Железный король — страница 35 из 55

«Тамплиеры держались крепче», – лишь подумал Ногарэ. А ведь сейчас в его распоряжении были лишь местные «пытошники», а не прославленные мастера заплечных дел парижской инквизиции…

Выпрямившись, он сморщил лицо, спина у него ныла, и поясница была как свинцом налита. «Холод какой», – буркнул он себе под нос. Затем приказал закрыть окна и приблизился к треножнику, где еще пылали раскаленные угли. Протянув к огню руку, Ногарэ подождал, пока пальцы согреются, и, ворча, стал растирать больную поясницу.

Два палача, стоявшие у стены, казалось, дремали… Из угла комнаты, куда бросили бесчувственные тела братьев д’Онэ, доносились жалобные стенания, но канцлер уже не слышал их.

Хорошенько согрев спину, он вернулся к столу и взял лежавший там пергамент. Потом, глубоко вздохнув, направился к дверям и вышел прочь.

Тотчас же после его ухода палачи приблизились к Готье и Филиппу и попытались поставить их на ноги. Но так как попытка не удалась, они подхватили на руки эти истерзанные ими самими тела и понесли их осторожно, как носят больных детей, в отведенную узникам темницу.

Старинный замок Понтуаз, превращенный ныне в помещение для кордегардии и тюрьму, лежал всего в полумиле от королевской резиденции – от замка Мобюиссон. Мессир Ногарэ прошел это расстояние пешком в сопровождении двух приставов из свиты прево и своего собственного писца, который нес пергаментный свиток и письменный прибор.

Ногарэ шел быстрым шагом, плащ развевался вокруг его тощей длинной фигуры. Он с удовольствием вдыхал прохладный утренний воздух и влажные запахи соседнего леса.

Не отвечая на приветствия лучников, охранявших Мобюиссон, канцлер пересек двор и вошел в замок, даже не оглянувшись на шушукающихся камергеров и придворных, которые с значительным видом, словно провели ночь у одра покойника, толпились в прихожей и коридорах. Слуга поспешил распахнуть двери перед мессиром Ногарэ, и хранитель печати очутился в покоях, где уже собралась королевская фамилия.

Сам король сидел за длинным столом, покрытым шелковой тканью. Лицо его казалось еще более холодным и застывшим, чем обычно. Под неподвижными глазами набрякли синеватые мешки, губы были плотно сжаты. По правую его руку восседала Изабелла; она держалась по обыкновению очень прямо и не шевелясь, как идол. Плоеный чепец венчала диадема изящной работы, а две золотые косы, уложенные у висков в виде ручек античной амфоры, еще больше подчеркивали суровое выражение ее лица. Это она была виновницей обрушившихся на королевский дом несчастий. В глазах присутствующих на ней лежала ответственность за развертывающуюся драму, и, ощутив те узы, которые самым странным образом роднят доносчика с виноватым, она чувствовала себя чуть ли не преступницей.

Сидевший по левую руку Филиппа Красивого его высочество Валуа нервно барабанил пальцами по столу и время от времени болезненно поводил шеей, будто воротник был ему тесен. Второй брат короля, его высочество Людовик д’Эвре, также присутствовал на семейном совете: он держался спокойно, его скромный костюм являл разительный контраст с ярким одеянием Карла Валуа.

И затем здесь были три королевских сына, три обманутых супруга, на которых свалилось несчастье и позор: старший, Людовик Наваррский, с лживыми глазами и впалой грудью, непрерывно ерзавший на стуле; средний, Филипп Пуатье, лицо которого, похожее в профиль на тонкую морду борзой, еще больше осунулось, еще больше вытянулось, так трудно ему было сохранять напускное спокойствие; и младший, Карл, чье прекрасное юношеское лицо выражало боль, причиненную первым в его жизни настоящим горем…

Один Ногарэ даже не взглянул на них; Ногарэ не желал никого видеть, кроме своего государя.

Он медленно развернул пергаментный свиток и, по знаку Филиппа IV, стал читать подлинную запись допроса. Голос его звучал так же ровно, как и тогда, когда он допрашивал Готье и Филиппа д’Онэ. Но сейчас, в этой холодной зале, освещенной тремя стрельчатыми окнами, голос его казался особенно грозным; сейчас испытанию подвергалась королевская фамилия. Запись была своего рода совершенством, ибо Ногарэ любил хорошую работу. Конечно, оба брата д’Онэ, как и подобает людям благородным, поначалу все отвергали; но хранитель печати умел допрашивать так, что обвиняемый очень скоро забывал и угрызения совести, и все галантные соображения. Месяц, когда принцессы вступили в преступную связь, дни встреч любовников, ночи, проведенные в Нельской башне, имена слуг-сообщников – все, что для виновных означало страсть, любовный пыл и наслаждение, все было выставлено напоказ, обнажено, захватано чужими руками, втоптано в грязь. А сколько посвященных в тайну людей, должно быть, хихикали сейчас по углам!

Присутствующие едва осмеливались поднять глаза на трех принцев, да и сами они не искали взгляда друг друга. В течение последних лет их дурачили, обманывали, позорили; каждое слово Ногарэ переполняло чашу стыда, которую им суждено было испить.

Людовика Наваррского терзала ужасная мысль, которая пришла ему в голову только сейчас, когда он сопоставлял даты, приводимые Ногарэ: «В течение первых шести лет супружества у нас не было детей. И ребенок появился на свет лишь после того, как этот самый Филипп д’Онэ стал любовником Маргариты… Значит, моя маленькая Жанна… моя дочь… может быть, вовсе и не моя…» Дальнейшего чтения допроса он не слушал, он повторял про себя: «Моя дочь не моя… моя дочь не моя…» Кровь гулко стучала у него в висках.

В отличие от брата граф Пуатье старался не проронить ни слова из того, что читал Ногарэ. Хранителю печати, несмотря на все его старания, так и не удалось вырвать у братьев д’Онэ признания относительно графини Жанны: оба отрицали, что у нее есть любовник, не могли назвать его имени. А ведь они признались во всем, и, следовательно, если бы они что-нибудь о ней знали, то, несомненно, под пыткой сказали бы правду. Конечно, она играла гнусную роль сводни, сомнения в этом быть не могло… Филипп Пуатье размышлял.

Ногарэ, закончив чтение, положил пергаментный свиток на стол. Филипп Красивый заговорил первый:

– Мессир де Ногарэ, вы достаточно ясно осветили нам прискорбные факты. Когда мы примем решение, вы уничтожите все это, – он показал на запись допроса, – дабы не осталось никакого следа, кроме того, что мы навсегда похороним в нашей памяти. Ступайте, вы действовали как до́лжно.

Ногарэ поклонился и вышел.

Воцарилось молчание, которое нарушил чей-то вскрик:

– Нет!

Это крикнул Карл. В волнении он даже поднялся с места и снова повторил: «Нет!» – как бы не желая принимать жестокую правду. Подбородок его дрожал, щеки пошли пятнами, на глаза навернулись слезы, хотя он изо всех сил старался их удержать.

– Тамплиеры… – произнес он с испуганным видом.

– Что такое? – нахмурившись, спросил Филипп Красивый.

Он не любил, когда при нем говорили о тамплиерах. Ибо каждый невольно вспоминал: «Проклят весь ваш род до тринадцатого колена…»

Но Карл и не думал о проклятиях Жака де Молэ.

– В ту самую ночь, – запинаясь, пробормотал он, – в ту самую ночь они были вместе.

– Карл, – холодно прервал его король. – Как супруг, вы проявляли излишнюю слабость; так сумейте хотя бы внешне сохранить обличье, достойное принца.

И сын больше не услышал от отца ни единого слова утешения и поддержки.

Его высочество Валуа до сих пор не раскрывал рта, а, как уже говорилось, хранить молчание было для него горькой мукой. Он воспользовался подходящей минутой, дабы излить свой гнев.

– Клянусь Богом! – завопил Валуа. – Странные вещи творятся во французском королевстве даже под кровом самого короля. Рыцарство умирает, государь, брат мой, и вместе с ним умирает честь.

Засим воспоследовала длиннейшая речь, нанизывались одна за другой фразы, пышущие благородным негодованием, а подспудно так и проскальзывали ядовитые намеки. Для Карла Валуа одно вытекало из другого: советники короля (имени Мариньи он не назвал, но все поняли, куда он метит) разгромили рыцарские ордены и тем же ударом уничтожили все моральные устои общества. Государственные мужи «темного происхождения» изобретают какое-то новое право, основанное на римском праве, и подменяют им доброе старое феодальное право, которым прекрасно обходились наши предки. И плоды налицо. А во время крестовых походов жену можно было безбоязненно оставить дома хоть на десять лет – она умела хранить честь, и ни один вассал даже помыслить не смел посягнуть на чужую супругу. А сейчас повсюду распущенность, бесстыдство… Подумать только! Двое оруженосцев…

– Один из этих оруженосцев принадлежит к нашей свите, брат мой, – сухо прервал его король.

– А другой из них – башелье из свиты вашего сына{18}, – возразил Валуа, кивнув в сторону графа Пуатье.

Тот развел руками.

– Каждый из нас, – наставительно произнес он, – может быть одурачен людьми, которым он доверился.

– Именно поэтому, – закричал Валуа, который славился своим умением извлекать аргументы даже из возражений противника, – именно поэтому нетерпимо, когда вассал совершает тягчайшее из преступлений – осмеливается соблазнить и похитить честь жены своего сюзерена, особенно если она супруга короля или королевская дочь. Конюшие д’Онэ дошли до того…

– Считайте их уже покойниками, брат мой, – перебил его король, пренебрежительно махнув рукой: этот короткий резкий жест стоил самой пространной обвинительной речи и безвозвратно вычеркивал из списка живых двух братьев д’Онэ. – Да и не в этом дело. Мы должны решить участь принцесс-прелюбодеек… Позвольте, брат мой, – добавил он, видя, что Валуа собирается разразиться новой речью, – разрешите, на сей раз я спрошу сначала мнение своих сыновей. Говорите, Людовик.

Людовик Наваррский открыл было рот, но на него напал приступ кашля и на щеках выступили красные пятна. Кровь бросилась ему в голову. Присутствующие молча ждали, пока он отдышится.

– Скоро начнут говорить, что моя дочь незаконнорожденная, – произнес он наконец, придя в себя. – Вот что будут говорить. Незаконнорожденная!