Железный доктор — страница 41 из 43

силить свои мучения, я рисовал себе картины ее новой любви, и тогда во мне подымалась глухая, бессильная ярость, новые убийства рисовались уму моему, и потом являлось желание умертвить себя.

Что жизнь для меня делается невозможной, — это я понимал ясно и отчетливо. Однако же, мне все-таки хотелось разобраться в хаосе моих мыслей: если прежние были сетью дьявола гордости, то, очевидно, что истина обретается не среди бурь гордого сердца, а среди смирения и ненарушимого покоя. Очевидно также, что понять ничего нельзя умом и, так как он бессилен в разрешении вопросов, мучивших меня, то остается одно: широко раскрыть свое сердце для света, льющегося с этого неба. Я, так сказать, вызывал на поединок то Нечто, которое являлось властителем природы и миллионов людей, но в этой борьбе Невидимое победило меня, и потому мне остается только смиренно преклониться пред Ним и просиять духом в отражении света, льющегося с Голгофского креста того Мученика-Человека, который умел много верить, много терпеть и много любить.

В теории это выходило так, но как осуществить такие мысли — это другой вопрос. Я чувствовал в себе полнейший хаос, среди которого кружились отчаяние, злоба и ужас. Небо было высоко и недостижимо для меня, рай смирения и любви не мог охватывать душу, с глубины которой подымался ужас и гнал меня по горам, точно желая укрыть меня от самого страшного для меня существа — меня самого.

Несмотря на это, теперь я шел все вперед к монастырю, точно меня подстрекали какие-то голоса. Зачем и куда — я не думал об этом, повинуясь внутреннему чувству, побуждающему меня идти все дальше. Вдруг, в то время, когда я взошел на вершину новой горы, в отдалении с глубины ущелья стал показываться церковный крест, точно выплывая в голубой простор воздуха. Остановившись, я долго смотрел на крест, точно передо мной появилось что-то давно знакомое, еще с дней далекого детства, недостижимо высокое и в то же время обыденно-простое, что я в прошлом всегда с гордостью отвергал, как недостойное моего ума. И вдруг мой мозг как бы пронзила мысль, что мой единственный оплот — крест — символ любви и смирения, и по мере того, как я смотрел на него, мне казалось, что, искрясь в лучах заката, он уплывает все выше и выше, уносясь в голубой свод неба, и я почувствовал, что недостижим он для меня, как звезда небесная, и, рассмеявшись коротко и глухо, повернул обратно; но, как-то против моей воли, я снова направился к монастырю, и в воображении моем обрисовался старичок, добрый, бесконечно добрый. Он стоял где-то вверху и влек меня, ласково кивая белой головой и улыбаясь широкой, доброй улыбкой. «А, вот кто меня влечет — старикашка», — подумал я, вглядываясь в глубину меня самого и приходя к удивившему меня открытию: мысли могут быть в человеке, не сознаваемые им, и они самые могущественные, так как направляют человека, как невидимые властители, помимо его воли. Может быть, это наше внутреннее второе «я», наш невидимый ангел-хранитель или черный дух, но он вычерчивает путь жизни, называемый судьбой. Сложен человек, непонятен и загадочен, а я в своей безумной гордости вообразил, что его чувства — нервы, душа — мозг, сердце — колесо. Я не видел нитей, идущих от нас в область непостижимого, а теперь вижу: мои собственные порвались и я лечу с отчаянием в бездну мрака и ужаса. Теперь я думаю наоборот: всякое существо невидимо соединено с горним миром, иначе не было бы мучеников любви, страдальцев за идею, никто не взошел бы на костер с гимном Неведомому и, посреди объятий пламени, не мог бы чувствовать себя как в раю; нигде не слышался бы грустный плач о грешном мире и не звучали бы струны, призывающие людей к блаженству безгрешных душ; не было бы мучеников, не было бы безумных, и я, Кандинский, не ужасался и не негодовал бы в вихре своих умствований и лжевыводов, что человек — машина, а вселенная — гигантский организм; мои бедные жертвы не лишали бы меня тогда сна.

Грудь моя заколебалась, точно внутри ее поднялась какая-то горячая волна и подступила к горлу. Я облокотился на камень и охватил руками свой лоб. Волна, подступившая к горлу, казалось, бросилась теперь к моим глазам и я почувствовал, что из них потекли крупные, горячие слезы, однако, не облегчившие меня нисколько: казалось, огненные вихри крутившихся во мне ярости и отчаяния прожгли мои глаза и выкатываются из них горячими каплями.

Солнце давно зашло и тихое звездное небо, на котором сиял двурогий месяц, снова распростерлось над землей, когда я стоял у основания башни отшельника, вглядываясь в ее маленькие окна в надежде увидеть там ее обитателя. Однако, это мне не удавалось. Тогда я стал подыматься вверх по каменной лестнице, попадая иногда в какие-то коридоры из вьющегося плюща и потом снова взбираясь к вершине башни по каменным плитам. После продолжительного путешествия я очутился на узенькой лестнице в середине башни, среди плесени и сырости. Что-то пело вокруг меня и стонало и казалось, что лестница с болью ворочалась и что из глубины сырых камней смотрят на меня чьи-то глаза. «Убийца — трусливая, омерзительная тварь», — подумал я в чувстве сознания своего глубочайшего позора и унижения, до которого только может опуститься человек. Теперь не было во мне ни гордости, ни злобы, но сознание своего несчастья охватило меня с такой силой, что какая-то слабость овладела всем моим существом и, хотя я медленно взбирался вверх, но мне казалось, что я скатываюсь вниз в какой- то узкий, бездонный колодезь.

Внезапно надо мной блеснуло голубое небо. Я очутился на узенькой площадке, около крошечной двери, ведущей в келию, в окне которой мерцал лампадный свет. Глубоко подо мной покоилась земля, испещренная темными пятнами пропастей и подымающихся к вышине гор и скал, точно грозные часовые в черных ризах, охранявшие мир безмятежной радости, льющейся с неба. Величие, беспредельность, какая-то молитвенная тишина — все это вселяло в меня ощущение своей ничтожности, жалкого безумия, с которым я гордо делал вызов этой таинственной великой природе; глубоко я сожалел о утраченной чистоте и в то же время мне хотелось пасть перед великим Неизвестным и сбросить с себя страшное бремя прошлого; но в момент искреннего порыва я, к удивлению своему, на другой стороне площадки увидел фигуру какого-то человека в цилиндре, который стоял, отвернув от меня лицо свое, и так близко у края площадки, что я ужаснулся: мне казалось, что он сейчас упадет. Совершенно невольно я сделал несколько шагов вперед и остановился: господин в цилиндре быстро повернул ко мне свое бледное лицо и улыбнулся злой, человеконенавистнической улыбкой, в то время как из глаз его лился холодный свет, который всего меня пронзил холодом и я задрожал, как лист, глядя на второго, «железного доктора».

— Я — не ты. Я все-таки человек, ты — злой дух. Ты хочешь броситься вниз. Это великолепно. Освободи меня от себя… сделай милость…

Слова исходили из моих уст, точно вихрь, и мне казалось, что все это я говорил бессознательно, в порыве ужаса и отчаяния.

— Сделай милость… бросься вниз и освободи от себя… О, как я хотел бы быть человеком, как все, как Иван и Петр… Бросься же вниз… Не мучь меня… Я убивал в безумии… Тот Некто простит мою болезнь… Бросься же вниз…

Глухие звуки моего голоса раздавались, точно вопли из могилы и, хотя я умолкнул, мне все-таки казалось, что внутри меня кто-то страшно вопит и бьется, и ужас охватил меня еще с большей силой. А чудное небо, обвившее землю точно голубыми крыльями, и вся природа мне казались теперь раем, и я один посреди этого рая испытываю муки и ужас, потому что в сердце моем ад, и я почувствовал глубокое несчастье свое, невыносимое одиночество убийцы, бьющегося в своих цепях посреди мира и тихой молитвенной радости голубой природы. И мой двойник, как бы отвечая мне, отвратительно рассмеялся, вызвав во мне припадок безумной ярости. Не понимая, что делаю, я шагнул уже к нему, как вдруг железная дверь, у которой я стоял, издала резкий звук, повернувшись на петлях своих, и между мной и им, с фонарем в руке, появился маленький, белый старичок. С минуту он смотрел на меня неподвижно с необыкновенным сожалением и печалью в лице, и мне казалось, что какой-то свет, исходящий из его глаз, врывается в мою душу, разгоняя мрак, царивший там. Вдруг он замигал глазами и в страхе и сокрушении, бросившись ко мне, схватил мой руку.

— Милейший господин мой, вы в жестоком испуге находитесь… Здесь никого нет, а между тем, вы разговаривали с кем-то…

— Никого нет… а он… ах, правда, вы не видите его, святой отец… Но он всегда со мной… преследует меня, гонит… вот он, вот…

Я снова испуганно стал смотреть на своего двойника. Старичок взглянул, в свою очередь, по направлению моих взоров, повернулся снова ко мне и, всплеснув руками, весь как-то присел, глядя на меня с невыразимым сожалением.

— Милейший господин мой, это ваши черные мысли следуют за вами. Мысли эти и грехи — единственные противники Бога. Они-то и есть дьяволы сынов мира сего.

— Вы думаете?

— Милый сын мой, мы все дети одного общего Отца. Сделайте подвиг: смиритесь перед Ним. Я говорю: подвиг, потому что для гордого человека вырвать гордость из сердца — великая заслуга.

— Это правда.

Проговорив это, я задумчиво смотрел в морщинистое, дышавшее неземной любовью лицо старика, и мне казалось, что предо мной не человек, как все — из крови и костей, а вечный дух, временно заключенный в старое, хилое тело. «Человек — дух, — подумал я, — а доктор Кандинский — падший дух», и мое прежнее гордое здание идей показалось мне ничтожной лачужкой, возведенной моим безумием и гордостью. Думая так, я продолжал смотреть на старичка и, взамен прежней бури и смятения, в моей душе шевельнулось что-то светлое и радостное.

— Где же ваш враг, добрый господин мой?

— Какой?

— А вот, с которым вы беседовали.

Я взглянул на край площадки: там никого не было.

— Он там был, но его нет теперь.

— Вот видите, этот он — ваши черные мысли. Они рассеялись и это я прочел в вашем лице, добрый господин мой, и подумал: слава Богу, слава Богу.