сюда, посмотрите.

Он остановился и к удивлению моему, я увидел, что очутился посреди могил, над которыми возвышались высокие мраморные памятники. Я с удивлением посмотрел на старика, решительно не понимая, зачем он меня сюда привел.

— Здесь я похоронил своих двух дочерей, здесь покоится моя старушка. Негодяи, они не могли вылечить — решительно ни одной. Нелли, Нелли! Ты не слышишь меня, крошка Нелли!

Он склонился к мраморной плите и из глаз его брызнули слезы. Имя «Нелли» он произносил певучим, дрожащим голосом и в груди его точно что-то клокотало.

— Доктор, если вы не можете спасти моих двух детей — оставьте меня.

— Детей ваших, — каких — мертвых?!

Во мне мелькнула мысль, что предо мной просто помешанный, но он поднял голову, посмотрел на меня и вдруг захохотал.

— Помилуй вас Бог, доктор; вы, кажется, принимаете меня за сумасшедшего. В живых еще остались сын и дочь. Ужасно! И не то ужасно, что эти умерли, а те больны — а то, что причина всему этому — я. Доктор, в моем лице вы видите последнего представителя князей Гелидзе, разбросавшего в Петербурге все свои миллионы, как тряпки. Но о них я не жалею: у меня и теперь земли столько разбросано по разным местам, что я никогда не мог добиться от моего управляющего, сколько у меня тысяч десятин… На деньги я плюю с легкой душой… Но, доктор, петербургские оргии сильно потрепали меня, в моих костях — яд, в моем мозгу — яд: я — негодяй. Мои дети — порождение греха и болезней. Негодяй ты, князь Евстафий