Железный Густав — страница 134 из 139

Так все и сошлось — утрата всякой цели в жизни, предсмертная воля матери и наглядная перемена в его собственном житье-бытье, все это навело его на мысль: а вдруг и Эва еще может перемениться? Смутно помнилось ему, как он тогда сидел в заплеванных номерах и уговаривал ее добром, — в то время, думалось ему, были у него и другие дети, были и другие заботы, и не так уж это много для него значило, как если бы дело коснулось единственно дорогого. С тех пор утекло много воды, он стал бедняком, пришло и для него время оглядеться в поисках того, что еще осталось у него на земле, что еще привязывало его к жизни.

Да, только это еще и привязывало его к жизни, заставляло очерствелое сердце биться. Воспоминание о неизъяснимой нежности, о развеянном запахе, о девичьей руке, о руке его девочки, цепляющейся за большую отцовскую руку. Над выжженными полями жизни вдруг повеяло животворным ветром, будто давно сжатые поля, перед тем как укрыться погребальной пеленой, вновь готовы плодоносить. И старый-престарый человек чует этот ветер, — когда в последний раз просыпалась в нем нежность? Кого последним довелось ему приласкать? Вот они идут по улицам, мужчины и женщины, юноши и девушки — для него они уже давно существа одного пола. И только эта его бывшая дочь — извечная Ева, — сквозь толщу времен и канувших лет ему кажется, что только она в ту пору, когда для него еще были открыты двери рая, только она и могла согреть его кровь и заставить ее петь!

Старый-престарый извозчик — ветер и непогода выдубили его лицо, сделали его красно-бурым, иссекли трещинами и промоинами пергаментную кожу, круглые глаза напряженно таращатся, подбородок и рот обрамляет окладистая изжелта-белая борода, но он, как и каждый из нас, лелеет в сердце призрачную мечту и, невзирая на ее призрачность, не перестает за ней гнаться.

Неустанно едет он по улицам, вглядываясь во встречные лица, он не торопится, какое-то чувство подсказывает ему: «Придет день, и я ее увижу». Он ни с кем о ней не заговаривает, не наводит справок в адресном столе, а только едет и едет — дни, недели, месяцы… Мозг его то и дело засыпает, погружается в старческую дрему, цепенеет в смертельной усталости, но чувство безысходного одиночества вновь приводит его в себя, заставляет зорче вглядываться во встречные лица… Он не пытается себе представить, какая она сейчас. Когда он о ней думает, когда ее вспоминает, он видит ее в ореоле распущенных золотистых волос, как в то утро, когда он обходил спальни детей. Или слышит, как она распевает на весь старый дом в извозчичьем дворе на Франкфуртер-аллее. Он подносит пальцы к лицу, словно что-то нащупывая в воздухе, словно пытаясь удержать видение, витающее перед глазами, и бормочет:

— Ты теперь, должно быть, совсем другая…

Но он себе этого не представляет ясно, не дает себе труда сосчитать, что ей уже за тридцать.

— Пошевеливайся, Гразмус, — понукает он коня. — Спать на улице не положено даже безработным, а ты еще покудова не отмечаешься на бирже, верно?

И так он едет дальше, и так он ее находит. В конце концов он ее находит.

ЭЙГЕН БАСТ УСТРАИВАЕТСЯ ЗАНОВО

Эйгену Басту не дали за семь лет ни одного свидания — говорят, не заслужил — но когда вахмистр распахнул ворота и слепой ступил на площадь перед тюремным замком, он сразу же позвал:

— Пошли, Эва!

И тотчас же ее рука подхватила его руку, и Эва повела его по улицам, приговаривая плачущим голосом:

— Боже мой, Эйген, на кого ты стал похож! Что они с тобой сделали? Но и от меня уже ничего не осталось! Для меня тоже все кончено!

— А ты уже успела шары залить! — проворчал он. — Но погоди, кончилась твоя привольная жизнь, пора приниматься за дела, деньги загребать, понятно?

— Да, Эйген!

Снова, как и много лет назад, как в течение доброй половины жизни — «Да, Эйген!» С ужасом и с радостью.

И они отправились в Берлин.

Но и Берлин принял Эйгена Баста не так, как он рассчитывал. В последние годы перед тюрьмой Эйгену жилось совсем неплохо — с бандой, которая совершала для него налеты, да с теми славными вымогательскими письмишками, да с банковским счетом, не говоря уж о такой непревзойденной домоправительнице, как Эва. Когда он в Бранденбурге вспоминал «жизнь на воле», ему казалось, что так оно пойдет и дальше, он даже намеревался кое-кому отомстить и этим скрасить свое существование. К его услугам будет достаточно жиганов, которых можно откомандировать на вечерок в Бранденбург. Кое-кого из тамошних тюремных смотрителей ждут немалые неприятности, когда вечером они будут возвращаться домой!

Однако по приезде в Берлин выяснилось, что его банду поминай как звали. Семь лет прошло с тех пор, как эта братва ходила для него на дело, за это время большинство засыпалось, как и он; их разбросало по тюрьмам и исправилкам, а те, что еще уцелели или успели вернуться, с презрением поглядывали на своего прежнего неузнаваемо изменившегося хозяина.

— Здорово же тебя отделали там, где ты был. Ты стал собственной тенью! Передохни малость, прежде чем опять за горячее хвататься! У тебя такой вид — ни одна ищейка не пройдет мимо, чтобы раза три на тебя не обернуться! Какие тебе еще заработки? Или уже разжился адресочком? Дурацкая башка!

Итак, оставалась только Эва, а Эва была провальной статьей. Эйген это сразу учуял, когда она еще там, перед тюрьмой, взяла его под руку. Учуял не только, что она пьяна, но и что у нее обрюзгшее, дряблое тело, учуял в ней и что-то малодушное, прибитое. Он с удовольствием тут же прогнал бы ее, но взяла верх осторожность; с этим всегда успеется, надо сперва выжать из нее все, что можно.

И в самом деле, из страха перед Эйгеном Эва за последние месяцы поднакопила деньжат, но за несколько дней жизни в номерах они растаяли, как снег на солнце. Того же, что ей удавалось заработать, еле хватало на жизнь ей самой, как бы Эйген ее ни тиранил. А уж этим искусством он овладел в совершенстве. Все, что он умел раньше, ни в какое сравнение не шло с тем, чему научили его семь лет тюрьмы. За семь лет он наглотался яду, меж тем у него была одна только жертва, на которую его можно было излить…

От спиртного он отучил Эву в два счета, но это ничего не изменило. И пока она ходила на улицу, Эйген сидел дома и размышлял, что бы такое придумать, как бы опять приспособить ее к делу; ему казалось, что она закусила удила и никакие мучительства не в силах призвать ее к порядку…

Особенно удивляло его, что Эва обрела дар речи, — в разгар истязаний она вдруг поднимала голову и заводила разговор, словно она и не жертва своего тирана, не рабыня своего господина, словно оба они существуют на равных правах и переживают одинаковые трудности.

— Все это ни к чему, Эйген! — говорила она. — Для этого я больше не гожусь.

— Ах, вот как, не годишься? — кричал он, задыхаясь от ярости. — Я тебе покажу, на что ты годишься! Я тебя все равно заставлю, хоть издохни у моего порога.

Она не издохла у его порога, ведь она была его единственным оборотным капиталом, приходилось даже щадить ее, чтоб она могла показаться на улице. Но он чувствовал, что она его больше не боится, чем бы он ей ни грозил. Он потерял над ней власть. И денег она не приносила. Он чуть не лопался от злости.

— Эйген, — как-то обратилась к нему эта новая Эва, — послушай, что я тебе скажу!

— Ах, заткнись!

Но она не унималась.

— Нам надо придумать что-то новое, Эйген…

— Засохни, не нужны мне твои советы, — крикнул он и запустил в нее башмаком.

Он слышал, что попал в цель, но это не помешало ей продолжать:

— Надо придумать что-то новое, Эйген, от старого больше толку не будет.

— Что ты еще надумала? — угрюмо отозвался он. — Уж не решила ли заделаться коммерции советницей и стричь купоны? Какие могут быть у тебя новости? Ты уже ни на что больше не годишься!

— На Ностицштрассе, на заднем дворе, сдаются подвалы. Давай снимем их, Эйген!

— Роскошно, дурища, давай снимем подвалы и поставим там станок деньги печатать, а как заделаемся миллионерами, отправимся с тобой под венец…

— Сейчас зима, — продолжала Эва, нимало не смущаясь, — устроим мужскую ночлежку. В городских убежищах берут пять — десять пфеннигов; если мы будем брать сорок, да не станем спрашивать документы, от ночлежников отбою не будет.

— Мне стать боссом какого-то сброда, хозяином клоповника, ты так обо мне понимаешь? Ступай, шкура, деньги зарабатывать, не то я тебе таких ночлежников пропишу, что небо с овчинку покажется!

И она пошла, разумеется, пошла, но еще не раз возвращалась она к своему предложению. Да и Эйген, не будь глуп, призадумался над ее словами. Он даже отправился на Ностицштрассе поглядеть подвалы, иначе говоря, ощупал склизлые стены, понюхал затхлый, гнилой воздух, спросил о цене и стал все хаять…

А потом пошел восвояси…

Что ж, это Эва неплохо придумала, совсем даже неплохо… Правда, то, что ей рисуется, он — босс ночлежки, по сорок пфеннигов с матраца, — форменное дерьмо, надо же такое выдумать! У Эйгена сразу возникли планы насчет будущего состава ночлежников. Ведь к ним станут обращаться не только бездомные, но и удравшие из приютов подростки, за которыми уже числятся кое-какие грешки, небезызвестные полиции. Среди этой братвы скоро распространится слух, что у папаши Баста можно укрыться. Эйген понемногу приберет их к рукам. Такой изголодавшийся приютский, три ночи мыкающийся без сна по зимнему Берлину — все тот же маршрут от Силезского к Шарлоттенбургскому вокзалу и обратно, — такой беспризорник на что угодно отважится за дрянной матрац, парочку одеял, да за ночлег в сухом помещении!

Насчет полиции Эйген не беспокоился. С агентами угрозыска он всегда договорится. Нет-нет да и подкинет такому барбосу особенно лакомую дичь, и тот не станет вмешиваться. Он еще будет благодарен за кивок и устроит так, чтобы поимка не повредила репутации ночлежки.

Все по его и вышло, а совсем не то, что мерещилось Эве. Она надеялась бежать от улицы, ее мучили отвращение и усталость, смутная надежда брезжила у нее в мозгу, надежда на честную работу. Сырой подвал на Ностицштрассе на заднем дворе, затхлое промозглое помещение, куда не заглядывает солнечный луч, где изо дня в день горит голубоватыми язычками газ, и она — хозяйка тридцати — сорока бездомных, которых только крайняя нужда и отчаяние могли загнать в эту темную берлогу, — большего она не смела и желать. Для нее уже и это был рай небесный!