Железный Густав — страница 39 из 139

— Что значит — со временем? Или, может, я вторгаюсь в ваши личные дела?

— Дела это, правда, личные, но раз уж к слову пришлось, можно и о них поговорить. Господин лейтенант давеча тоже говорили со мной о личном…

— Ну так валяйте, Хакендаль! Мне крайне любопытно, как это можно человека до того довести, чтобы он за два года дома не побывал?

— Не скажу, чтоб это делало мне честь, господин лейтенант! Хотя так думают те, что про меня треплются. Все дело в том, что дома меня считают тряпкой, разиней, человеком без мужества, без собственной воли. Ну, а как я сейчас замечаю, по природе я совсем не разиня…

— Сохрани бог! — сказал лейтенант.

— Это меня один человек таким сделал. Один определенный человек. Он — я еще мальчишкой был — всякую волю до ниточки во мне вытравил. А тут еще грех со мной приключился, короче сказать, господин лейтенант, есть у меня девушка и ребеночек есть, ему уже годика четыре будет. Я десятки раз обещал Гертруд жениться на ней, а уж особенно, когда стало видно, что войны не миновать. Но так и не женился, и только потому, что не хватило смелости признаться отцу и спросить у него свои бумаги…

— Та-ак, — протянул лейтенант, — стало быть, это отец в вас волю раздавил? И вы боитесь показаться своей девушке на глаза?

— Да что вы, господин лейтенант! Гертруд меня и словом не попрекнет. Я не решаюсь встретиться с отцом.

— Ну что вы, Хакендаль! Вам теперь бояться отца? Вам, взрослому мужчине, сотни раз бывавшему в огне! Ведь вы уже не тот, что два года назад. Неужели отец у вас такой изверг?

— Да нет, господин лейтенант, человек он, в сущности, неплохой, но уж если кто не по нем или если кто не по его станет делать и думать, он его прямо за врага считает и без ножа зарезать готов. Он думает, сам бог велел такого ногами топтать и до смерти запугивать. Он и во мне, в своем сыне, видел врага — на меня он особенно лютовал.

— Знаю я таких людей! — вскричал лейтенант с горячностью. Рассказ унтер-офицера пришелся ему по душе. В нем проснулись воспоминания далекого детства, он услышал громыхание железных скрижалей взрослых. — Знаю я таких людей! — воскликнул он. И начал задумчиво рассказывать: — В последний свой отпуск я побывал у дядюшки-помещика. В имении еще не слишком дает себя знать голод живут своим хозяйством. Такие люди не получают карточек, их называют самоснабженцами. Вы, может слыхали об этом, Хакендаль?

Хакендаль кивнул.

— Так вот, — продолжал лейтенант, — перед самым моим отъездом дядюшка поручил мне отвезти посылку со съестным в город его брату, судье, вышедшему на пенсию. «Уж ты, я знаю, с этим справишься», — сказал мне дядюшка, смеясь. Я так и не понял, с чем мне предстояло справляться, разве только что посылка громоздкая, а таскать ее придется из купе в купе и глаз не спускать…

Лейтенант на минуту смолк, он вспомнил, как злился на эту навязанную ему ношу и как в то же время предвкушал, сколько радости доставит она людям в такое трудное время…

— Так вот, — продолжал он рассказывать, — приехал я с посылкой к дяде. Давно его не видел и прямо испугался — до чего изменился старик. Лицо с кулачок, и жалкое, за душу хватает. А уж шея — глядеть страшно, кожа обвисла складками, красными, морщинистыми складками…

Он опять умолк. Он словно видел перед собой эту жалкую фигуру.

— А надо вам знать, Хакендаль, мой дядя именно из такого сорта людей, с повышенным, чисто прусским чувством долга. Он вбил себе в голову, что должен обходиться продовольственными карточками, и чуть не умирал с голоду. «Правительство знает, что делает… — говорил он. — Раз высчитали, что карточная система обеспечивает человека, значит, так оно и должно быть».

Лейтенант фон Рамин видел себя у дяди за столом. Дядя угощал молодого племянника, как и подобает. Он предложил ему стакан вина, и вино было отличное, вино продавали не по карточкам, а дядя был человек состоятельный… Но рядом с бокалом, на деревянном подносике, лежал чахлый ломтик хлеба, такой прозрачный, что сквозь него видны были прожилки на дереве. Хлеб был чуть смазан жиром, а сверху положен тонюсенький ломтик яйца и какая-то тощая прокисшая рыбешка…

— Кушай, мой мальчик, — угощал его дядюшка, — кушай, не стесняйся!

И дрогнувшим голосом:

— Сам я уже поел.

— А я-то думал, — продолжал лейтенант фон Рамин, — что меня с этой посылкой примут как спасителя. Тут-то я и понял, что мой сельский дядя имел в виду, говоря, что я с этим справлюсь. Но я не справился! «Ты хочешь подбить немецкого судью на незаконный поступок! — заорал на меня дядя. — Вон из моего дома! Да я, бы ни одной ночи не имел спокойной, если бы нарушил закон! Тысячи, десятки тысяч воров и мошенников прошли через мои руки, и я никому не давал потачки. Если же я и сам стану брать что не положено по закону, выйдет, что я не по закону их судил!» А пока дядя нещадно меня изругивал, он такими голодными глазами смотрел на посылку! Представляю, как он страдал, несчастный старик!

— Это можно понять, — заметил Отто. — Он не хотел показать слабость.

— Вот и вы туда же! — рассердился лейтенант. — Мать тоже мне писала, он-де был большой человек и умер за идею. Он, кстати, умер вскоре после моего отъезда от обычной простуды, не хватило сил с ней бороться. По никакой он не большой человек, Хакендаль, так же, как и ваш отец! Ничего великого нет в том, чтобы сдохнуть с голоду за отечество! Да и при чем тут отечество? Отечеству он никакой пользы не принес, а умер за своего идола, за деревянного истукана, на каких молятся дикари. Обыкновенная деревяшка, без жизни и живой идеи!

Хакендаль молчал.

— Видите ли, Хакендаль, — продолжал лейтенант уже спокойнее, — это всегда производит впечатление, когда говорят: такой-то умер за идею, — в самом деле умер, хотя мог бы жить и радоваться жизни. Но разве дело тут в смерти — умирать, так за что-то живое, а прусское чувство долга, на которое молятся ваш отец и мой дядя, давно себя изжило. Оно возникло сотни лет назад, когда народ жил в жестокой бедности и никакого удержу на него не было. Тогда-то ему и потребовалось такое правило. Но все это отжило уже задолго до войны. Нет, довольно поклоняться старым богам! Для того чтобы эта война обрела какой-то смысл, из нее должно возникнуть нечто новое, живое.

И снова Хакендаль промолчал.

— Вот я и говорю, — стоял на своем лейтенант, — хорошо сделал дядя Эдуард, что умер. И вы можете без всякого страха взять отпуск и отправиться к отцу. Чудак человек! Ведь из вас двоих вы живы, а он давно умер!

— Не знаю, — сказал Отто Хакендаль, понизив голос, — не знаю, правильно ли себе представляет господин лейтенант. Ведь для отца и матери и взрослый человек — ребенок. Хотелось бы, чтобы все обошлось по-хорошему, без всякой грызни. Он как-никак отец мне, и тоже не виноват…

— А вы и правда боитесь, Хакендаль! — словно обиделся лейтенант.

— Ясно, боюсь, — согласился Хакендаль. — Потому и не иду в отпуск.

— Вы слишком в этом копаетесь, — воскликнул лейтенант. — Вы все представляете, как вы заходите в дом и говорите: так-то и так-то… Но вы же знаете, Хакендаль, когда залег в окопе перед атакой, каких только ужасов себе не представляешь — и все посматриваешь то на часы, то на ночное небо, не поднимаются ли в воздух ракеты, проще сказать — накладываешь в штаны! По едва прозвучала команда, тут уж «ура!» во всю глотку, бежишь напролом, и всех этих выдуманных страхов как не бывало!

— Но есть же и что скисают во время атаки, господин лейтенант! — возразил Отто.

— Да, но вы не из таких! — горячился лейтенант. — Вы не скисаете! У вас просто страх актера перед выходом. И вот что я вам скажу, унтер-офицер: если мы с вами сегодня благополучно выберемся из этого проклятого ледника, я просто прикажу вам ехать в отпуск, понятно?

Отто улыбнулся, но он был доволен. И когда лейтенант увидел его улыбку, он тоже довольно усмехнулся, и больше они к этому не возвращались. Долго лежали они молча, трясясь от холода.

Раза два лейтенант скороговоркой выругался:

— Ах, дьявол! Ах, дьявол! — И потом опять раза два: — Ах, дьявол!

— Что это вы дьявола поминаете, господин лейтенант?

— Курить страшно хочется!

— Это уж точно дьявольщина, да ветер относит в ту сторону, как бы они нас не учуяли!

— И тогда, значит, влепят нам парочку гранат!

— Так точно, господин лейтенант!

К четырем часам разъяснилось, и положение стало еще хуже: в небе появились самолеты. Как обычно за последние недели, французских было больше. Они господствовали в небе, на бреющем полете обстреливали немецкие окопы из пулеметов или, поднявшись ввысь, корректировали ракетами огонь своей артиллерии.

Лейтенант фон Рамин и Отто Хакендаль бросились ничком на землю. К вечеру снова оживился артиллерийский огонь, разрывы снарядов приближались. Уже и в соседних окопах застрочили пулеметы; из немецких отвечали тем же.

— Неужто никогда не настанет вечер? — стонали оба.

Но постепенно огонь стал затихать. За воротниками они ощущали сырость, накрапывал дождь. Понемногу они зашевелились: окоченевшие руки и ноги отказывались слушаться.

— Чертовски холодно! — сказал лейтенант.

— Нынче ночью нужно убираться.

— Да, непременно, кстати дождь пошел.

— Ну, этот дождь ненадолго.

И снова они ждут — часы за часами. Никак не темнеет. Луны за тучами не видно, но в воздухе разлит бледный свет…

— Подождем еще часок, — предложил лейтенант. У него стучали зубы.

— У меня остался глоток вишневки, господин лейтенант!

— Что ж, давайте ее сюда! Впрочем, нет, не надо! Право, не надо! Так вы помните свое обещание сразу же пойти в отпуск, если мы отсюда выберемся целы и невредимы?

Отто Хакендаль молчал.

— Скажите — да! — потребовал лейтенант. — У меня такое чувство, что это принесет нам счастье.

— В таком случае — да, господин лейтенант!

Темнота по-прежнему заставляла себя ждать. Обстановка по-прежнему была тревожной. Нет-нет постреливали, слышалась команда, стучал пулемет…