Хакендаль опустился на стул жены у круглого столика и стал смотреть на кучку золота. Для мелкого бюргера, он немалую толику жертвовал государству. Но это было еще не все, не хватало кольца, а если не хватает хотя бы малости, — жертва не жертва. Жертвовать и что-то утаить — нет, такая жертва ничего не стоит! Все равно как на военной службе: порядок, когда не все в полном порядке, нельзя считать порядком. Если хоть на одной пуговице осталось мутное пятнышко, если начищенные до глянца сапоги хоть чуточку забрызганы грязью — это уже не порядок.
Ведь для того и живешь на белом свете, на немецкой земле, в этом извозчичьем дворе и в этом доме, чтобы на участке, за который ты, Хакендаль, отвечаешь, все было в полном порядке. Только тогда и легко на душе, только тогда и совесть чиста перед самим собой, перед кайзером и перед господом богом. Никаких уступок, никаких, исключений, железным надо быть. Железным!
Хакендаль сидит, наморщив лоб, и перекладывает золотые с места на место. Он строит из них башенки, а потом выкладывает на столе что-то вроде креста. Да, Отто уже наградили Железным крестом, кто бы подумал?! Конечно, случай помог, а уж силы у Отто всегда хватало. Ну и славный же был денек, когда можно было рассказывать направо и налево: «Моего сына наградили Железным крестом!»
Куда только его не носило с этой новостью — в том числе и в кабачки. За последнее время он туда зачастил, — когда нечего делать, поневоле втягиваешься. Со всеми делами справляется Рабаузе. Всю свою жизнь Хакендаль работал в полную силу — кто бы подумал, что в войну, да еще в великую войну, в мировую войну он впервые узнает безделье и скуку?
Хакендаль сидит, наморщив лоб, и играет золотыми монетами. Он ни на минуту не забывает, что мать и Эва все еще не отдали ему своих сокровищ и что ему придется встать и учинить им проборку. И все же он сидит и не может решиться. Не потому ли, что его страшит объяснение с дочерью?. Колечко с коричневым камушком ей, должно быть, подарил ее кавалер!
Хакендаль тяжело вздыхает. Своей тяжелой ручищей он сгребает все золото в кучку и встает. Оглядывает комнату, словно что-то ищет и все еще не может решиться. И, наконец, окликает жену (стараясь придать своему голосу привычные повелительные нотки):
— Мать, где же ты? Я жду!
— Я что-то не найду сережек, — кричит она в ответ. — Сунула куда-то, да и забыла. Ведь столько лет прошло…
— Поторапливайся, мать, — предупреждает он. — В двенадцать я должен быть на скупочном пункте. В час они закрывают.
— Да я же ищу, отец, — кричит она. — Потерпи минутку!
За эту минутку он может сходить к Эве. И он уже взялся за дверную ручку, но услышал, что во дворе его зовет Рабаузе.
Он высовывается из окна:
— Что случилось, Рабаузе? Кто это там?
— Посыльный от Эггебрехта. Я сказал, что у вас времени нет, вы сдаете золото.
— А что ему нужно?
— Господин Эггебрехт сегодня вернулся из Польши с партией лошадей. Но только поторапливайтесь. А не то вам ничего не останется, как в прошлый раз.
— Иду! — кричит Хакендаль, и это опять мощный голос старого Железного Густава.
Лошади прибыли, лошади! Он уже много месяцев присматривает себе лошадей, и все безуспешно.
— Мать! — кричит он. — Насчет золота отставить, а хочешь, сходи сама! Это на Унтер-ден-Линден, в Рейхсбанке, ну, да ты знаешь! Я ухожу! Эггебрехт привез из Польши лошадей.
— Отец! Отец! Отец! Скажи, по крайней мере, как это сделать! Сколько тебе полагается за золото денег и сколько взять железных цепочек? Можно одну на мою долю?
— Сделай все по своему усмотрению! Мне правда некогда, мать! Как бы лошади нам опять не улыбнулись! А ведь позарез нужны! Понимаешь, позарез! Где моя банковская книжка? А, Эвхен, хорошо ты мне попалась! Эггебрехт привез лошадей, я бегу к нему, а не то опять ни с чем останусь. Значит, кольцо ты положишь сюда же — обещаешь? Он, конечно, возражать не станет, я уверен, он парень порядочный! Ладно, потом мне все расскажешь, а сейчас я лечу к Эггебрехту…
И он со всех ног бежит вниз по лестнице.
— Слыхала, Эвхен? — говорит мать и чуть не смеется от радости. — Отец-то не хуже мальчишки по лестнице бегает! Как услышит про лошадей…
— Лошади ему всего дороже.
— Ну и пусть себе покупает лошадей. Хоть дела наши от этого вряд ли поправятся. Теперь только и слышишь, что пролетки отжили свое. Но уж очень он тоскует, я боялась, как бы и совсем не загулял. А теперь все опять наладится, лишь бы ему лошадей получить.
— Да, отцу было бы над кем командовать, — что лошади, что извозчики, что дети, ему все равно, лишь бы командовать!
Матери это кажется естественным.
— Отец, он сроду такой, Эвхен! Еще в Пазевальке — он совсем молодой был, а как уволится в отпуск, никакого сладу с ним нет! То из чулана в горницу, то из горницы в чулан… Аршином вымерял, как коврику лежать перед кроватью, а уж нашему Генсхену — была у нас канарейка, ты ее не можешь помнить — отвешивал корм на почтовых весах. И не ленился на почту бегать!
— И ты все терпела, мать?
— А как Же? Глупышка ты, Эвхен! Отец — душа человек, ты еще не знаешь, какие они бывают, мужчины! Вы на него обижаетесь, потому что он крутенек и вас прижимает. Да только зря вы обижаетесь, без причины. Все равно вы делаете, что хотите. Где у тебя кольцо?
— Я его не отдам, мать!
— И не отдавай! Ведь вот как хорошо сошлось — отец побежал к Эггебрехту, а мне велел золото сдать. Ну, а я сдавать не пойду, куда я побегу в такую-то даль — по всей Франкфуртер, да через Алекс и Кёниг-штрассе, а там мимо Замка и дальше, — нет, это не для моих больных ног! Ступай-ка ты, девочка, потом расскажешь, как и что, а отцу доложим, будто я ходила. Да только торопись, чтоб поскорей вернуться.
— Ладно, мать. Я пойду на Франкфуртер, там тоже есть скупочный, ведь все равно, где сдавать.
— И думать не моги, Эвхен! Рейхсбанк — уж выше его нет, а это для отца много значит, и если потом на квитанциях будет не тот штемпель…
— Ладно, пойду в Рейхсбанк.
— Так, значит, оденься, да и ступай. А теперь слушай: как я сказала, кольцо себе оставь и никому не отдавай, ведь я понимаю, что это значит для молоденькой девушки… Но и ты, Эвхен, от матери не таись, а побольше про себя рассказывай. Я ведь вижу, что с тобой делается, да гляди в оба, чтоб он на тебе женился, до того как у вас что произойдет. Отец тут шутить не даст…
— Ах, мама…
— Я понимаю, о таких вещах дочь скорее чужому расскажет, только не родной матери. Но ты ко мне придешь, я знаю, ты ко мне придешь! А я свои сережки тоже приберегу, отец и не заметит, ведь они ничего не весят… И слушай — но только всеми святыми побожись, что отцу ничего не расскажешь, — я возьму из кучки несколько золотых — скажем, три больших да три поменьше…
— Ах, мама…
— Это не утайка, Эвхен! Я ведь не себе, я просто их припрячу. Все говорят — сдавайте! А ведь кто его знает, что нас еще ждет. Вот уже и хлеб по карточкам, глядишь, еще что-нибудь придумают. Да и кто сдает-то? Пожалуй, одна мелкота, вроде нас, а как поступают большие люди, про то ничего не слышно, а думается всякое. Кайзеру небось хлебной карточки не дадут, а чтобы он вывез из Замка всю свою золотую да серебряную посуду… Нет, девочка, ты в своем праве, только беги скорее! А будешь возвращаться, смотри на отца не нарвись!
Когда множество копыт застучало по булыжнику, мамаша Хакендаль, не в силах сдержать любопытство, высунула голову из окна, чего ей отнюдь не следовало делать, — Эва еще не вернулась из Рейхсбанка.
Но отец и думать забыл про золото и про Рейхсбанк. Весело помахал он матери.
— Снова у нас лошади, мать! Теперь другая жизнь пойдет!
Мать смотрела с интересом. Немало лошадей перевидала она у себя во дворе, да и каждый раз, как они с мужем бывали в городе, он обращал ее внимание на встречных лошадей. Так что мать разбиралась в конских статях.
— А не мелковаты ли? — спросила она в окно.
— Мелковаты? — крикнул отец. Он рассердился не на шутку. — Да уж не мельче тебя! Пошли, Рабаузе! Помоги мне ввести их в конюшню. У нас теперь закипит работа! Мелковаты — она хочет, чтоб в войну в извозчичьи дрожки запрягали слонов. Мелковаты…
Он задохнулся и в новом приступе раздражения крикнул наверх в окно:
— С ужином меня не ждите! Ешьте сами! У меня работы по горло.
— Семнадцать коней, — сказал Рабаузе. — Можно опять двадцать пролеток в город посылать, а Сивке и Каштанке пора дать роздых, их бы все равно ненадолго хватило.
— Правильно! — поддержал его Хакендаль. — То же самое и я подумал, а послушать эту женщину, так они мелковаты!
— Против наших старых лошадей они, конечно, помельче будут, — осторожно заметил Рабаузе.
— «Помельче»! — с горечью возразил Хакендаль. — Ерунду ты мелешь, Рабаузе! Ведь это же русские лошади, настоящие пони — смекаешь, садовая голова! Мелковаты? Разумеется, они мелковаты, иначе мы бы их в глаза не видели, их всех забрало бы военное ведомство.
— И то правда! — согласился Рабаузе. — Пони! А ведь я как-то видел таких, хозяин, в цирке Ренца…
— В цирке! Это ты тоже зря болтаешь, Рабаузе! Сказать «в цирке» — это все равно как моя жена говорит «мелковаты». Ведь у нас здесь не цирк!
— Верно, хозяин! Я и говорю: как в цирке!
— Ну, ладно, а я было подумал, уж не дудишь ли ты в одну дуду с моей женой. Так вот что я решил, Рабаузе! Упряжь отдадим переделать. А иначе с этих недомерков она спадать будет. Так что в первую голову зовем шорника. Да и без кузнеца не обойтись, крючки на оглоблях придется переставить…
— Но ведь это будет стоить кучу денег, хозяин, а как настанет мирное время да будут у нас опять настоящие лошади…
— Да, но сейчас не мирное время, сейчас война, Рабаузе! И я перестраиваюсь на войну. Я все ждал и ждал, когда наступит мир, а теперь уже и не жду. У меня теперь прочно война, а я и в войну хочу иметь какое-то занятие, а не просто сидеть и ждать. Я радуюсь, что снова у нас пойдет работа. А ты разве не рад? Ну, что это была за жизнь с пятью одрами?..