Когда они садились в поезд, он молча подсаживался к тем, кому больше повезло, кто заполнял вагоны четвертого класса огромными, в центнер вместимостью, мешками картофеля, кто тащил на себе увесистые чемоданы и сгибался под таинственной тяжестью до отказа набитых рюкзаков. Он молча сидел с ними рядом, дымил вонючим табаком, смешанным с листьями вишни и ежевики, и прислушивался к разговорам.
Если ему удавалось уловить название незнакомой деревни, он вечером говорил жене:
— Завтра едем туда-то!
— Ах, Отто, ни к чему это! Мы только проездим все деньги.
Но он стоял на своем:
— Надо верить, Тутти, — и нам когда-нибудь повезет. Завтра же обязательно поедем.
Они поехали, и на этот раз им, правда, повезло. Они добыли два десятка яиц, каравай хлеба и полфунта масла…
Отто радовался, когда они рядышком шагали к поезду.
— Видишь, не все такие свиньи. Главное, веры не терять!
На этот раз он на обратном пути сидел с ней. Пусть другим удалось набрать больше — он был безоблачно счастлив и никому не завидовал. Более практичная Тутти думала про себя, что неплохо, конечно, привести Густэвингу яйца и масло, но игра не стоила свеч… Продукты такие, что и не заметишь, как уйдут, это капля в море, а ведь она из-за поездки потеряла рабочий день… Но мужчина в таких делах что ребенок. По крайней мере, они привезут домой хлеб, яйца, масло…
Они их не привезли…
Когда на станции Александерплац они хотели сойти с перрона, их ждал сюрприз: очередная облава на мешочников. Полицейские никого не пропускали, каждый должен был открыть свой чемодан, развязать мешок. Все съестное тут же отбиралось.
О, какой ненавистью и угрозой дышали лица этих людей! Полицейским операция эта, видимо, тоже не доставляла удовольствия. Ведь и у них дома сидели голодные ребятишки, они догадывались, что на душе у этих людей. Они делали только самые необходимые замечания и не слышали того, что им не полагалось слышать. Проклятая обязанность!
Какая-то женщина крикнула:
— У наших детей отбираете и своим отдаете, кровопийцы окаянные!
Но они ничего не слышали.
Гертруд повисла на руке у мужа, его потемневшее лицо внушало ей страх. Он еще убьет кого-нибудь — из-за двух десятков яиц и кусочка масла. Она лихорадочно поглаживала его руку.
— Умоляю, Отто, милый Отто, — ты сделаешь меня несчастной!
Она говорила о себе, а не о нем, пусть думает только о ней, чтобы самому не погибнуть. Он на мгновение к ней обернулся.
— Мы пройдем, не останавливаясь, — сказал он. — Хотел бы я видеть, как они посмеют задержать фронтовика!..
Что ж, он и увидел — они и его задержали.
— Откройте, пожалуйста, картонку! Что у вас в том свертке?
Отто сделал вид, что не слышит, и хотел пройти.
— Господин унтер-офицер, будьте же благоразумны!
— И вам не стыдно?
— Приказ есть приказ, сами знаете!
— Раз мне не досталось, так и вам не достанется, кровопийцы окаянные, — крикнула какая-то женщина, и яйцо за яйцом шмякнулось о перрон.
— Ладно, Тутти, — сказал Отто. — Отдай вахмистру хлеб, а здесь, к вашим услугам, масло и яйца. Доброй ночи!
В молчании шагали они домой. Тутти шепнула Густэвингу:
— Опять ни с чем.
Долго сидели они впотьмах.
Заметив, что Отто немного отошел, Тутти тихонько просунула руку в его ладонь. Он не противился ее маневру, а потом и сам сжал ей пальцы. Долго сидели они в нетопленной квартире, оба голодные и обескураженные.
— Послушай, Отто, — сказала она нерешительно.
— Да, что тебе, Тутти?
— Но только не сердись…
— На тебя? Никогда в жизни!
— Давай завтра съездим еще разок!
Он в недоумении молчал. Он знал, чего стоят ей эти поездки, как неохотно она его сопровождает.
— Но почему тебе именно сейчас загорелось?
— Я чувствую, тебе хочется поехать еще разок. А я всегда рада сделать, чего тебе хочется.
— Ладно, едем.
Больше он ничего не сказал.
Но оба они знали, что это — счастье. Ничего не может быть лучше и выше этого. Взаимная преданность, скрепленная общими страданиями, и это в такое время, когда все кругом рушится…
Итак, они поехали на следующий день, и на этот раз им улыбнулось счастье. В одной усадьбе, где уже отказались что-либо продать, хозяйке вдруг бросился в глаза номер полка, где служил Отто.
— Ах, боже мой, да вы же однополчанин моего сына. Ингемар Шульц! Этих Шульцев — пруд пруди, вот и пришлось назвать его Ингемар! Вы его не встречали?
Отто встречал его. И вот их пригласили в дом и, как желанных гостей, усадили за стол. Отто рассказал все, что знал об Ингемаре Шульце. Немного, правда, так как Ингемар служил в другой роте. Но для родительских ушей и это было благой вестью, ведь господин унтер-офицер всего лишь девять дней назад видел их сына и говорил с ним.
А потом им дали все, что они просили и что только могли унести с собой, а сверх того — еще порядочный кусок шпика. Мать, уже стоя в дверях, открыла им свое заветное желание:
— Весною мы подадим просьбу, чтобы Ингемара отпустили к нам на пахоту. Может, вы замолвите за него словечко, господин унтер-офицер?
— Но ведь это же не годится — помочь парню, чтобы им здесь вольнее было спекулировать, — заметил потом Отто.
— Ах, ты в самом деле настоящий берлинец, — сказала Тутти со смехом. — Только и знаешь ворчать. У нас на острове Хиддензее о ворчунах и не слыхали…
— А я из Пазевалька, среди пазевалькцев сроду ворчунов не было, — отозвался Отто, и оба засмеялись.
Со страхом ждали они заставы, но нынче вечером никто не ловил мешочников, нынче вечером на другом вокзале вселяли в сердца ненависть и страх, нынче вечером никто не помешал Хакендалям отнести домой драгоценную ношу.
Они только тогда вздохнули свободно, когда все их неслыханное богатство было внесено в кухню и Густэвинг напрасно пытался при помощи своего раз-два-семь сосчитать яйца. А потом он, не спуская глаз, следил за тем, как мать жарит яйца на настоящем масле, а к яичнице готовит жареную картошку, причем поджаривает ее на сале, а не на кофейной гуще.
Это священнодействие за плитой, эти драгоценные приправы, этот неведомый ему запах — благоухание, прекраснее, чем аромат цветов, — так ошеломили Густэвинга, что у него хватило терпения дождаться, пока все будет готово.
Наконец они уселись.
— Ну, что, вкусно, Отто? А тебе нравится, Густэвинг? Не торопись, мальчик! Разжевывай хорошенько! Такое бывает только раз, мама «опять начнет экономить, чтобы этих хороших вещей хватило надолго. Ах, Отто, наконец-то настоящая еда, без обмана, без подделки… Эта ужасная брюква…
Она плакала от счастья.
А спустя полчаса Густэвинга начало рвать. Мучительно давясь и обливаясь потом, освобождался он от драгоценной питательной пищи.
— У него желудок ничего не принимает! — в отчаянии причитала Тутти. — Наконец-то у нас есть чем его накормить, а он не удерживает пищу. Ах, Отто, наш ребенок истощен до крайности, а ведь я ничего для него не жалела…
— Это мы виноваты, Тутти. Нельзя было начинать с такой жирной пищи. Она ему, конечно, не впрок. Надо было постепенно приучать его. Во всяком случае, посоветуемся с врачом. Завтра же пойдем к врачу.
Отправились все втроем. Долго-долго ждали они в переполненной приемной. Все стулья были заняты, многие пациенты стояли, прислонясь к стене. Серые фигуры, в лице предельная усталость и безнадежность. Почти одни женщины, и почти все с детьми.
Это был не прием модного частного врача в одном из западных кварталов города, — здесь принимал врач больничной кассы. Ожидающие своей очереди не перелистывали журналов — все они были как одна большая семья. Все говорили со всеми, всех грызли одни и те же заботы, здесь каждый был как все.
— Хоть бы он что-нибудь прописал моему Вилли. Мальчик уже два раза падал от слабости.
— Он вам пропишет все, что угодно. Ему это раз плюнуть!
— Ах, не говорите, у этого человека золотое сердце. «Вам бы в больницу лечь, надо же когда-нибудь отдохнуть как следует», — это он мне сказал.
— И что же, вы легли в больницу, отдохнули как следует?
— Где там! У меня дома пятеро сорванцов, что с ними будет, если я разлягусь в больнице?
— Вот видите! Про то я и говорю! Так много ли вам толку, что у него золотое сердце?
— Прописать он пропишет, но этого мало, — вмешалась другая женщина. — Нашей бабке он, тоже прописал молоко, да ничего не вышло. Есть и повыше его.
— Старый человек — к чему уж ей молоко? Когда малыши голодают!
— Вы тоже говорите, чего не знаете. Наша бабка получает пенсию по старости, двадцать восемь марок в месяц — большая подмога в хозяйстве! Пусть бы она до ста лет жила, наша бабка!
Из противоположного угла приемной доносился таинственный шепот:
— …а попадется вам копченая селедка, возьмите кожу, и хвост, и голову, да и вообще все, что в дело не идет, да изрубите сечкой мелко-мелко, — а потом обжарьте в этом жире картошку. Пальчики оближете! Вы понятия не имеете, сколько жиру в такой коже!
— Это я запомню. Мы ее просто обсасывали, но картошку жарить, конечно, больше смысла.
— А еще — брюкву варите в шелухе, у нее тогда вкус совсем масляный…
— Я и слышать не хочу про брюкву! В то воскресенье моя свекровь испекла пудинг из брюквы с малиновой подливкой. Так поверите, я всю комнату облевала, меня от одного запаха брюквы рвет…
— А вы не в интересном положении?
— Боже сохрани! Что это вам вздумалось! У меня их и без того четверо; просто я не выношу брюкву.
— Чтобы говорить, понятие нужно иметь. Без брюквы мы бы давно подохли.
На время наступила тишина.
Но вот какая-то женщина задумчиво сказала:
— На Ландсбергер-аллее вчера утром опять булочную разграбили…
— Быть не может, я живу на Ландсбергер…
— Нет, это точно. Я сама видела, своими глазами!
— Как же это вышло?
— Ну, обыкновенно, как всегда. Одна женщина возьми да и скажи: «Это у вас девятьсот пятьдесят граммов называется? Ну-ка кладите еще раз на весы, хозяин!» Тот, конечно, ни в какую, а все как заорут: «Он жульничает!» Булочнику, конечно, деваться некуда.