Но нет! В этом вопросе он не идет на уступки. Уроки закона божьего в народной школе, наставления пастора Клятта перед его, Отто, конфирмацией и какое-то неясное чувство в заповедных глубинах этой темной, омраченной души родили в ней уверенность: женитьба без родительского благословения к добру не приведет. Ему необходимо благословение отца, которое другие ни в грош не ставят.
И она это знает, она и это поняла. Каким-то шестым чувством постигла, что в душе отверженного сына отец — не только бог мести, но и бог любви, и что отверженный сын больше других детей любит отца. Но она все же надеется на законный брак — не для себя, а ради Густэвинга — он уже носит имя деда, а когда-нибудь будет носить и свою «честную» фамилию, иначе и быть не может.
Вот почему она так мечтает «принять закон». Только поэтому!
— Ты бы хоть намекнул отцу, — не раз просила она своего Отто. — Заговорил бы со мной в его присутствии, когда я у вас работаю.
— Ладно, постараюсь, — обещал он, но так и не находил в себе мужества.
Это — единственный вопрос, в котором они не сходятся, и она снова и снова возвращается к нему, хотя знает, что только мучит Отто. Она и не хотела бы, но это получается само собой, как вот сейчас, помимо ее воли.
— Ты прав, — спешит она его успокоить. — Теперь это было бы и вовсе не хорошо, ведь на отца такое свалилось!
Они смотрит куда-то в пространство. А между тем его рука застенчиво тянется по столу к ее руке. — Ты не сердишься? — робко спрашивает он.
— Нет, нет, — уверяет она, — но только…
— О чем ты? — спрашивает он, видя, что она запнулась.
— У меня этот австрийский принц не выходит из головы, ну — которого убили. Люди говорят, непременно быть войне
— Да? — спрашивает он, не понимая, куда она клонит.
— Ведь и тебя возьмут на войну, верно?
Он кивает.
— Отто, — говорит Тутти настойчиво и стискивает его руку. — Отто, неужто ты и на войну пойдешь, не женившись на мне? Ах, Отто, я не за себя болею! Но если с тобой что случится, Густэвинг останется безотцовщиной…
Он смотрит на мирно играющего ребенка.
— Если будет война, Тутти, — говорит он, — я непременно на тебе женюсь. Обещаю тебе. — И, увидев, что ее глаза засветились надеждой, добавляет неуверенно: — Но только войны не будет…
— Нет, нет! — порывисто восклицает она, сама испугавшись своих желаний. — Только не это! Ни за что на свете!
Как и каждый вечер, стоял Железный Густав посреди своего извозчичьего двора, как и каждый вечер, рассчитываясь с дневными извозчиками и провожая на работу ночных. Сегодня он был, пожалуй, еще неразговорчивей, чем обычно, но среди общего волнения никто этого не замечал. В этот вечер извозчики приехали не на шутку взволнованные.
— Войны не миновать! — говорили одни.
— Вздор! — говорили другие. — Какая может быть война, когда кайзер покатил из Киля дальше? Кабы ждали войны, он бы как миленький вернулся в Берлин.
— Но ведь парусные гонки в Киле не состоялись!
— Так это же по случаю траура, при чем тут война! Тот, говорят, какой-то родня нашему.
— «Локаль-Анцайгер» пишет…
— Что мне твой «Скандал-анцайгер», ты почитай «Форвертс». В рейхстаге у нас, слышь, сто десять социал-демократов, — вместе с пролетариями всего мира они заявили, мы-де не хотим войны.
— Молчать! — гаркнул на спорщиков Хакендаль.
— Мы-де ни пфеннига не дадим на капиталистические войны…
— Молчать! — снова гаркнул Хакендаль. — Я не потерплю у себя во дворе такой болтовни!
Спорщики замолчали, но за его спиной шепотом ведутся те же разговоры. В другое время Хакендаля бы это раздражало, но сейчас ему не до них. Не радует его и сегодняшняя дневная, снова непривычно высокая выручка. По всему видать, в Берлине что-то творится.
Люди волнуются, им не сидится дома, они высыпали на улицы, из рейхстага бросаются в Замок, из Замка в военное министерство, из военного министерства в редакции газет. Каждому хочется что-то услышать, что-то увидеть, Но Замок погружен в темноту, яхта кайзера мчит своего хозяина к Нордкапу — и только когда под звон курантов сменяется караул, берлинцы могут дать выход своим патриотическим чувствам.
Старый Хакендаль унял крикунов, затеявших у него во дворе крамольную болтовню, и продолжает принимать выручку. День и правда выдался удачный, но если одно не слишком его огорчает, то другое не слишком и радует, и даже разговоры о близкой войне не занимают его, старого солдата! Одна мысль гвоздем засела в мозгу: где-то мой Эрих? Я было хотел выпустить его из подвала, сказать, что все в порядке и что он завтра же сможет пойти в школу, а тут, на беду, его нет!
Шум во дворе стихает, дневные извозчики разбрелись но домам, ночные отправились на работу. Хакендаль смотрит на окна своего дома; здесь, во дворе, еще брезжат сумерки, а в супружеской спальне уже горит свет. Верно, мать ложится. Ему бы тоже не грех на покой, но он, по-строевому повернувшись на каблуках, идет в конюшню.
Рабаузе второй раз засыпает лошадям корм, он искоса взглядывает на хозяина и откашливается, словно хочет что-то сказать, но не решается.
Подальше Отто трет коня пучком соломы. Кучер загнал его, норовя доставить седока к поезду и получить обещанную лишнюю марку. Хакендаль останавливается рядом и машинально следит за тем, как старается Отто.
— Брюхо потри! — злобно накидывается он на сына.
Отто бросает хмурый взгляд на отца и начинает изо всех сил тереть брюхо. Старому коню щекотно. Он беспокойно перебирает ногами и фыркает…
— Крепче! — кричит отец. — Ты не девку лапаешь!
Это его обычный унтер-офицерский тон. Отто не впервой его слышать, и он снова быстро оглядывается на отца. Глаз у него налит кровью и затек — отец сразу же кинулся его бить, как только узнал, что это он выпустил Эриха.
Чуть ли не с ненавистью смотрит отец на работягу сына. Если б этот болван не полез спасать Эриха, он бы сам его выпустил, и все бы у них обошлось. В кои-то веки губошлеп сделал что-то по собственному почину, и то все напортил.
Отец злобно смотрит на своего старшего.
— Ногу ему подними! — кричит он. — Не видишь? Ты ему делаешь больно!
Сын поднимает коню ногу, ставит себе на колено и продолжает тереть.
— Сегодня тебе дежурить, — приказывает отец. — Не хочу, чтобы ты спал у меня в доме!
Сын продолжает тереть.
— Сегодня тебе дежурить! — кричит отец. — Ты что, не понимаешь?
— Слушаю, отец! — отчеканивает сын по-военному четко и внятно, как его учили.
Отец снова смотрит на сына с яростью, он раздумывает — что бы еще такое сказать, чтобы выразить все свое презрение. Но оставляет эту мысль. Тряпка он! Что ему ни скажи, твердит: «Слушаю, отец!» Он не способен обороняться, у него на отца рука не поднимется, даже когда бьешь его по лицу. Он как мочалка — хоть намочи ее, хоть выжми, она от этого не меняется.
Хакендаль поворачивается и идет к выходу. Проходя мимо Рабаузе, который все еще бегает по конюшне с решетами, милостиво бросает:
— Как покормишь, ступай домой и выспись. Сегодня ты свободен, Рабаузе!
Конюх искоса смотрит на хозяина и на этот раз отваживается открыть рот.
— Я днем поспал, хозяин! — говорит он своим каркающим голосом. — Мне и не захочется ночью спать, а вот Отто выспаться не мешает.
Хакендаль сверкнул на бунтовщика испепеляющим взглядом, ему не нужен для сына защитник. Пусть защищается сам, если с ним поступили несправедливо. Но с ним не поступили несправедливо.
— Кстати сказать, хозяин, это я помог Отто сорвать замки в подвале. Я считал, что так правильно.
— Вот как? — цедит Хакендаль сквозь зубы. — Вот как? Уж ну вообразил ли ты, пропитая душа, что я и тебе заеду, как твоему любимчику Отто! Тебе ведь хочется выставиться передо мной этакой обиженной овечкой. Но ты этого не дождешься, ты такой же губошлеп, как твой Отто, оба вы — мокрые курицы! Обрыдли вы мне!
Весь трясясь от гнева, смотрит ой на старика.
— Ровно в десять уйдёшь из конюшни и будешь ночевать дома — понял? Нот этот — этот — этот… — Он тычет пальцем себе за спину. — Этот будет дежурить!
С треском захлопывается за ним дверь конюшни.
Двадцать шагов по двору туда, двадцать шагов по двору обратно — спускается ночь, гудящий город понемногу стихает, но не стихает тревога, она забирает все сильной и сильней! Значит, даже не по своему почину Отто освободил Эриха; этот мерзавец, эта луженая глотка Рабаузе подучил его, а тот и рад стараться, как всегда пляшет под чужую дудку! И такая мразь остается у тебя в доме, а тот, неугомонный, любимый, и гневе убегает!
Убегает без денег куда глаза глядят, без пищи и без крова: среди опасностей большого города брошен на волю судьбы, что-то с ним будет?
Юнга и гамбургском порту, солдат французского иностранного легиона, самоубийца, выуженный из Ландвер-канала, — в лучшем случае, отец представляет себе любимого сына ночующим как бродяга в Тиргартене на скамье... Полицейские гонят его с места на место — ведь под открытым небом спать запрещено. Блудный сын, пасущий свиней, поистине это о нем говорится в Новом завете, но там ни слова нет об отце — каково-то ему пришлось в долгие годы разлуки!
Хакендаль делает поворот кругом, быстро взбегает но лестнице и, пройдя коридор, входит в спальню.
— Где Эрих?
Мать от неожиданности вздрагивает — она чуть не скатилась с кровати — и тупо смотрит на него.
— Что с тобой, отец? Что ты людей пугаешь?
— Я спрашиваю, где Эрих?
— Почем же я знаю! Он даже не простился со мной, убежал, не сказав ни слова!..
Она спохватывается, что чуть не выдала свое участие в побеге, но Хакендалю не до нее. Куда девался Эрих, хочет он знать.
— Все враки! — говорит он злобно. — Ты знаешь, где Эрих!
— Ничего я не знаю! Я сама места себе не нахожу! Отто побежал за Эрихом, а того уже поминай как звали…
Хакендаль задумался.
— Что-то ты не то говоришь! Эрих бы так не ушел. Ты дала ему денег?