Железный Густав — страница 47 из 139

Когда они садились в поезд, он молча подсаживался к тем, кому больше повезло, кто заполнял вагоны четвертого класса огромными, в центнер вместимостью, мешками картофеля, кто тащил на себе увесистые чемоданы и сгибался под таинственной тяжестью до отказа набитых рюкзаков. Он молча сидел с ними рядом, дымил вонючим табаком, смешанным с листьями вишни и ежевики, и прислушивался к разговорам.

Если ему удавалось уловить название незнакомой деревни, он вечером говорил жене:

— Завтра едем туда-то!

— Ах, Отто, ни к чему это! Мы только проездим все деньги.

Но он стоял на своем:

— Надо верить, Тутти, — и нам когда-нибудь повезет. Завтра же обязательно поедем.

Они поехали, и на этот раз им, правда, повезло. Они добыли два десятка яиц, каравай хлеба и полфунта масла…

Отто радовался, когда они рядышком шагали к поезду.

— Видишь, не все такие свиньи. Главное, веры не терять!

На этот раз он на обратном пути сидел с ней. Пусть другим удалось набрать больше — он был безоблачно счастлив и никому не завидовал. Более практичная Тутти думала про себя, что неплохо, конечно, привести Густэвингу яйца и масло, но игра не стоила свеч… Продукты такие, что и не заметишь, как уйдут, это капля в море, а ведь она из-за поездки потеряла рабочий день… Но мужчина в таких делах что ребенок. По крайней мере, они привезут домой хлеб, яйца, масло…

Они их не привезли…

Когда на станции Александерплац они хотели сойти с перрона, их ждал сюрприз: очередная облава на мешочников. Полицейские никого не пропускали, каждый должен был открыть свой чемодан, развязать мешок. Все съестное тут же отбиралось.

О, какой ненавистью и угрозой дышали лица этих людей! Полицейским операция эта, видимо, тоже не доставляла удовольствия. Ведь и у них дома сидели голодные ребятишки, они догадывались, что на душе у этих людей. Они делали только самые необходимые замечания и не слышали того, что им не полагалось слышать. Проклятая обязанность!

Какая-то женщина крикнула:

— У наших детей отбираете и своим отдаете, кровопийцы окаянные!

Но они ничего не слышали.

Гертруд повисла на руке у мужа, его потемневшее лицо внушало ей страх. Он еще убьет кого-нибудь — из-за двух десятков яиц и кусочка масла. Она лихорадочно поглаживала его руку.

— Умоляю, Отто, милый Отто, — ты сделаешь меня несчастной!

Она говорила о себе, а не о нем, пусть думает только о ней, чтобы самому не погибнуть. Он на мгновение к ней обернулся.

— Мы пройдем, не останавливаясь, — сказал он. — Хотел бы я видеть, как они посмеют задержать фронтовика!..

Что ж, он и увидел — они и его задержали.

— Откройте, пожалуйста, картонку! Что у вас в том свертке?

Отто сделал вид, что не слышит, и хотел пройти.

— Господин унтер-офицер, будьте же благоразумны!

— И вам не стыдно?

— Приказ есть приказ, сами знаете!

— Раз мне не досталось, так и вам не достанется, кровопийцы окаянные, — крикнула какая-то женщина, и яйцо за яйцом шмякнулось о перрон.

— Ладно, Тутти, — сказал Отто. — Отдай вахмистру хлеб, а здесь, к вашим услугам, масло и яйца. Доброй ночи!

В молчании шагали они домой. Тутти шепнула Густэвингу:

— Опять ни с чем.

Долго сидели они впотьмах.

Заметив, что Отто немного отошел, Тутти тихонько просунула руку в его ладонь. Он не противился ее маневру, а потом и сам сжал ей пальцы. Долго сидели они в нетопленной квартире, оба голодные и обескураженные.

— Послушай, Отто, — сказала она нерешительно.

— Да, что тебе, Тутти?

— Но только не сердись…

— На тебя? Никогда в жизни!

— Давай завтра съездим еще разок!

Он в недоумении молчал. Он знал, чего стоят ей эти поездки, как неохотно она его сопровождает.

— Но почему тебе именно сейчас загорелось?

— Я чувствую, тебе хочется поехать еще разок. А я всегда рада сделать, чего тебе хочется.

— Ладно, едем.

Больше он ничего не сказал.

Но оба они знали, что это — счастье. Ничего не может быть лучше и выше этого. Взаимная преданность, скрепленная общими страданиями, и это в такое время, когда все кругом рушится…

15

Итак, они поехали на следующий день, и на этот раз им улыбнулось счастье. В одной усадьбе, где уже отказались что-либо продать, хозяйке вдруг бросился в глаза номер полка, где служил Отто.

— Ах, боже мой, да вы же однополчанин моего сына. Ингемар Шульц! Этих Шульцев — пруд пруди, вот и пришлось назвать его Ингемар! Вы его не встречали?

Отто встречал его. И вот их пригласили в дом и, как желанных гостей, усадили за стол. Отто рассказал все, что знал об Ингемаре Шульце. Немного, правда, так как Ингемар служил в другой роте. Но для родительских ушей и это было благой вестью, ведь господин унтер-офицер всего лишь девять дней назад видел их сына и говорил с ним.

А потом им дали все, что они просили и что только могли унести с собой, а сверх того — еще порядочный кусок шпика. Мать, уже стоя в дверях, открыла им свое заветное желание:

— Весною мы подадим просьбу, чтобы Ингемара отпустили к нам на пахоту. Может, вы замолвите за него словечко, господин унтер-офицер?

— Но ведь это же не годится — помочь парню, чтобы им здесь вольнее было спекулировать, — заметил потом Отто.

— Ах, ты в самом деле настоящий берлинец, — сказала Тутти со смехом. — Только и знаешь ворчать. У нас на острове Хиддензее о ворчунах и не слыхали…

— А я из Пазевалька, среди пазевалькцев сроду ворчунов не было, — отозвался Отто, и оба засмеялись.

Со страхом ждали они заставы, но нынче вечером никто не ловил мешочников, нынче вечером на другом вокзале вселяли в сердца ненависть и страх, нынче вечером никто не помешал Хакендалям отнести домой драгоценную ношу.

Они только тогда вздохнули свободно, когда все их неслыханное богатство было внесено в кухню и Густэвинг напрасно пытался при помощи своего раз-два-семь сосчитать яйца. А потом он, не спуская глаз, следил за тем, как мать жарит яйца на настоящем масле, а к яичнице готовит жареную картошку, причем поджаривает ее на сале, а не на кофейной гуще.

Это священнодействие за плитой, эти драгоценные приправы, этот неведомый ему запах — благоухание, прекраснее, чем аромат цветов, — так ошеломили Густэвинга, что у него хватило терпения дождаться, пока все будет готово.

Наконец они уселись.

— Ну, что, вкусно, Отто? А тебе нравится, Густэвинг? Не торопись, мальчик! Разжевывай хорошенько! Такое бывает только раз, мама «опять начнет экономить, чтобы этих хороших вещей хватило надолго. Ах, Отто, наконец-то настоящая еда, без обмана, без подделки… Эта ужасная брюква…

Она плакала от счастья.

А спустя полчаса Густэвинга начало рвать. Мучительно давясь и обливаясь потом, освобождался он от драгоценной питательной пищи.

— У него желудок ничего не принимает! — в отчаянии причитала Тутти. — Наконец-то у нас есть чем его накормить, а он не удерживает пищу. Ах, Отто, наш ребенок истощен до крайности, а ведь я ничего для него не жалела…

— Это мы виноваты, Тутти. Нельзя было начинать с такой жирной пищи. Она ему, конечно, не впрок. Надо было постепенно приучать его. Во всяком случае, посоветуемся с врачом. Завтра же пойдем к врачу.

Отправились все втроем. Долго-долго ждали они в переполненной приемной. Все стулья были заняты, многие пациенты стояли, прислонясь к стене. Серые фигуры, в лице предельная усталость и безнадежность. Почти одни женщины, и почти все с детьми.

Это был не прием модного частного врача в одном из западных кварталов города, — здесь принимал врач больничной кассы. Ожидающие своей очереди не перелистывали журналов — все они были как одна большая семья. Все говорили со всеми, всех грызли одни и те же заботы, здесь каждый был как все.

— Хоть бы он что-нибудь прописал моему Вилли. Мальчик уже два раза падал от слабости.

— Он вам пропишет все, что угодно. Ему это раз плюнуть!

— Ах, не говорите, у этого человека золотое сердце. «Вам бы в больницу лечь, надо же когда-нибудь отдохнуть как следует», — это он мне сказал.

— И что же, вы легли в больницу, отдохнули как следует?

— Где там! У меня дома пятеро сорванцов, что с ними будет, если я разлягусь в больнице?

— Вот видите! Про то я и говорю! Так много ли вам толку, что у него золотое сердце?

— Прописать он пропишет, но этого мало, — вмешалась другая женщина. — Нашей бабке он, тоже прописал молоко, да ничего не вышло. Есть и повыше его.

— Старый человек — к чему уж ей молоко? Когда малыши голодают!

— Вы тоже говорите, чего не знаете. Наша бабка получает пенсию по старости, двадцать восемь марок в месяц — большая подмога в хозяйстве! Пусть бы она до ста лет жила, наша бабка!

Из противоположного угла приемной доносился таинственный шепот:

— …а попадется вам копченая селедка, возьмите кожу, и хвост, и голову, да и вообще все, что в дело не идет, да изрубите сечкой мелко-мелко, — а потом обжарьте в этом жире картошку. Пальчики оближете! Вы понятия не имеете, сколько жиру в такой коже!

— Это я запомню. Мы ее просто обсасывали, но картошку жарить, конечно, больше смысла.

— А еще — брюкву варите в шелухе, у нее тогда вкус совсем масляный…

— Я и слышать не хочу про брюкву! В то воскресенье моя свекровь испекла пудинг из брюквы с малиновой подливкой. Так поверите, я всю комнату облевала, меня от одного запаха брюквы рвет…

— А вы не в интересном положении?

— Боже сохрани! Что это вам вздумалось! У меня их и без того четверо; просто я не выношу брюкву.

— Чтобы говорить, понятие нужно иметь. Без брюквы мы бы давно подохли.

На время наступила тишина.

Но вот какая-то женщина задумчиво сказала:

— На Ландсбергер-аллее вчера утром опять булочную разграбили…

— Быть не может, я живу на Ландсбергер…

— Нет, это точно. Я сама видела, своими глазами!

— Как же это вышло?

— Ну, обыкновенно, как всегда. Одна женщина возьми да и скажи: «Это у вас девятьсот пятьдесят граммов называется? Ну-ка кладите еще раз на весы, хозяин!» Тот, конечно, ни в какую, а все как заорут: «Он жульничает!» Булочнику, конечно, деваться некуда.