Железный Густав — страница 102 из 139

— Ну, Эрвин, как дела? Что это тебя не видно? Или возить стало нечего?

— Чего захотел — возить! Да ты в своем уме, Юстав? Кто теперь что возит? Это на нас воду возят! У хозяина одна песня: «Свернуть штаты, уменьшить расходы, сократиться!» Мне уже объявлено: к первому — катись колбасой!..

Скверные новости, печальные новости, а там — и вовсе никаких новостей! Железный Густав перестал встречать своих приятелей, конторских рассыльных, в их неимоверно светлых и неимоверно широких брюках «шимми», с заглаженной острейшей складкой — они исчезли, растворились в воздухе, будто их и не бывало.

Старику Густаву порой представлялось, что он и впрямь стар, как мир, что со своей пролеткой и лошадью он точно выходец, с другого, давно канувшего света, что он всё и всех пережил. Случалось, носильщики уже посылали к нему приезжих — пусть порасскажет, как все выглядело в Берлине лет двадцать — тридцать назад, когда строили собор кайзера Вильгельма, когда Курфюрстендамм[19] называли WW[20], что означает Дикий Запад, а Хундекеле было местом загородных пикников — туда ездили на линейках и еле успевали обернуться за день, — а также о том, как его Сивка бежала наперегонки с автомобилем…

— Вот так-то, — заканчивал он свой рассказ, — все тогда было другое, все с тех пор так изменилось, что и узнать нельзя. И только я все тот же, потому что я железный. Недаром меня зовут Железный Густав!

Но в том-то и дело, что и он изменился. Ничто не стоит на месте — чудес не бывает! И он плыл в потоке своего времени, был частицею своего народа. И он был подвластен тому, что переживал его народ, и ему приходилось жить дальше. С неизменной мыслью о матери, поджидающей дома в вечном страхе, увы — в неизбывном страхе. Когда он сидел на козлах и ждал, вернее, ничего не ждал, а клевал носом, он часто думал о матери, поджидающей его дома. Случись ему запоздниться, она хоть и ложилась в постель, да все равно не засыпала, пока он не приходил домой.

Тогда она поднимала голову и говорила со страхом:

— Что скажешь, отец?

— Добрый вечер, мать! Ну как ты тут прыгаешь?

— Принес что, отец?

— Нет, нынче не повезло, мать! Да не горюй, завтра повезет вдвое!

— Ах, отец!

Было невыносимо тяжело признаваться, что он вернулся домой с пустыми руками. Кабы не мать, думал Хакендаль, много ли ему нужно! Краюхи хлеба, да ломтика шпика, да кружки кофе вполне бы хватило, лишь бы Вороной получил свой паек… А мать — она как ребенок, ей кажется, человеку и помереть недолго, если он хоть раз в день не поест горячего…

Поэтому, когда выпадала удача, он придерживал часть денег, чтоб было чем порадовать ее и завтра. Поэтому непрестанно прикидывал в уме, как бы исхитриться побольше заработать, и не успокаивался, не разленивался, не закисал. Пожалуй, было даже полезно, что у него под боком вечно стонущая мать — ведь столько людей нынче пало духом, махнуло на себя рукой: стоит ли тянуться и ломать голову, все равно толку не будет…

Хакендаль же не пал духом, он все еще пытался что-то придумать. Если нельзя рассчитывать на туристов, если с доставками дело провалилось, авось что выйдет с ночной работой. Он должен как-то извернуться, что-то должен придумать, чтобы приносить матери эти гроши!

Итак, опять у него день и ночь поменялись местами. Поздно вечером закладывал Густав Вороного и уже ночью въезжал в западную часть города. Но теперь его путь лежал не к вокзалу Цоо, а в тихие полутемные улицы старого Запада. Цоканье лошадиных копыт гулко разносилось меж слабо освещенных серых домов. Стояла тишина, гнетущая тишина… Шагом ехал он по опустевшим улицам, сдерживая Вороного и сторожко высматривая седока.

Как изменились времена и как вместе с временами изменились мы! Железный — но в чем же? Ах, что уж там — разве только в железном терпении, железной выдержке, железной воле к жизни! В железной решимости приносить домой хоть какие-то деньги, жалкие гроши — пять марок, если повезет, но и двум с половиной мы тоже будем рады…

А вот и девицы, они стоят по углам, больше в одиночку, а то и по две, по три. Не шикарные проститутки с Тауэнцинштрассе и Курфюрстендамма — нет, эти скажут спасибо и за извозчичьи дрожки! Неказистые девушки, далеко не первой молодости и не первой свежести, — как говорится, товар с брачком, и клиентов они караулят поскромнее да посмирнее. Это — охота за теми, кто уже заложил, за теми, кто заложил как следует, но, выйдя на свежий воздух, настолько протрезвел, что способен понять, чего от него нужно такой девушке, или за теми, кто только слегка заложил, но ошалел от свежего воздуха…

А уж если рыбка клюнула, хорошо, когда под рукой извозчичья пролетка. Забавно снова прокатиться на извозчике, кавалеру в его нынешнем настроении это нравится. Да и девушкам желательно поскорее доставить кавалера на место. Пьяные — народ капризный, бог весть что ему еще взбредет в голову!

Но старый человек на козлах следит, чтобы все шло как по маслу, без задоринки. Ему известны все меблированные комнаты в округе, все аристократические пансионы с ночными звонками, все гостиницы с почасовой оплатой. В отличие от водителей, он не боится оставить свой экипаж у подъезда. Он помогает девушке выгрузиться, нажимает за нее кнопку звонка и поддерживает сзади кавалера, который нетвердым шагом взбирается по лестнице — о, старый извозчик не подкачает, он знает Берлин и ночной и дневной, Берлин, что смеется и что слезы льет рекой; он и бровью не поведет, он — железный…

— Ладно, Юстав, — говорят ему девушки, если кавалер вдруг упрется и не пожелает платить: какого-де черта, он не нанимал извозчика, да и вообще ему нечего здесь делать… — Ладно, Юстав, завтра сочтемся…

Да, вот каковы эти ночные поездки, и вот какие деньги приносит он домой матери! Но ей он об этом, конечно, ни звука.

Уж не надеялся ли Густав, что это его минует? Но нет — ничто его не миновало. Ему, быть может, и не нравилось — ему наверняка не нравилось укладывать в постель подвыпивших мужчин — да еще в такую постель! Но если он хочет жить, если он хочет приносить матери деньги, то у него нет выбора. У него один только выбор — между жизнью и смертью. Умереть — пожалуйста, в Берлине той поры наблюдалась своего рода тяга к смерти, нашедшая отражение даже в статистике. По статистике самоубийств этой тяге были особенно подвержены зеленая молодежь и глубокие старики…

Но Железный Густав не хочет умирать, и тем более не хочет он, чтобы умерла его старушка. Вот и хватаешься за хлеб, — любой хлеб, какой дается в руки. Пусть это и скверный, грязный хлеб, а все же — хлеб!

Нет, Хакендалю и в голову не приходит жаловаться, он не из тех, кто жалуется. Ему уже далеко за шестьдесят, но глубоким стариком его не назовешь. Как почти все люди этой поры, он смутно надеется ее пережить. Должно же что-то прийти на смену, что-то лучшее. Не может быть, чтобы мы безостановочно катились вниз.

Если во время ночных поездок по серым улицам его что и грызет, то это мысль об Эве… С Эвой он не хотел бы так повстречаться: он — на козлах, она — с мужчиной в его пролетке… Везти Эву в такие меблирашки было бы для него катастрофой — дочь и отец…

Доколе он один знает об этих поездках, это еще можно вынести. И чего это ему стоит, знает он один. Но чтобы об этом знал кто другой, а тем более член его семьи, а тем более та, кого он за это самое выгнал из дому — этого он не мог допустить! Мысль об Эве постоянно его мучила. Из-за Эвы он охотно отказался бы от ночной работы… Но как быть с матерью…

Последний раз он видел Эву на скамье подсудимых. Она и не взглянула на отца. Только того поганца, сидевшего от нее наискосок, только его и видели ее глаза. Срок ее вот-вот истечет, но нет, встретиться с ней он не хочет! Ни за что!

И вот наступила осенняя ночь, октябрьская ночь. Дует яростный, порывистый ветер с востока — редкий гость в Берлине, — он обрушивает на опустевшие улицы потоки плещущего, грохочущего дождя. Хакендаль накрыл Вороного клеенкой. Но это не помогает, ветер задирает клеенку и хлещет ею коня по бокам. Отовсюду льет вода. Ничего не попишешь, надо ехать домой. Хоть и без выручки. В такую погоду никто носу не высунет на улицу.

Хакендаль уже повернул обратно, как вдруг у дверей какого-то кафе его окликают:

— Извозчик!

И к нему подбегает господин в макинтоше, видимо, чрезвычайно довольный тем, что подвернулась возможность уехать в крытом экипаже.

— Извозчик… Подвезите… Нет, со мной дама… Она хлебнула лишку, ну да мы с ней справимся… Куда вы нас повезете? Только чтоб не слишком дорого…

— Шесть марок в ночь за вас и за даму, и утром никто вас тревожить не будет. Но только торопитесь, мой конь — не призовой пловец, того гляди, утонет!

Господин вывел девушку из кафе и усадил в пролетку.

— Трогай! Поехали…

И отец отвез дочь, которая его не узнала — как и он ее не узнал, — в меблированные комнаты.

Иной раз жизнь все же бывает милостива к человеку.

3

Уже за три дня до срока к Густаву Хакендалю обратилась одна из тех горничных, какие, собственно, уже давно перевелись на белом свете, — старуха в белом накрахмаленном фартуке с сердечком и белом чепце с двумя длинными лентами, свисающими пониже спины: в четверг, ровно в десять утра, его просят подъехать к дому номер семнадцать на Новой Ансбахерштрассе и отвезти в лечебницу досточтимую фрау, ее престарелую хозяйку.

— Порядок, фролин!

— Так не забудьте! В десять утра!

— Порядок!

Однако на следующий день она подкараулила его на улице — проверить, помнит ли он свое обещание?

— Замотано, фролин! Послезавтра! Новая Ансбахер, семнадцать.

Итак, памятью извозчика она осталась довольна, но действительно ли он едет осторожно? Сторонится ли автомобилей? Досточтимая фрау не выносит автомобилей. Она в жизни не садилась в автомобиль. Она двадцать один год не выходит из дому. Ей девяносто три года!