Железный Густав — страница 80 из 139

Сказочное везенье, неслыханная удача, подлинное чудо инфляции — живой англичанин, вернее, как выяснилось, американец, желающий проездом осмотреть Берлин. Ну, он и осмотрел его как следует под водительством Хакендаля, вернее, перепробовал все сорта берлинского пива, вина и водки. Но если поначалу он со свойственной американцам односложностью: «Just a moment, please!»[16] — устремлялся в каждый встречный кабачок, то по мере того, как они приближались к центру и все дальше углублялись в восточную часть города, на американца стал все больше накатывать компанейский стих, и он требовал, чтобы папаша Хакендаль сопровождал его во все экспедиции, будь то погребок фирмы «Траубе» или ликерная «Герольд».

Это был отчаянный малый с огненно-рыжей гривой и белым, как известка, лицом, на которое даже выпивка была бессильна навести румянец. Должно быть, еще дома, в «сухом» отечестве, овладела им маниакальная страсть к бутылкам, и он не мог обойтись без них даже во время коротких переездов от кабака к кабаку. Он то совал их в карманы пальто, то ставил перед собой в шеренгу и умильно на них поглядывал или любовно встряхивал и довольно смеялся, прислушиваясь к их бульканью.

Это была чудесная, хоть и далеко небезопасная поездка — счастье еще, что Вороной проявил характер и благоразумно воздержался, когда его вздумали угостить коньяком.

Каким-то чудом Хакендаль поспел к двенадцатичасовому на Силезский. Но американец потребовал, чтобы «my friend Gustav»[17] проводил его на перрон, и две пары носильщиков поволокли их вверх по вокзальной лестнице, к великому удовольствию неразлучной пары и на потеху всей публике.

У поезда приятелей, разумеется, охватила грусть расставания, и они долго тискали друг друга в объятиях. Один из носильщиков полез под колеса за лаковым цилиндром Хакендаля, другой держал кнут, а двое остальных подпирали прощающихся приятелей. Америка убеждала Хакендаля проехаться еще немного, хотя бы до Варшавы. И если б не носильщики, неустанно напоминавшие Хакендалю о заждавшемся Вороном, он, возможно, и не устоял бы. Расчувствовавшаяся Америка извлекла для него из карманов пальто бутылку горькой «мампесс», да и носильщикам было дано по бутылке, но им тут же пришлось их вернуть, так как купе без бутылок имело совсем уж нежилой и сиротливый вид.

Зато Америка раздала все свои немецкие бумажные деньги, а Густаву достался даже настоящий кредитный билет в десять долларов. Начальник станции, по случаю такого беспорядка, задал им выволочку, но в конце концов так развеселился, что опоздал с отправлением на целые две минуты. И вот состав тронулся, и два тупоносых коричневых штиблета, безутешно выглядывавших из окошка первого класса, описали широкую дугу и скрылись из глаз по направлению к границе, к Варшаве, к Москве — и, уж во всяком случае, к бесчисленным рюмкам водки.

Носильщики отнесли осиротевшего Железного Густава в пролетку, усадили в уголок, тепло укрыли, повесили Вороному на шею мешок с кормом и все послеобеденное время приглядывали за пролеткой. Ибо Силезский вокзал в те дни был заведомым прибежищем воровского люда, а это воронье нюхом чует мертвяка, особенно если у него в кармане настоящий американский банкнот стоимостью в десять долларов.

Под присмотром носильщиков Хакендаль отлично выспался, а потом встал как встрепанный, хоть и с не совсем еще ясной головой. Да, размышлял он на обратном пути, вот это поездочка, настоящее приключение времен инфляции, о каких столько треплются распроклятые шофера. У него это, конечно, случай исключительный, и второго такого не будет, да и десяти долларов ненадолго хватит при трех-то едоках. От подобного происшествия у него бы не поднялось настроение. И, перекатывая во рту сигару (совсем на американский лад!), Хакендаль старался понять, откуда же у него взялось это хорошее настроение.

Смутно помнилась ему какая-то блеснувшая идея, отдаленные вспышки этой идеи и сейчас проносились в голове — что-то связанное с тем, что он Железный Густав. Впрочем, глупости, все у него связано с тем, что он Железный Густав, а без него и вообще все кончится на свете. Это-то он твердо знал. «Когда я умру, все умрет», — думал он ублаготворенно, и мысль эта была ему приятна.

Вороной помаленьку трусил все дальше. Они проехали Лангештрассе и Варшавский мост, перебрались через Александерплац. И по Кенигштрассе направились к Замку. Железный Густав собирался уже свернуть на Унтер-ден-Линден и через Тиргартен возвратиться домой, но что-то заставило его взять влево и поехать кругом. И так он колесил зигзагами, то и дело забирая за угол, и чем больше углов объезжал Железный Густав, тем больше светлело у него в голове, а когда он остановился перед погребком на Миттельштрассе, ему окончательно стало ясно, какая блестящая идея озарила его во хмелю, и он ласково и одобрительно кивнул вывеске, осенявшей это заведение.

Надпись же на вывеске гласила: «У Грубияна Густава», ибо погребок, куда теперь спускался Хакендаль, пользовался в городе особой славой. Берлинцы, как известно, болезненно самолюбивы, они на стену лезут от малейшего оскорбления; но тот же берлинец под мухой с удовольствием стерпит любое поношение: он прямо-таки жаждет, чтобы кто-нибудь наступил ему на любимую мозоль.

И не только мелкая сошка, вроде служащих и ремесленников, нет, можно сказать гиганты духа и материального благосостояния задолго до Густава спускались по этой тесной темной лестнице с риском свернуть себе шею — единственно затем, чтобы услышать по своему адресу непозволительные грубости. Какой-нибудь действительный тайный советник только блаженно вздыхал, когда облаченный в красную жилетку Грубиян Густав оглушал его приветствием, вроде: «Эй ты, старый баран, ты, должно, опять обознался: на харю напялил штаны, а задницу выставил напоказ всему свету».

Под стать грубиянскому обхождению стояли тут простые некрашеные столы, и все тыкали друг другу, и мужская уборная называлась «Риттербург», сиречь «Рыцарский замок», а женская — «Фонтан слез», что подхлестывало воображение мужчин, а женщин заставляло неудержимо хихикать. Каждые полчаса гостей водили на экскурсию в так называемую «Комнату ужасов», где можно было подивиться на клистирную трубку, коей Конрад Крепкостульный привел в смятение своих врагов в битве при Попокатепетле. И настоящую крокодилову слезу. И ночную посудину аббатисы Фрингиллы. И Нюрнбергский урильник. И локон с головы Карла Плешивого (пучок конских волос). И светильник семи глупых дев (кухонная лампочка). И, как дань времени, которое так любило смеяться над собственными поражениями, жирную белую мужскую руку, которая не усыхала… Не говоря уж о непристойных безделках, дававших мужчинам удобный повод для самых забористых шуток. Ибо приятно в кои-то веки сбросить маску благоприличия и адресоваться к женам других мужчин, как к собственной супружнице…

Таков был погребок, куда в тот счастливый послеобеденный час, тяжело топая по лестнице, спустился Железный Густав. И опять ему повезло — хозяин и владелец заведения, Грубиян Густав, оказался на посту. Хотя погребок, куда заглядывали уже изрядно заложившие гуляки, был скорее заведением ночного типа.

Оба Густава, Грубиян и Железный, уселись за общий столик. Железный стал рассказывать об американце и даже слегка помахал в воздухе десятидолларовым билетом. Грубиян же, находясь в миноре, знакомом всем кабатчикам в унылые послеобеденные часы, стал жаловаться на недобросовестную конкуренцию в торговле грубостью: инфляция с усердием хлопотливой несушки усеяла весь центр грубиянскими кабачками, и каждый посредственный нахал считает себя нынче вправе задирать посетителей и хамить им в глаза.

Хакендалю эти речи пришлись по душе: обыкновенный рядовой извозчик обернулся Железным Густавом (о коем хозяин, по его словам, был давно наслышан), и оба Густава без околичностей ударили по рукам поверх некрашеного стола, скрепив рукопожатием сделку, открывавшую заманчивые перспективы как той, так и другой стороне.

Уговор же заключался в том, что Железный Густав подрядился с вечера до поздней ночи сидеть за большим круглым столом у входа в погребок, с кружкой пива и рюмкой водки, как и полагается заправскому вознице, в своем обычном кучерском плаще, в лаковом цилиндре и с кнутом в руке, изображая озлобленного извозчика, безнадежно устарелого и сданного историей в архив. Его задача состояла в том, чтобы задирать посетителей, приехавших в своих машинах, издеваться над их машинами, подбивать на выпивку и занимать разговорами, — короче говоря, добрым зарядом истинно-берлинского юмора подхлестывать их немощные попытки веселиться.

За это Густаву Хакендалю полагалась бесплатная выпивка (разумеется, самая умеренная), а также два основательных ужина — по приходе и перед уходом. Кроме того, десять процентов с выручки за все съеденное и выпитое за его столом отчислялось в его пользу. Такова была сделка, заключенная между обоими Густавами, Грубияном и Железным.

Десять лет — даже пять лет назад — Железный Густав рассмеялся бы в лицо каждому, кто предложил бы ему ломать шута на потеху захмелевшим гулякам — и вдруг он сам является с таким предложением. Хакендаль пережил войну; предмет его гордости, военную службу, начисто отменили, нерушимая его опора, власть кайзера, рухнула, как карточный домик; из пятерых его детей не вышло ничего такого, чем можно было бы тешить свою гордость.

Это могло сломить Железного Густава. Или — еще больше его закалить. Случилось же нечто третье: он научился смеяться. То была болезнь века. До войны людям внушали (и они этому верили), что человек добр, бескорыстен, благороден, доверчив, верен долгу (последнее вменялось ему в обязанность). Теперь же утверждали, что человек жесток, кровожаден, лжив, предан низменным побуждениям, ленив, подл — и этому опять-таки верили. Мало того — этим гордились. Это поднимало у людей настроение, как похмелье в чужом пиру, как юмор висельника, как улыбка, когда вокруг тебя рушится мир (а ведь для старшего поколения его мир действительно рушился).