— Не то чтоб я думал, что ты путаешься с этой Гудде…
— Ах, замолчи, отец! Скажи, что просто не хочешь!
— Ты отцу приказываешь замолчать?
— А раз не хочешь, зачем им что-то дарить?
— Так берешь кнут или нет?
И отец протянул игрушку сыну. Но тот не взял ее.
— Нашла блажь, так сам неси! Кстати, поглядишь на внуков. Значит, растяпа и Иуда — хорошо же ты обзываешь своих детей!
— Эта Гудде никакая мне не дочь!
— До свиданья, отец!
— До свиданья, Малыш! А на меня серчать нечего. Я старый человек, и меня всегда уважали за железный норов. Уж если я что решил, хоть кол на голове теши, все равно будет по-моему!
— До свиданья, отец!
— До свиданья, Гейнц! Гейнц! Гейнц! Я поставлю кнут вот сюда, в закуток за печкой. Как чуток поостынешь, можешь его прихватить.
— Я и пальцем до него не дотронусь!
— Никогда не зарекайся, упрямая ты башка!
— Это еще надо рассудить, кто из нас упрямая башка!
— Конечно, ты!
— Нет, ты отец!
— Кто отказывается взять кнут — ты или я?
— А кто не хочет сам его снести — ты или я?
Так стояли они лицом к лицу, кипя и злобясь, то ли всерьез, то ли в шутку. Оба были злы друг на друга, но и не так, чтобы всерьез. Слишком они любили друг друга, чтобы поругаться по-настоящему.
Вошла мать, неся дымящийся кофе.
— Никак, опять полаялись? — завелась она. — Я вам сварила чудный кофе, а вы все лаетесь.
— Да ничего мы не лаемся. Просто мне домой пора. Прощай, мать!
— Господи! А как же мой чудесный кофе?..
— Выпьете с отцом… Мне же пора…
— Ты еще спроси, хочется ли мне твоего кофе? Вот то-то, что нет! Мне надо в конюшню, к Вороному! Он, по крайней мере, не прикажет мне молчать!
— Ай-яй-яй, Малыш! Как же ты посмел сказать отцу такое?
Но фрау Хакендаль обращалась к четырем стенам, — оба спорщика уже бок о бок топали вниз по лестнице. Во дворе они остановились и поглядели друг на друга. Гейнц не выдержал и ухмыльнулся. Тогда и отец осклабился.
— Ну как, надумал насчет кнута? Можешь еще за ним вернуться!
Гейнц рассмеялся.
— Ты все о том же? Хочешь настоять на своем?
— А ты?
— Давай сделаем так. Ты сходишь за кнутом, а я скажу ребятам, что это им дед подарил.
Старик глотнул слюну, словно чем-то подавился.
— Ты еще вздумаешь старика вверх и вниз гонять! Тогда уж давай вернемся и выпьем по чашечке кофе. Зря, что ли, мать старалась! Уважим старушку.
— Ты сходишь за кнутом — или он останется у тебя!
— Пусть остается.
— До свиданья, отец!
— До свиданья, Гейнц!
Гейнц вошел уже в ворота, когда старик его окликнул:
— Эй, Малыш!
— Чего тебе еще?
— Погоди минутку! Я тебе кину кнут в окно. Так тебя устроит?
Гейнц подумал — устроит это его или не устроит.
— Ну да ладно, — согласился он. Но когда отец исчез в подъезде, не вытерпел и бросил ему вслед: — Старый упрямец!
Отец отвечал уже из окна:
— На, получай, упрямец! Да гляди в оба, не то в грязь упадет! Пока-то он беленький, свежеоструганный.
Сын поймал кнутик на лету.
— Ну, всего, отец!
— Всего, Малыш! И никакой я, заметь, не упрямец! Просто у меня железный норов!
— Это ты, отец, вообразил насчет норова. Обыкновенный упрямец — вот кто ты!
— Вроде тебя, что ли? Ну уж нет! У меня железный норов!
И старик так захлопнул окно, что стекла задребезжали; последнее слово все же осталось за ним!
Как всегда при возвращении от родителей, Гейнц пошел на станцию не прямиком, а в обход, мимо писчебумажного магазина фрау Кваас. Здесь он обычно простаивал несколько минут, чтобы проследить по витрине, как меняются времена и нравы: нынче в моде были слащаво-скабрезные открытки на сюжеты из популярных песенок. — В самую лавку он уже не заходил, чтобы не беспокоить вдову Кваас. Это решение созрело в нем после получения следующего письма:
«Я больше не хочу тебя видеть. А что ты изводишь маму, считаю с твоей стороны величайшим свинством. Твоя Ирма».
С тех пор как Гейнц получил это письмо, он останавливался перед лавкой только поглядеть на витрину — и простаивал там минут пяток. Никогда он не задерживался дольше и, удовлетворенный, уходил.
Порой он, возможно, думал: дурак я, что все еще сюда таскаюсь. Я, верно, даже не узнал бы Ирму. Ведь тогда она была еще совсем пигалицей.
Но, несмотря на подобные рассуждения, он все же регулярно навещал лавку. Он даже пытался представить себе, как Ирма теперь выглядит — это было не неприятное занятие, за ним можно было провести пяток минут!
Сегодня Гейнц Хакендаль только бегло взглянул на витрину. С тех пор как он был здесь последний раз, прибавилась лишь одна серия открыток, на сей раз смесь слащавости с пошлостью. Картинки слащавые, а текст самый современный:
Я видел голой красотку одну.
Ну и ну!
И бедра, и грудь, и другие места —
Красота!
Когда ж наклоняла она свой стан…
Последний стишок — шестую открытку — вдова Кваас выставить посовестилась, — должно быть, чересчур уж забориста!
Гейнц поворачивается, оглядывает пустую улицу, смотрит вправо, смотрит влево и принимается играть кнутиком. Ну и постарался отец, кнут на славу и даже с настоящим ременным кончиком и мельхиоровым набалдашником, на котором уже просвечивает медь.
Гейнц давно не держал в руках кнута, а ведь через какой-нибудь час ему придется показывать свое искусство племянникам. И он решает попробовать, благо улица пуста и ему безразлично, что подумают люди. Впрочем, пожалуй, и не совсем безразлично, поскольку первая попытка не удалась: кнутик издал только жидкий, захлебывающийся звук…
Насупившись, обернулся Гейнц к витрине с купающейся фрейлейн, — но нет, никто не смотрит, никто не видел его поражения. Тогда он опять замахнулся, и на этот раз кнутик щелкает как следует — будто кто выстрелил из пистолета!
И словно этого и ждали, в дверь высовывается головка девушки и слышится гневный окрик:
— Ты что, совсем спятил! А ну-ка, чтобы духу твоего здесь не было! Ты, видно, в самом деле вообразил…
— Ирма! — лепечет озадаченный Гейнц. — Послушай, Ирма!
— Что мне слушать-то? Между нами все кончено, безмозглый мальчишка! Я тебе все написала!
Последнее она произносит, захлопывая с треском дверь. Гейнц слышит, как жалобно звенит потревоженный колокольчик. А потом щелкает ключ в замке…
В один прыжок достигает Гейнц двери, но поскольку она уже заперта, нажимать на ручку, разумеется, поздно.
— Ирма! — умоляет Гейнц сквозь увешанную открытками стеклянную дверь. — Ирма, открой, я хочу объяснить тебе…
Стоило ему увидеть Ирму после пятилетней разлуки, как между ними опять недоразумение.
— Ирма! — взмолился он снова и яростно уставился на идиотские открытки.
Чья-то белая рука раздвинула их и повесила между ними объявление. Таких объявлений — с текстами на все случаи жизни — в магазине полно. Рука, повесившая объявление, поправила его, чтоб не висело криво, и исчезла.
Гейнц стал читать:
СЕГОДНЯ ЗАКРЫТО
ПО СЛУЧАЮ СЕМЕЙНОГО ТОРЖЕСТВА
Гейнц недоуменно таращится, но тут до него доходит весь комизм положения. Он торчит перед запертой дверью, а Ирма притаилась в магазине, смотрит в щёлочку на его дурацкую рожу и, должно быть, покатывается со смеху.
И Гейнц круто повернулся на каблуках, крепко сжал кнутик, вызывающе щелкнул трижды кряду и, ни разу не оглянувшись, направился к станции.
«Хорошо еще, — думает он, — что отец навязал мне этот кнутик. Что бы я без него делал! Ну, погоди ж ты у меня!»
Глубокая, неестественная, можно сказать, пугающая тишина царит в кухне Гертруд Хакендаль, урожденной Гудде. Как скованный, боясь пошевелиться, сидит одиннадцатилетний Густав под лампой, углубившись в школьную хрестоматию. Лишь изредка украдкой поглядывает он на мать, которая шьет что- то по другую сторону стола. И сразу же отводит взгляд и с видом величайшего усердия снова утыкается в книгу, стараясь но привлекать ее внимания…
То же самое и шестилетний Отто. Каждый раз, сложив свои пестрые кубики на новый лад на полу перед печкой, он порывается крикнуть: «Мама, гляди! Какой красивый паровоз!» или: «Мама, а у козы бывает хвостик?» — но даже и он, так легко забывающийся, проглатывает слова, — уже готовые сорваться с губ, и только боязливо косится на мать и молчит.
Во всякое другое время Гертруд Хакендаль насторожила бы эта пугающая тишина в доме. Она, разумеется, требовала от детей безоговорочного послушания. Когда, будучи уродиной, живешь с детьми, нельзя допускать ни малейшего срыва дисциплины, а иначе — прощай твой авторитет! Но слушаться не значит трепетать. Во всякое другое время от Гертруд не укрылись бы эти искоса брошенные взгляды, эта неестественная молчаливость детей, и вряд ли бы они ей понравились. Сегодня же…
Сегодня мысли ее далеко. Она сидит и шьет, глубокая складка залегла между бровей, тонкие губы крепко стиснуты. Она одна, сама с собой — такой одинокой она еще себя не чувствовала, с тех пор как на Отто пришла похоронная. Нет, сегодня боль, пожалуй, еще горше, — ведь ее предательски обманули! Отто никогда ее не обманывал, Отто всегда был с ней честен и правдив, никогда он не лукавил, не кривил душой!
Она шьет с таким ожесточением, будто игла обжигает ей пальцы. Вновь пытается она вызвать в душе радость, которую ощутила, когда почтальон сегодня утром вручил ей заказное письмо, извещающее, что она получила наследство, что отныне у нее есть собственный дом на родине, на острове Хиддензее. Дом, и лодка, и земля, и скотный двор — там, у моря, где не знают этой спертой духоты, что нависла здесь, среди этого мертвящего нагромождения домов. Там с каждым дыханием в тебя вливается бодрящий запах соленых далей.
Против всяких ожиданий сбылись ее мечты — шальное наследство от старого дядюшки, которого она, возможно, и в глаза не видела. «За отсутствием завещательного распоряжения, вы, как ближайшая известная нам родственница…»