Конец войны: Бегство от расстрельного взвода
Вторая мировая война закончилась 8 мая 1945 года. Победители оккупировали Германию. Я пробыл в госпитале Бургштедта до 25 мая 1945 года, когда американцы разрешили мне вернуться к родителям. Я знал, где живет медсестра Красного Креста Эрика Ленц, и отправился в Нештеттен, расположенный недалеко от Висбадена. Там я пробыл до июля 1945 года. Мы больше не обсуждали вопрос брака. Эрика сказала, что если бы Германия выиграла войну, то все было бы по-другому, но поскольку мы проиграли, то в моей помощи больше нуждается не она, а моя мать. Она посоветовала мне поговорить с одним американским полковником, у которого есть для меня какое-то предложение. Оказалось, что можно поехать в Конго и устроиться на работу в военизированную охрану на шахте по добыче золота и на алмазных копях. Предлагался контракт сроком на несколько лет. Однако проблема заключалась в том, что полковник ожидал от меня, что до Африки я поработаю на Дальнем Востоке снайпером-наемником. Я ответил ему, что не продаюсь. Когда он возразил мне, заявив, что мы, немцы, хотели «покорить весь мир», я ответил, что Соединенные Штаты помогли русским уничтожить нас, немцев, пытавшихся спасти Европу от красной угрозы. Американцы предали нас, и мы поплатились за это миллионами жизней. От войны больше всех выиграли США — они оказывали красным военно-материальную помощь, да и теперь готовы продолжать сотрудничество. Полковник посоветовал мне следующее: если я не подпишу контракт, то мне лучше поискать себе работу в Висбадене, потому что если я вернусь к матери в Лейпциг, то русские наверняка арестуют меня. Когда я ответил, что на фронте был простым солдатом, американец посоветовал мне не быть таким наивным — русские меня либо расстреляют, либо, если мне повезет, на долгие годы отправят на принудительные работы в Сибирь.
Я отправился к родителям в предместье Лейпцига. Они не могли вернуться в Восточную Пруссию, занятую русскими войсками. В это время моя мать воспитывала трех маленьких сирот, детей подруги детства. Я надеялся, что смогу вывезти их из советской оккупационной зоны, но на вторую же ночь был арестован русскими. Местные немецкие коммунисты выдали меня советским военным властям как бывшего снайпера Вермахта. Русские очень не любили снайперов вражеской армии и согласно советским указам их не рассматривали как пленных, а считали военными преступниками, которых следовало расстреливать сразу при поимке. Моя мать знала какого-то русского, с которым училась в школе в Лекечае, и через него попыталась договориться с подполковником СМЕРШа, советской военной контрразведки, о том, чтобы меня выпустили, поскольку я был ее единственным сыном. Русского устроила взятка в виде бутылки французского коньяка, подаренного мне генералом Грезером, и золотого кольца-печатки, которое когда-то принадлежало моему деду, а затем отцу. Больше всего мне было жалко кольца, потому что на нем был изображен герб деда-аристократа, графа, чьим незаконным сыном был мой отец. Никаких документов, подтверждающих происхождение отца, у меня не было.
Мы вспомнили, что в 1940 году, когда мне исполнилось шестнадцать лет, я получил удостоверение иностранца, которое позволило мне поселиться в Шлоссберге как лицу без гражданства. Хотя я впоследствии был признан натурализовавшимся немцем, удостоверение у меня сохранилось, и, как выяснилось, я сохранил его не зря, оно пригодилось мне. Подкупленный нами смершевец приказал оккупационной полиции поставить печать на удостоверение, продлив его действие. Таким образом, я снова стал лицом без гражданства. Кроме того, мне выдали фальшивую справку о том, что в годы войны я работал на ферме. Тот же самый русский подполковник также посоветовал матери, чтобы я как можно скорее скрылся из этих мест.
Мои родители и я вскоре оказались в одном из пересыльных лагерей, созданных советскими властями на территории Восточной Пруссии. После него мы попали еще в несколько других лагерей, где нас каждый раз допрашивали сотрудники НКВД, советской тайной полиции. Каждый раз меня спасало удостоверение лица без гражданства и справка о том, что я работал на ферме в годы войны. В августе 1945 года в саксонском городе Альтенбурге нас погрузили в теплушки железнодорожного состава и отправили в Брест-Литовск.
При пересечении советской границы всех мужчин, которые ранее не служили в советской армии, задержали для отбытия воинской службы в Советском Союзе. Слезы и мольбы моей матери не смогли растопить холодные сердца представителей советских военных властей. Меня забрали на службу в Красную армию!
В вагоне поезда, набитом призывниками и медленно направлявшемся в сторону России, я стоял возле входа, который охранял вооруженный часовой. Когда мы отъехали от вокзала, в Брест-Литовск въехал другой поезд, двигавшийся на запад. Я выпрыгнул из вагона прямо перед вторым локомотивом и бросился бежать, устремившись к хвосту состава.
Я вернулся в Лейпциг. Моя мать все также воспитывала трех сирот из семьи Штеппат. Сама она была больна, и за ней ухаживала медсестра. Русский патруль обшаривал округу, разыскивая меня. Я натянул на себя пальто медсестры и, обмотав голову бинтом, сел вместе с детьми, изобразив из себя сиделку. Русские не заметили, точнее, не узнали меня. Каждую ночь через Лейпциг проходил товарный поезд, направлявшийся в столицу Литвы Вильнюс. Мы дали взятку машинисту локомотива, чтобы он тайно перевез нас за границу, потому что перейти ее официально мы не могли. Когда мы оказались в Литве, нас приютила моя тетка, жившая в Шетии. Я обязан жизнью ее мужу, местному государственному чиновнику. Он сделал мне фальшивое свидетельство о рождении, в котором местом моего появления на свет значилось местечко Паташяй и указывалось, что мой отец — литовец.
В Литве в те дни была напряженная обстановка. Мы перебрались в Пашеждряй, родной город моей матери, где нам помогли устроиться наши родственники. Жили мы очень скудно, и матери нередко приходилось просить милостыню на улицах, чтобы прокормить трех детей-сирот. Того, что я зарабатывал, не хватало, чтобы обеспечить всю семью. Зимой 1945 года в Литву перебралось немало немецких женщин и детей из Восточной Пруссии. Они были на грани голодной смерти и были вынуждены просить подаяние. Литовцы помогали им, чем могли. Это были обломки войны, те немногие из выживших после зверского истребления немцев на земле Восточной Пруссии. Вскоре я нашел работу на ферме Повелайтисов, которой управляла женщина. Ее муж участвовал в движении литовского сопротивления, боровшегося с советскими оккупационными властями, и был арестован за это.
В декабре 1945 года я отправился в Восточную Пруссию. Там повсюду царило ужасное запустение. Я перебрался через реку Шешуппе, которая еще не успела замерзнуть. Граница сильно охранялась, на ней нередко находили гибель бывшие немецкие солдаты, бежавшие из советского плена. Поскольку советские власти вели на территории Литвы военные действия с борцами сопротивления вплоть до 1953 года, беглых немцев арестовывали и расстреливали на месте. В Фихтенхоэ, в моей родной деревне, я пришел туда, где раньше находилась ферма Арно Бремера. Все строения — помещения для домашнего скота, сараи и силосная башня сохранились, но внутри них была ужасающая пустота и разорение. Остальная часть деревни была заброшена и превращена в руины.
Я осторожно пробрался в соседнюю деревню Хербстфельде, где увидел такую же картину жуткого запустения. Там никого не было, лишь злые одичавшие собаки залаяли на меня. Тогда я двинулся в сторону Виллюэна, надеясь найти там признаки жизни. Оказавшись у болота возле края леса, я увидел, что дорога заминирована. Я осторожно приблизился к нескольким домам и заглянул в них. Там все было разрушено. Оконные рамы отсутствовали, мебель разбита на куски. Несмотря на мины, я прошел через лес. Небольшие ямки в земле свидетельствовали о том, что в них зарыты мины. Наступи я хотя бы на одну из них — наверняка бы погиб или стал инвалидом.
Начало смеркаться. Вдалеке я заметил дым, поднимавшийся из трубы фермы. Я приблизился к дому лишь после того, как увидел, что из него вышла женщина с ведром, направившая за водой к ручью. Когда я подошел к ней, она от испуга уронила ведро. Женщина узнала меня, потому что видела, как я когда-то приезжал в деревню к моей сестре Иде. Она рассказала мне, что русские ушли совсем недавно. Они занимаются поисками оружия и ловят немецких солдат, возвращающихся домой.
Вместе с ней я вошел в дом. Там находилась еще одна женщина, муж которой лежал на кровати. В боях на Восточном фронте он лишился ступней обеих ног. Возле него лежала его умирающая двенадцатилетняя дочь. Ее зверски изнасиловали русские солдаты, которые избили родителей и заставили их наблюдать за этим жутким действием. Мать предлагала им себя вместо своего ребенка, но те посмеялись над ней и ввосьмером подвергли ее дочь насилию.
Семья Пэгер жила в восьми километрах от Виллюэна возле озера. Они рассказали о многочисленных подобных случаях и плакали, вспоминая зверства, которые учиняли русские в их краю. По стране прокатилась большевистская красная сыпь, от которой, казалось, никогда не удастся вылечиться. От Пэгеров я узнал, что в марте 1945 года группу немецких военнопленных расстреляли на берегу озера. Теперь русские взорвали на нем лед, чтобы уничтожить следы этого злодеяния. Ночь я провел у Пэгеров. Они не хотели, чтобы я отправился в Виллюэн.
На следующий день на дороге Шлоссберг-Нойштадт, ведущей в сторону Литвы, я заметил масштабные передвижения советских войск. Мне следовало добраться до Виллюэна, чтобы спрятаться прежде, чем попытаться вернуться в Фихтенхоэ. Там, где в Шлоссберге раньше стояла церковь, русские установили памятник своим погибшим солдатам. От немецкого военного кладбища ничего не осталось. Оно все заросло сорняками, надгробия исчезли. При взгляде на это место я окончательно отказался от мысли начать новую жизнь вместе с моей семьей в районе Шлоссберга. Место это обезлюдело, от былой немецкой жизни не осталось и следа. От Эйдкюнена до Тильзита все было подвергнуто бессмысленному разрушению. Шлоссберг находился в самом сердце этой мертвой зоны. Шешуппе еще не замерзла, и мне пришлось переплывать на другой берег в ледяной воде. Я вернулся к родителям в Пашеждряй. Мы отказались от мечты начать жизнь на нашей бывшей родине, Восточной Пруссии, — это было просто невозможно.
15 декабря 1945 года к нам пришло НКВД. Русские забирали молодых мужчин для отправки в советский военкомат в Гришкабудес. Я попал в облаву. Врачи признали меня годным к военной службе. Меня задержали и на ночь заперли в кузове грузовика. Затем под охраной отвезли в советскую артиллерийскую часть, находившуюся в Восточной Пруссии, в Гумбиннене. Нам приказали одеться в старую, вонючую красноармейскую форму. Охрану так и не убрали. Я опасался, что ночью, во сне, могу заговорить по-немецки и тем самым выдам себя. Задумав бежать, я стал внимательно присматриваться к окружающей местности. Перед принятием присяги нам выдали другую форму. На следующий день нашу часть должны были отправить на Дальний Восток, на окраину Советского Союза. Наступило время решительных действий.
Ночью я тайком выбрался из армейской палатки. На углу стоял замерзший часовой. Я побежал что было сил. Он заметил меня и выстрелил в меня. Я почувствовал, что пуля попала мне в спину недалеко от позвоночника. Я бросился наутек, спасая свою жизнь. Тут же была поднята тревога. Я продолжал бежать, чувствуя, как кровь струится из раны. Бинта у меня не было. Моей самой главной задачей было перейти бывшую линию фронта с нерасчищенными минными полями. Это заставило меня дождаться наступления утра. За это время я потерял много крови и очень ослаб. Днем мне пришлось прятаться, чтобы не попасться на глаза русским солдатам. Я нашел полуразрушенный дом без оконных рам, в котором царило полное запустение. Чтобы отдохнуть, я забился в дальний угол погреба. В противоположном углу лежал труп женщины. Она была убита выстрелом в голову, ее ноги были раздвинуты, одежда порвана. Женщину, по всей видимости, изнасиловали русские солдаты, а потом убили.
Мучения несчастной оборвала пуля, выпущенная в голову. Когда наступила ночь, я торопливо покинул это жуткое место.
На третий день я оказался на берегу Шешуппе. По поверхности реки проплывали хрупкие льдинки. Я разделся и вошел в отчаянно холодную воду. Мне нужно было добраться до деревни Сенлакай, располагавшуюся в восьми километрах от Фихтенхоэ, где жила моя тетка и где меня знали. Добравшись до фермы, я потерял сознание. Юстинус Баукус вытащил пулю из моей спины и запечатал рану, прижав к ней раскаленный добела утюг. Через три недели я почувствовал себя достаточно здоровым, чтобы вернуться к родителям в Пашеждряй. Меня предупредили, что я рискую угодить под арест как дезертир. Мне не оставалось ничего другого, как присоединиться к литовскому сопротивлению, боровшемуся с большевиками. Меня приняли в отряд, спрятали и подлечили.
Помощь литовскому сопротивлению
Литва получила независимость после окончания Первой мировой войны. В июне 1940 года Советский Союз оккупировал и аннексировал Литву в соответствии с положениями пакта Молотова — Риббентропа. После того как ее землю в 1941 году под натиском немецких войск покинула Красная армия, группы литовцев начали службу в оборонительных частях Вермахта. Эти части воевали с советскими и польскими партизанами. Советский Союз возобновил контроль над Литвой в конце 1944 года. С того времени и по 1952 год примерно сто тысяч литовцев участвовали в партизанской войне против советских оккупантов. Более 20 тысяч литовских борцов за свободу были убиты, многие депортированы в Сибирь. Советские власти самым жестоким образом пытались подавить движение сопротивления. Литовские историки считают этот период войной с Советским Союзом за независимость. За время оккупации 1940–1944 годов советские власти уничтожили до 300 тысяч жителей Литвы, в то время как нацисты истребили 91 процент довоенного еврейского населения этой страны.
Все мои документы были конфискованы русскими. Когда я проходил через Лекечай, меня арестовали сотрудники НКВД. Я показался им подозрительным, и у меня потребовали документы. Поскольку я не смог предъявить их, меня арестовали как «бандита» и «литовского националиста-террориста». У меня пытались выяснить местонахождение моего бункера. Не получив ответа на вопросы, меня жестоко избили. Затем связали руки за спиной проволокой, а в тюрьме в Гришкабудесе меня подвергли пыткам. По настоянию работников НКВД судья требовал, чтобы я признался в том, что был немецким солдатом. Мне также сказали, что я должен назвать места, где находятся тайники с оружием и где прячутся литовские «лесные братья». Из меня также выбивали имена моих мифических пособников. В тюрьме я провел три недели. В камере каждому заключенному выделялось лишь крошечное пространство, сесть или лечь было невозможно. Приходилось все время стоять. Даже спать мы были вынуждены стоя. Находясь в тюрьме, я часто проклинал судьбу, жалел, что не погиб за Германию на фронте. Мне помогли родственники. Капитану НКГБ Шелебинасу они дали взятку — копченое сало, колбасу и водку.
Тот поручился за меня перед судом. Прокурор требовал для меня смертной казни через расстрел за дезертирство. Однако имевшееся у него мое удостоверение иностранца без гражданства доказывало, что я не являюсь литовцем, потому что родился в Германии, и не считаюсь гражданином СССР. Данный документ свидетельствовал о том, что я — человек без гражданства и поэтому меня нельзя признать виновным в измене Родине, так как я не подпадаю под 58-ю статью уголовного кодекса СССР. Меня выпустили, выдав справку, дававшую мне право на проживание в Шакае. Так я в очередной раз спасся, счастливо избежав смерти.
Мой кузен Пиюс нашел для меня работу на бывшей ферме семьи Повелайтисов. Мужа арестовали за сотрудничество с движением сопротивления. Его жена Антонина (Тони) была учительницей в школе в Лекечае. Семья была лишена советскими властями всего имущества в 1944 году, когда русские вернулись в Литву. С 25 марта 1946 года я целый год проработал четвертым по счету управляющим фермой. Это продолжалось до тех пор, пока это крестьянское хозяйство не было преобразовано в кооператив. Все мои предшественники были убиты участниками литовского сопротивления.
На Рождество 1946 года приехала моя кузина Антоне. Ее муж и брат тоже были участниками сопротивления. Она относила им хлеб, стирала одежду и просила меня выдать им запас крупы. Но больше всего партизанам нужны были медикаменты, особенно пенициллин. Позднее я узнал, что Тони часто ездит в Каунас, где у нее были хорошие отношения с профессором медицины, работавшим в тамошнем госпитале. Он давал ей пенициллин и перевязочные материалы, которые она передавала мне или другим участникам сопротивления. Осенью, во время сбора урожая, несмотря на бдительный контроль со стороны местных советских властей, мне удалось припрятать три мешка зерна и спустя какое-то время передать их Тони.
16 февраля 1947 года кто-то выдал властям местонахождение нескольких партизанских бункеров в районе Куракаймаса. Советские войска окружили эти тайные укрепления и предложили «лесным братьям» сдаться. Не желая подвергаться пыткам и издевательствам, те предпочли застрелиться. Их тела были зверски осквернены русскими и выставлены на публичное обозрение во дворе местной милиции. Среди них были и изуродованные тела молодой школьной учительницы Гражины Матулайте и ее жениха. Русские правили Литвой, осуществляя тактику террора и насилия. Человеческая жизнь в те годы ничего не значила. Встретившиеся в Ялте в 1943 году Рузвельт, Черчилль и Сталин определили судьбу послевоенной Европы и решили передать прибалтийские государства Литву, Латвию и Эстонию Советскому Союзу. Народы, оказавшиеся под большевистским ярмом, отчаянно проклинали Сталина, однако правительства США и Великобритании заигрывали с СССР и оказывали русским всестороннюю помощь.
В феврале 1946 года в Литве прошли всенародные выборы. Все кандидаты на руководящие посты были коммунистами. Народ бойкотировал выборы, и сотрудники НКГБ сами заполняли избирательные бюллетени. По их словам, они «голосовали за народ». Таковы были «демократические» методы проведения «свободных» выборов. 1 мая 1947 все были вынуждены пойти на демонстрацию для выражения верности Сталину, советскому правительству и коммунистической партии. Демонстрация сопровождалась продолжительным парадом. Мне пришлось нести транспарант с лозунгами «Сталин — наш великий учитель» и «Родная коммунистическая партия». Я держал один шест, Юргелис — второй. Юргелис был мельником и в тот день еще с утра сильно напился. Перед нами шла группа работников лесничества, которые горделиво несли портрет Сталина. С трибуны демонстрантов приветствовали местные партийные и советские функционеры, офицеры НКГБ. Перед трибуной была большая лужа. Проходя мимо нее, Юргелис поскользнулся и упал в нее. Наш транспарант и портрет Сталина полетели в лужу. Нас с Юргелисом тут же арестовали, но поскольку деревня Лекечай не могла долго существовать без мельника, то через несколько дней нас отпустили.
После демонстрации Тони Повелайтис (моя будущая жена) по приказу школьного начальства устроила концерт силами учеников-отличников. В программу следовало включить стихотворения и песни, прославляющие советский строй. Директор школы ознакомился с программой концерта и утвердил ее, однако она, к несчастью, не включала в себя произведения, в которых упоминался бы Сталин и коммунистическая партия. Кроме того, в стихотворениях говорилось об узниках в тюрьмах и неустанной борьбе за свободу.
Партийным функционерам не понравилась программа, и Тони арестовали. Благодаря вмешательству директора школы политических обвинений удалось избежать, но в конечном итоге 25 марта 1949 года Тони вместе с семьей выслали в Сибирь. До высылки она продолжала работать в школе, правда, на технической должности с копеечной зарплатой.
Тони рассказала мне историю своей жизни. Она была школьной учительницей, а ее муж старшим лесничим. У них была своя ферма с красивым жилым домом. Жили они в достатке. В конце июля 1944 года шли жестокие бои за Вильнюс. Немцы, оборонявшие этот город, были взяты в кольцо, и лишь немногим из них посчастливилось вырваться из окружения. Большое количество раненых немецких солдат находилось в соборе Св. Петра и Павла. Русские вырыли огромную братскую могилу и выбросили в нее из окон храма 668 раненых немцев, которых погребли заживо. До сих пор живы свидетели, помнящие подробности этих зверств, которые творили сотрудники НКВД. Убитые немецкие солдаты были похоронены в парке Вингис, и сегодня там, где покоятся их останки, расположена площадка для детских игр.
В конце августа 1944 года неподалеку от фермы Повелайтисов разместился призывной пункт Красной армии, который возглавлял капитан Матестович, известный пьяница и мздоимец. Чтобы Матестович мог набрать нужное количество призывников, русские устраивали облавы. Обычно они проводились по ночам, и мужчин и юношей под дулом автомата насильно уводили из дома. Те жены и матери, которые могли позволить себе это, несли взятки, которые через Повелайтисов передавали Матестовичу. За водку, копченое сало, колбасу и другие продукты у капитана можно было получить справку, подтверждавшую непригодность к службе в советской армии, что означало освобождение из призывного пункта.
Осенью 1944 года границы Восточной Пруссии стали линией фронта. После трехдневной военной подготовки молодых мужчин со всей Литвы отправляли на фронт воевать с немцами. Это обрекало их на верную гибель. До такого мог додуматься лишь извращенный ум большевиков. На передовой эти отряды литовцев, одетых в красноармейскую форму, гнали в бой специальные отряды НКВД, чтобы те не разбежались по домам. Тем из них, кто отказывался наступать на немецкие позиции, они стреляли в спину. Молодые литовцы, не являвшиеся гражданами Советского Союза, были не готовы к тому, чтобы их в роли пушечного мяса использовали в интересах чужого государства. Поэтому они при первой же возможности убегали в лес, где пополняли ряды борцов с советской оккупацией.
В эпоху независимости Литвы с 1941 по 1944 год муж Антонины, Антанас Повелайтис, работал вместе с соседом-лесником, коммунистом Матулёнисом. Они постоянно спорили, когда разговор касался политики. Когда в 1944 году русские снова взяли власть в Литве, Матулёниса назначили министром лесного хозяйства. По его доносу Антанаса арестовали, а все его имущество конфисковали. По приговору суда он получил десять лет исправительно-трудовых работ и был сослан в Сибирь. Антонине разрешила остаться на ферме, но ее вынудили жить не в доме, а в курятнике. Коллаборационист Гликас, возглавлявший сеть НКВД в Шакае, сообщил ей, что она лишается всего имущества «вплоть до столовых ложек».
Сотрудники НКВД сумели сделать своим осведомителем брошенного в камеру пыток тюрьмы НКВД партизана Анимашукаса из Геншая. В конце февраля 1947 года он донес на меня, и я был арестован. Меня обвинили в том, что я немецкий военный преступник, который украл три мешка зерна и передал их «литовским буржуазным националистам». Обвинение также дополнялось тем, что я хранил у себя автомат и пистолет «Вальтер». Моя кузина Антоне и ее муж были арестованы и подвергнуты пыткам, однако никого не выдали. Советские власти очень хотели узнать судьбу трех мешков зерна, а также то, откуда я получал пенициллин, который передал «лесным братьям». Кроме того, они хотели отыскать спрятанное оружие.
Мне связали руки, и русский лейтенант Киселев, отличавшийся садистскими наклонностями, начал допрос. То, что я не кричал, а лишь стонал от боли, сильно его разозлило. Меня бросили в одиночную камеру и приказали хорошенько подумать о собственной судьбе. На следующий день ко мне посадили пойманного немецкого солдата. Поскольку на территории Литвы все еще сохранялось военное положение, то всех немцев, у которых не было советских документов, свидетельствовавших об их освобождении из плена, расстреливали. Судьба этого немца решилась следующим утром. Чуть позже мне показали его бездыханное тело. Меня в последний раз спросили — собираюсь ли говорить? Если я не стану отвечать на их вопросы, то меня расстреляют. Я отказался, заявив, что они могут делать со мной все, что хотят. Они хотели завязать мне глаза, но я снова отказался, крикнув: «Кончайте!» Садист Киселев поставил мне на голову коробок спичек и выстрелил в него. Выстрелив, он положил пистолет обратно в кобуру, заявив, что на меня даже жалко тратить пулю — фашистский пес вроде меня должен и без того сдохнуть в Сибири и превратиться в смердящий труп.
Антонина согласилась с предложением моей матери дать взятку капитану НКГБ Шулебину и попытаться освободить меня. В дело пошло все то же копченое сало, водка, хрустальные рюмки и что-то из одежды. Все это предложили ему через переводчика. На следующее утро меня отпустили за недостаточностью улик в отношении моих связей с литовскими партизанами. Мать с трудом узнала меня. Мое лицо было покрыто черно-лиловыми синяками и опухло от побоев. Ногти на пальцах были вырваны, спина покрыта рубцами, сочащимися кровью.
Пастор сообщил мне, что власти активно ищут мне замену — нового управляющего бывшей фермой Повелайтисов. Весной 1948 года советский осведомитель Мацкявичус, знавший, что я был снайпером Вермахта, донес на меня. Я отрицал это в присутствии сотрудников НКГБ, но не смог развеять их подозрений. Они принялись издеваться надо мной. Так кто же я — немец или литовец? Может быть, я хочу вернуться на родину? В таком случае они отпустят меня. Они знали, на какую родину отправят меня. Множество могил убитых немецких военнопленных можно было найти повсюду в литовских лесах.
В январе 1948 года умерла моя мать. После похорон я сидел за столом и плакал. На меня смотрели трое сирот, дети Марии Штеппат. Их усыновили мои родственники.
Я отобедал и выпил с моим новым пытливым судьей Кондрашовым. Позднее он пришел ко мне с ордером на арест. Меня обвиняли в том, что я немецкий офицер, засланный в Литву со шпионским заданием. Кондратов швырнул документы в огонь. Судьба в очередной раз проявила ко мне благосклонность. Мы с Тони еще раз пригласили Кондрашова и нового начальника НКГБ капитана Круглова пообедать с нами. Под влиянием выпитого алкоголя Круглов посоветовал мне как можно скорее покинуть Лекечай и отправиться в Мемель (Клайпеду), где меня никто не знает.
Теперь нам было известно, что меня собираются арестовать и отправить в Сибирь. Избежать этой опасности было невозможно. Я никогда не забывал, что советские власти от меня не отвяжутся. Командир литовского отряда сопротивления Рунас предложил мне бросить все и уходить к ним в лес. Я отказался, зная, что в отряде в последнее время сильно упал моральный дух, партизаны от отчаяния слишком много пьют, понимая, что рано или позднее все они погибнут. Я узнал, что советские власти в Лекечае готовятся выслать меня в Восточную Сибирь.
Сосланный в Сибирь
25 марта 1949 года в пять часов утра меня разбудил лесничий. Зимой я обычно спал в сарае. В него и заглянул Петрус, который сообщил мне, что Тони объявили о ее предстоящей высылке в Сибирь вместе с детьми. Я не мог остаться равнодушным к этому. После долгих мучительных раздумий я решил, что не могу бросить эту женщину на произвол судьбы. Ей было сорок четыре года, она была на девятнадцать лет старше меня. Как Тони будет жить одна, без мужской помощи в холодной Сибири? Год назад я пообещал ей разделить с ней все трудности, которые выпадут на ее долю. Она не поверила мне: «Когда они придут за мной, тебе самому придется бежать, как это сделали большинство мужчин. Они бросали своих жен и детей, чтобы спастись самим и избежать ссылки».
Я боялся ссылки, боялся неуверенности в будущем, сомневался, что вернусь из нее живым. В ссылке многие умирали, а те, кому удалось выжить, были вынуждены тяжело трудиться в суровых климатических условиях Сибири. Люди умирали от голода и холода и находили последнее успокоение на просторах этого далекого края, протянувшегося от Северного Ледовитого океана до степей Монголии. Отец пытался отговорить меня, но я не стал слушать его.
Я отправился в дом Антонины. Рядовой сотрудник НКВД сначала не пускал меня внутрь, но капитан разрешил мне войти. Тони сидела на кровати и плакала. На коленях у нее сидел ее самый младший ребенок 1943 года рождения. Я сказал, что поеду с ней. Она стала умолять меня: «Бруно, ты же знаешь, куда меня отправляют — в Сибирь! Прошу тебя, одумайся, чтобы потом не жалеть о своем выборе!» Капитан НКВД напомнил мне, что я еще молодой человек и смогу найти себе жену моего возраста вместо женщины средних лет с тремя детьми. Я спросил его, добровольно ли советские люди живут в Сибири. Он ответил, что это огромная и не до конца освоенная часть Советского Союза. Отлично, сказал я ему, если другие живут там, то и я смогу. Конечно, у меня был скрытый мотив — НКВД все равно рано или поздно арестует меня за мои связи с литовским сопротивлением. При этом на поверхность всплывут многие факты, включая мое участие в войне в качестве снайпера Вермахта. Если русские это докажут, мне не миновать расстрела. Таким образом, следовало как можно скорее покинуть Литву, как мне раньше неоднократно советовали мои доброжелатели.
Советский офицер имел возражения против моего отъезда, потому что моего имени не было в списке лиц, подлежащих депортации. Кроме того, официально я не был мужем Антонины. Однако офицер заявил, что разрешит мне уехать с ней, если я напишу заявление, в котором соглашусь на добровольный переезд в Сибирь. Тони написала требуемую бумагу, а я поставил подпись. На основании такого решения для нас сделали исключение — разрешили взять с собой все наше имущество. Всем другим лицам, высылаемым в Сибирь, разрешали взять минимум — вещи четырех семей, которые помещались кроме людей в грузовике. Для нас выделили отдельный грузовик, в который мы сложили все, что смогли сохранить после многочисленных реквизиций.
В Лекачае, на сборном пункте для депортируемых, нас ждали грузовики. Женщины плакали, не желая забираться в них и уезжать из родных мест. Многие падали на колени, умоляя солдат пристрелить их. Они не хотели умирать в далекой холодной Сибири. Несмотря на протесты, их всех затолкали в машины. На железнодорожной станции стоял состав. Мы погрузились в вагоны, в которых раньше перевозили скот. Вещи были уложены под пол, люди устроились внутри вагонов. Окна были забраны колючей проволокой, чтобы выселяемые не могли выпрыгнуть во время движения поезда. Двери вагонов запирались снаружи. В крошечной каморке возле входа стояло большое ведро для отправления естественных нужд. Нравилось это кому или нет, но приходилось пользоваться этими «удобствами». В центре вагона стояла железная печка, которая отапливалась углем, наваленным кучей возле нее.
На следующее утро состав остановился в Вильнюсе. Тони горько заплакала. Ее старший сын Ромас учился в местном университете. Он ничего не знал о высылке матери, брата и сестры в Сибирь. Вагонные двери открылись, и внутрь посадили новых людей, мужчин и женщин. После тюремного заключения их высылали из Литвы за связи с движением сопротивления. У них не было никаких вещей, кроме узелков с самым необходимым.
Набирая скорость, эшелон двинулся в сторону России. На одной из остановок значительно восточнее Москвы двери вагонов снова открыли. На третий день путешествия нам разрешили растопить печь и набрать воды. Нам также позволили прогуляться внутри огромного кольца, оцепленного охраной. Солдаты были вооружены винтовками с примкнутыми штыками. После этого поезд проехал немного и остановился на какой-то большой станции, где нам принесли хлеб и ведра с горячим супом. Мы также получили уголь для печки. Детям выдали молоко. В каждый вагон зашла женщина-врач и спросила, есть ли больные. За время нашего путешествия одна женщина родила. На следующей станции наш состав уже ждала машина «Скорой помощи», на которой роженицу увезли в родильный дом. Поезд тронулся, и двое маленьких детей этой женщины остались в вагоне. Можно представить себе отчаяние, охватившее несчастных малышей.
Когда мы миновали Уральские горы и въехали на территорию Азии, число охранников уменьшилось. Была зима, и повсюду лежало много снега. Нам теперь разрешали выходить по нужде на всех остановках следования эшелона. Приходилось пользоваться убогими общественными уборными с многочисленными дырками, где мужчинам и женщинам приходилось усаживаться спиной друг к другу. Рядом стояли охранники. Однажды произошел беспрецедентный случай. Было выбрано место для выливания ведра с нечистотами. В одном вагоне какая-то девушка вылила ведро на солдата НКВД, охранявшего дверь. Все с восторгом наблюдали за этим зрелищем. Солдат не имел права оставлять свой пост и был вынужден стоять на прежнем месте. Он стоял неподвижно, с его шинели стекали экскременты. Он лишь вытер платком лицо. На смену караула явился капитан, который потребовал, чтобы толпа расступилась и виновница вышла из вагона. Никто не шелохнулся, и девушку не выдали. После этого нас подвергли наказанию. Дверь вагона закрыли на три дня. Находившиеся в нем люди не получили ни теплого супа, ни хлеба, ни воды. Позднее вагон отцепили от состава и прицепили к другому эшелону, направлявшемуся на Крайний Север.
Наше путешествие в неизвестность продолжалось. Мы проехали Челябинск, Омск, Красноярск, Тайшет и, наконец, Иркутск. Здесь мы выгрузились со всеми нашими пожитками. Врач снова проверил, нет ли среди нас больных.
Нас опять ждали грузовики. Путешествие из Литвы до Иркутска продолжалось четыре недели. Большую часть этого времени мы стояли на полустанках, чем ехали. От стариков, сидевших возле нас, я подцепил вшей и отчаянно чесался. (Помню, что на фронте летом, сидя в окопах в редкие минуты затишья, мы раздевались и устраивали охоту на этих паразитов, сотнями давя их ногтем большого пальца.) Грузовики куда-то повезли нас по заснеженным полям. Был конец апреля, и озеро Байкал сверкало в свете городских огней. Я со школьных дней помнил, что это самое глубокое озеро в мире. В Иркутске немецкие военнопленные работали на строительстве гидроэлектростанции, многие из них умерли там, так и не вернувшись на родину.
Ехать дальше мы не смогли. Земля раскисла от солнечного тепла, и колеса машины вязли в жидкой грязи. Зимы здесь были холодные, а весна начиналась неожиданно и вместе с оттепелью наступала распутица. Нам предстояло проехать 450 километров до районного центра Жигалово. Асфальтированного шоссе не было. Грузовики постоянно вязли в грязи грунтовой дороги. Нам пришлось ждать наступления ночи, чтобы подморозило и земля снова отвердела.
Наконец мы поехали дальше. Со всех сторон нас окружало зеленое море тайги. Мы проезжали мимо разрушенных и заброшенных деревень. Здесь во время коллективизации 1932–1934 годов власти оставили и обрекли на голодную смерть людей, которые не пожелали объединяться в сельскохозяйственные коммуны. Я боялся, что нас поселят именно в такой, не пригодной для жизни деревне. Вокруг простирались дикие бескрайние поля, окруженные бесконечной тайгой. Там были такие места, на которые явно никогда не ступала нога человека, туда лишь случайно мог забрести одинокий охотник. Хозяевами тайги, где расстояние между деревнями иногда составляет 200 километров, были медведи и волки. Из такого края сбежать будет нелегко, решил я.
Мы прибыли в полуразрушенную деревеньку с несколькими обитателями. Называлась она Федерошенье. Здесь нас высадили с грузовика. Требовалось найти жилье для пятнадцати семей. Местному населению сообщили, что к ним привезли фашистов, бандитов и спекулянтов из Литвы, которым государство предоставило возможность честным, добросовестным трудом искупить свою вину. В конце деревни нашелся дом, хозяйка которого согласилась сдать нам комнату. В доме, который давно оставила надежда на лучшую жизнь, мы увидели ужасающую нищету. Двенадцатилетний сын хозяйки вышел на огород, чтобы выкопать картошки, и вернулся с парой клубней. Помыв, он положил их печься на печку. Печь стояла посредине кухни и использовалась для приготовления пищи и круглосуточного обогрева помещения, чтобы обитатели дома не умерли от холода. Одеял и постельного белья не было, лишь какое-то жалкое тряпье. Мы с Тони обменялись понимающими взглядами. Неужели нас ждет такое же беспросветное будущее?
Мы внесли в комнату наши вещи. Узел с бельем, видимо, украл водитель грузовика. Деревенские жители пришли посмотреть на новых людей, которые оказались такими богатыми, с таким большим количеством личных вещей. У Тони было сто рублей, у меня денег не было совсем. В начале апреля нам должны были выплатить 400 рублей так называемых подъемных, но этих денег мы так и не увидели. Хозяйка нагрела горячей воды для бани, чтобы мы могли вымыться и избавиться от вшей. После этого мы легли спать. Когда в комнате потушили керосиновую лампу, в темноте на нас обрушились целые полчища клопов. Мы ворочались всю ночь и отчаянно чесались. Заснуть, по сути дела, мы так и не смогли. Даже поездка в вагонах-теплушках показалась нам раем, потому что там не было этих кровососущих паразитов. Утром мы поднялись совершенно разбитыми. Нас вызвали в сельсовет, где мы сдали все наши документы. Прибывшим из Литвы назвали сроки их высылки. Тони получила бессрочную ссылку. Любая попытка бегства из места поселения каралась восемью годами исправительно-трудовых лагерей. Отныне мы находимся в полной власти коменданта и обязаны подчиняться всем его приказам. Мы не можем никуда поехать без его разрешения, мы также должны подчиняться бригадиру и председателю сельсовета и выполнять любую работу, которую от нас потребуют. После того как мы подписали бумагу, в которой говорилось, что мы ознакомлены с новым распорядком жизни, нас отпустили. Многие наши товарищи по несчастью вышли из сельсовета в слезах. Мы были обречены на то, чтобы прожить здесь до конца жизни. Сначала за нами надзирал комендант, которому помогали два милиционера, через месяц его сменил помощник коменданта, «очаровательный» джентльмен по фамилии Полеко.
Труд во искупление вины
Скоро пришла весна. Мы начали день и ночь работать в поле, бороновать и сеять. Земля оттаивала лишь на пятьдесят сантиметров в глубину, дальше начинался слой вечной мерзлоты. Даже летом земля оставалась холодной. Вместе с природой в этих краях весной пробуждаются к жизни миллионы кровососущих летающих насекомых — мошкары. От их укусов опухают веки и губы. Даже в жару приходится застегиваться на все пуговицы и надевать на голову накомарник. Осень в тайге — прекрасное время года, когда расцветают цветы удивительной красоты, но вместе с тем весь день в воздухе кружатся полчища мошкары и оводов.
В соседней реке было очень много рыбы. Она являлась главным источником белка для местного населения, однако коровье молоко было для него предпочтительнее. Если в крестьянской семье околевала корова, то ее смерть оплакивали все, поскольку лишались главной кормилицы. Питались все очень скудно, и когда наша квартирная хозяйка готовила еду, то облезлая домашняя собака с жадностью ждала возможности вылизать миску. Рабочий день оплачивался 500 граммами муки и двадцатью копейками. Трудовая неделя была семидневной. Мы весь день гнули спину в поле, пожираемые бесчисленной мошкарой и оводами. В жаркую погоду вспотевшему человеку от них не было никакого спасения. Однако в пасмурную или дождливую погоду дело обстояло еще хуже. Оказаться на открытом месте без накомарника было подобно пытке. По ночам нас одолевали окаянные клопы. Мы прокипятили постельное белье и ошпарили кипятком деревянную раму кровати. Это заставило паразитов перебраться на потолок, откуда они регулярно сваливались на нас, когда мы спали. Постепенно мы привыкли к этому, но это далось нелегко. Если в жаркую погоду мы спали на открытом воздухе, то на ночь накрывались хвойными ветками и сорванной с деревьев корой и зажигали неподалеку костер, чтобы отпугнуть вездесущих насекомых.
Колхоз выдавал нам еду. Если местному охотнику удавалось подстрелить медведя, то мясо варили и подавали с картофелем. Суп был всегда. Все это стоило денег, и порция обходилась в два с половиной рубля. Поскольку в день я зарабатывал всего двадцать копеек, то одну порцию еды мне приходилось отрабатывать целую неделю. Мы трудились как рабы и получали за свой труд ровно столько, чтобы этого хватало лишь на еду. Однажды во время жатвы я испытал истинное потрясение. У меня не было кружки, и я наклонился над ручьем, чтобы напиться. Я услышал, как кто-то приблизился к воде. Но когда я оглянулся, то к своему ужасу увидел, что это не человек, а медведь. Он, видимо, испугался больше моего и с ревом бросился обратно в тайгу.
В четыре часа утра нас будили, и мы отправлялись на поле жать рожь и увязывать ее в снопы. В десять часов мы завтракали и полчаса отдыхали, после чего возобновляли работу. Кроме того, мы укладывали большие стога сена. Вскоре я приобрел навык и довольно ловко управлялся с такой работой.
Мы не стали мириться с некоторыми стандартными указаниями властей. Я заявил, что девушки из Литвы должны вставать на работы не в четыре утра, а в восемь. К нам явился комендант Полеко и пару раз ударил меня палкой. Я отобрал ее у него и выбросил. Тогда он выхватил пистолет и выстрелил в меня, сорвав пулей шапку с моей головы. Свидетелем этой безобразной картины был начальник метеорологической станции. Меня арестовали и, заведя руки за спину, сковали их наручниками. Кроме того, с меня сорвали накомарник. Затем меня отвезли в колхоз Федорошенье, находившийся в 18 километрах. Там решили наказать меня по полной программе. По приказу коменданта Филиппенко меня заставили пешком отправиться в Жигалово. Сопровождать меня верхом на коне должен был Полеко. Это был первый случай ареста среди «высланных». Тони заплакала и расцеловала меня на прощание. Все решили, что меня непременно расстреляют.
Поздно вечером мы прибыли в Знаменку, где Полеко запер меня в местной тюрьме. Меня, смертельно уставшего от долгой дороги, приковали наручником одной руки к оконной решетке. Лечь я таким образом не мог и был вынужден провести всю ночь стоя. Мне удалось немного поспать, прислонившись спиной к стене, — этому я научился на фронте во время войны. Мы, например, спали по очереди во время долгих пеших переходов, поддерживаемые справа и слева товарищами, а затем менялись.
На следующее утро с меня сняли наручники и дали немного супа и хлеба. Мне пришлось пройти еще шесть километров до Жигалова. Свободными руками я теперь хотя бы мог отгонять насекомых от лица. Мы достигли места назначения следующим вечером, и меня снова посадили в тюрьму. На следующее утро я предстал перед судьей. Увидев мое искусанное насекомыми лицо, он проявил ко мне снисхождение. Я получил лишь пять дней содержания под стражей. У меня отобрали одежду, и я остался в одной рубашке и трусах в кишащей клопами одиночной камере. Здесь стоял лишь стул. Клопы вскоре набросились на меня, и я продолжал расправляться с ними до тех пор, пока у меня не начали кровоточить кончики пальцев. Я ужасно устал и находился в полном отчаянии, фактически был на грани самоубийства. Мне хотелось свести счеты с жизнью, накинув петлю на шею, но, к счастью, забранное решеткой окно находилось слишком высоко. Наконец, мне удалось заснуть. Проснувшись на следующее утро, я понял, что клопы всласть пировали целую ночь. Мне дали полкружки воды и 200 граммов хлеба. Вода показалась мне настоящей амброзией. Тюремщики, к моей радости, попались незлобивые и тайком принесли мне супа и полный стакан воды.
На пятый день меня выпустили. Я был мертвенно-бледен и едва мог стоять на ногах. Я отправился на местный рынок, надеясь продать свой плащ и купить на вырученные деньги немного хлеба. Ко мне подошел какой-то человек и поинтересовался, не немец ли я. Когда я ответил утвердительно, он пригласил меня в свою хату, в которой жил вместе с женщиной и ребенком. Мой новый знакомый назвал свою фамилию — Кербер. Он был поволжским немцем, отбывшим срок в исправительно-трудовом лагере. Его в свое время разлучили с женой и детьми и сослали в Сибирь. Он поделился со мной едой и кое-какой одеждой, хотя у него самого практически ничего не было.
Я отправился в двухдневное путешествие обратно, к Антонине. Она посоветовал мне на будущее держать язык за зубами. «Ты тут ничего не изменишь и ничем не пробьешь их властность и высокомерие», — сказала она мне.
Наступило время сбора урожая. Меня отправили жать и связывать в снопы зерновые и отвозить их на молотилку. Молотьба продолжалась до трех утра, после чего нам давали пятичасовой отдых.
Пришла осень, время посадки картошки. На эту работу отрядили даже женщин и детей. Надо было засадить 200 мешками 15 гектаров земли. Почва была богатая, плодородная, но неухоженная и, таким образом, малоурожайная. Семенную картошку сажали глубоко, но не окучивали, и поэтому урожаи были крайне скудными. 5 сентября ударили первые ночные заморозки. Нам приказали побыстрее заканчивать посадку, и мы лопатами вскапывали по три гектара за ночь. Позднее мы с Антониной поменяли кое-какую одежду на картошку, чтобы не умереть с голоду.
Большие участки земли оставались необработанными, но за использование ее в личных целях брали штраф. У нас не было денег даже на покупку керосина или соли. Откуда было взять деньги? Мы и так уже продали наши куртки, чтобы не умереть с голоду. Многие из наших товарищей по несчастью настолько ослабли от недоедания, что едва могли ходить, и за ними присылали грузовик, который отвозил их на поле. Государственный план требовал сдать с каждой коровы восемь килограммов масла, от каждой курицы — шестьдесят яиц. Крестьян, неспособных выполнить план, власти называли врагами государства и нередко отправляли в исправительно-трудовые лагеря, где те умирали от непосильного труда и голода. К весне у домашних животных был жуткий вид, потому что они проводили зиму на открытом воздухе, даже по ночам, когда температура опускалась до минус пятидесяти градусов. Как корова может давать молоко после суровой зимы, если она, по сути дела, превратилась в мешок с костями? Да и какое это было молоко? Те, кто пил его, не прокипятив, нередко серьезно заболевали. Несколько молодых людей даже умерли, не получив медицинского обслуживания и не имея никаких лекарств.
Летом 1949 года после жатвы семьи Хоферов и Монтвиласов решили тайком вернуться в Литву. Им удалось бежать, но после месяца скитаний по тайге их поймали, вернули обратно, осудили и отправили в лагерь. Детей у них отобрали и отправили в детский приют в Типте.
В Облуши, расположенной восточнее Иркутска, снег в этом году выпал рано. Не успели мы закончить сбор урожая, как на землю лег снег. В те дни умерло много пожилых людей, которым было нечего есть. Мне пришлось вырыть не одну могилу на кладбище, буквально вгрызаясь в слой вечной мерзлоты. Земля была настолько твердой, что приходилось отогревать ее кострами.
Сначала местные жители встретили нас с опаской и относились к нам недоверчиво. Им сказали, что все мы враги государства, спекулянты и фашисты, паразиты и кровопийцы народа, эксплуатирующие чужой труд. Однако их мнение быстро изменилось, когда они увидели, что литовцы — трудолюбивые работящие люди в отличие от большинства русских, чьи мужчины лодырничали и все дни пьянствовали. Особенно это касалось тех русских мужчин, которым посчастливилось выжить в войне.
Из Жигаловского района в нашу деревню прибыла комиссия. Глава района и партийный секретарь решили проверить количество собранного урожая пшеницы. Чтобы покрыть издержки других колхозов, они пожелали значительно увеличить планы сдачи государству сельскохозяйственной продукции за наш счет. Дело заключалось в том, что они заранее отрапортовали в Москву о выполнении поставленных планов, но фактически это было неправдой. У самих крестьян не было хлеба, чтобы прокормить себя, но комиссию это нисколько не интересовало. Ее интересовало лишь выполнение плана, и ради этого начальство при необходимости было готово изъять у нас даже то малое, что предназначалось для нашего собственного пропитания. Фактически мы были на положении рабов и не имели никаких прав.
Почвы в Восточной Сибири плодородные, и если бы такая земля принадлежала литовским крестьянам, то они превратили бы эти места в настоящий рай. Однако коммунистам, которые нисколько не заботились жизнью простого народа, подобные варианты просто не приходили в голову по причине их ограниченного ума. До большевистской революции народ России был трудолюбивым и зажиточным. Русские крестьяне собирали такие богатые урожаи, что их амбары буквально ломились от насыпанного в них зерна. Однако при нынешнем общественном строе и коллективной форме ведения сельского хозяйства коммунистический гектар земли давал лишь 500 килограммов пшеницы вместо дореволюционных восьми тонн, когда использовались правильные агротехнические методы. Государственный план поставок был настоящим пугалом для крестьян. Во-первых, нужно было обязательно сдать требуемое количество сельскохозяйственной продукции. Затем им предстояло платить за семена, которые государство выдавало им для посева. Следовало также заплатить тракторной бригаде за использование техники при вспашке земли. Все мясо и масло нужно было сдать государству. Каждый крестьянин получал лишь 600 граммов зерна для личного пользования. Оплата за труд подвергалась налогообложению и всевозможным вычетам, вроде «добровольного государственного займа». Оставались лишь жалкие гроши, которых редко хватало на покупку еды.
Расчетный день обычно проводился в феврале. На него должны были являться все колхозники. Играл местный духовой оркестр, деревню увешивали красными знаменами и транспарантами с лозунгами, прославлявшими коммунистическую партию и «любимых» вождей — Ленина, Сталина и Маркса. На этом мероприятии обязательно присутствовали председатель сельсовета и партийный секретарь. Последний, как правило, выступал с речью, в которой благодарил крестьян за трудовые успехи. Тем трудовым коллективам, которые добивались высоких показателей, вручалось переходящее красное знамя социалистического соревнования, что являлось признанием их заслуг перед государством. Передовикам выдавалась премия в одну тысячу рублей, из которой на руки колхозные активисты получали всего 60 процентов. При вручении наград и премий все аплодировали и славили коммунистическую партию. На деле все это означало еще один год тяжкого изнурительного труда, дальнейшего упадка и полуголодного существования. Мы также получали 60 килограммов зерна пшеницы, которого, по мнению властей, нам должно было хватить до лета и осени, и это при том, что мы трудились семь дней в неделю по 12 часов в день. Я задолжал колхозу 200 рублей за еду, которая мне была нужна для того, чтобы оставаться в работоспособном состоянии.
У колхозников в те годы не было паспортов. Было строго запрещено выдавать им какие-либо документы. Государство опасалось, что в таком случае крестьяне разбегутся и разбредутся по всей стране, не желая до конца жизни заниматься рабским трудом. Нас регистрировал председатель сельского совета. Везло лишь молодым мужчинам, которые после службы в советской армии оседали в самых разных уголках Советского Союза, предпочитая не возвращаться в родные деревни. Еще одним путем к свободе было получение среднего образования. По этой причине количество молодежи в сибирской глубинке стремительно уменьшалось. Очень часто семьи не заявляли об умерших родственниках, чтобы по-прежнему получать пайку хлеба. Тело умершего до последнего хранили дома, под полом.
Я отправился в погреб и пересчитал картофелины. Хватит ли этого на сегодня и на завтра? Я решил, что сегодня съем три штуки. Затем поставил на огонь кастрюлю, опустил в нее три картофелины, добавил мороженого молока и горсть муки. Это будет мой обед и ужин. Я также поставил на плиту кастрюлю, в которую наложил снега, вскипятил и заварил чай. Это была моя дневная норма еды. Мне дали в кредит эквивалент моего труда за два с половиной дня. Я заработал полтора килограмма муки и 60 копеек. Поев, я лег на телегу, укрылся пальто и заснул. Мне снился родной дом.
Сочельник 1949 года. Еды у нас практически не осталось. Мне пришлось идти пешком в Федерошенье, к Тони. Шел снег, сопровождавшийся сильным ветром. Я решил пройти 15 километров, чтобы не ждать до утра приезда саней. Я вышел в полдень, прикинув, что дойду к наступлению ночи. Ветер сделался сильнее прежнего, но в тайге это не так ощущается, как на открытом пространстве. Когда я вышел из леса и зашагал по пересеченной местности, пройдя еще пару километров в направлении Федерошенье, мороз опустился до минус 45 градусов. Ветер обжигал лицо. Я старался идти прямо. Вскоре я почувствовал усталость и упал. До деревни оставалось не больше километра, но идти дальше я не мог. Я уже больше не ощущал холода, перестал чувствовать собственное тело. Меня начало заметать снегом.
К счастью, на меня наткнулись два охотника с собаками. Животные почуяли меня, залаяли и стали лапами разгребать снег. Таким образом, меня нашли и спасли. Я был в бессознательном состоянии и окоченел от холода. Меня отнесли в какое-то жилище, оттерли снегом и вернули к жизни. Совместными усилиями незнакомых людей я был спасен. Влив в меня глоток водки для бодрости, меня отвели к Тони, которая упала в обморок, увидев меня. Из Знаменки срочно вызвали доктора. У меня сильно повысилась температура. Доктор поставил диагноз — двусторонняя пневмония. У меня были обморожены ноги и лицо, однако, к счастью, обморожение обошлось без роковых последствий. Правда, на ногах появились язвы, которые долго не заживали. Меня отправили в больницу в Жигалово. Там меня осмотрел хирург Лапков. Когда другие врачи решили ампутировать мне обе ноги, он возразил им: «Если он против ампутации, то давайте подождем, может, все образуется и так». Я не чувствовал больших пальцев ног, но к ступням постепенно возвращалась чувствительность. Проведя в больнице месяц, я снова вернулся к Тони в Федерошенье. В очередной раз смерть прошла мимо меня.
Перевод в Рудовку, апрель 1950 года
В марте 1950 года к нам приехал комендант Филиппенко. Каждый месяц мы должны были являться к нему, чтобы подтвердить, что никуда не сбежали. Поскольку колхоз в Федерошенье не мог прокормить всех высланных, было решено перевести в другое место пять литовских семей. Нас с Тони отправляли в колхоз имени Молотова в Рудовку. В апреле за нами приехали грузовики. Рудовка находилась в десяти километрах от районного центра Жигалово на берегу Лены. Нам выделили дом, который раньше занимали работники геологической экспедиции. Под полом мы обнаружили не меньше 250 килограммов мерзлой картошки, которая была почти не пригодна для еды. Это оказалось своеобразным подарком, так же как и железная печь, стоявшая посередине комнаты. Ее следовало топить день и ночь, чтобы сохранять сносную температуру в доме.
На новом месте мы оказались во власти у коменданта Демченко. Мы принадлежали ему как рабы и не смели без его разрешения покидать деревню и не могли отправиться даже в Жигалово, где было подобие цивилизации — там имелись больница и магазины. В Федерошенье не было ничего подобного. Местные жители приходили посмотреть на нас. По округе разнеслась молва, что к ним поселили спекулянтов, у которых много вещей. На нас пришел поглазеть даже председатель сельсовета, правда, его больше заинтересовала Гражина, дочь Антонины, которая уже превратилась в красивую девушку.
Нам дали пилу и рубанок, и я смастерил стол и пару лавок. Мы также сделали кровати. С наступлением ночи в новом жилище на нас устроили нашествие вездесущие клопы. Спать мы не смогли и проснулись утром с головной болью. Весь следующий день мы ошпаривали кипятком каждую щель в доме. Затем я отправился в Жигалово и принес оттуда порошок, который по совету аптекаря смешал с негашеной известью. Этой смесью я выкрасил дом изнутри. Благодаря этим мерам мы смогли избавиться от клопов. Меня постоянно удивляло, почему все дома в России кишат этими кровососущими паразитами.
Жизнь на новом месте оказалась не такой хорошей, как в Федерошенье. Среди прочих лиц, переселенных в Рудовку, был Йеншай. Его отец одно время жил в Соединенных Штатах и сумел скопить кое-какие деньги. Он купил 25 гектаров земли, построил дом и таким образом стал собственником. Затем он вернулся в Литву. Его обвинили в спекуляции и выслали в Сибирь. Когда он умер, я сколотил ему гроб и помог похоронить. Его сыну Йонасу я как-то раз задал вопрос: «За что вас выслали? Ты ведь воевал на стороне Красной армии». Действительно, в армию его призвали в 1944 году. Вот что он мне рассказал.
Мы взяли в плен штаб полка одной из частей Вермахта. Я до сих пор не понимаю, как немцы решили сразу, без сопротивления, сдаться врагу. Они сложили оружие, и их отвели на допрос. Советским командирам понравилась одежда и личные вещи вражеских офицеров: сапоги, кожаные плащи, часы и прочее. Они решили завладеть этими вещами и приказали солдатам пристрелить немцев. Мы вывели их из блиндажа и заставили снять с себя одежду. Майор Вермахта с отвращением посмотрел на нас и начал раздеваться, его примеру последовали остальные офицеры. Когда они остались в одном исподнем, их расстреляли. Немцев было восемь человек.
Йонас далее рассказал мне, что не смог забыть случившееся, потому что в убийстве немцев не было военной необходимости. Никакого боя не было, пленных просто ограбили и убили. Его постоянно преследовали воспоминания о тех презрительных взглядах, с какими на них смотрели перед смертью немецкие офицеры. Йонас не раз открыто заявлял о своем неприятии содеянного, и это в конечном итоге привело его в Сибирь.
Весной колхозные коровы выглядели просто жутко, им снова пришлось перезимовать на открытом воздухе. В коровники переводили только тех коров, у которых были телята. Остальным животным каждую долгую зимнюю ночь приходилось дрожать на улице от холода. Утром их пригоняли пить к источнику, который не замерзал даже зимой. Никакого корма коровам, разумеется, не давали. Неспособных давать молоко животных отбраковывали и забивали, их мясо шло в пищу. Мы жили недалеко от фермы и иногда получали легкие и печень за то, что помогали разделывать туши.
Нам сообщили, что мы можем вести индивидуальное хозяйство. Желающим давали гектар земли возле дома. Те, кто отказывался от такого предложения, получали лишь четверть гектара для посадки картофеля для домашних нужд. Согласились с первым предложением лишь я да литовец Гога. Другие переселенцы не поняли нашего решения, полагая, что мы тем самым до конца жизни привязываем себя к этой земле.
В Литве домашний скот обычно пасся возле домов, и поэтому почва была хорошо унавожена. Земля на берегах Лены была неплохой. Если в нее добавлять глину и песок с перегноем и хорошо обрабатывать, то можно было получать до шестнадцати тонн картофеля с гектара. Я вспахал на двух лошадях с плугом сорок соток земли. Соседи с любопытством наблюдали за тем, как я сажал картошку, закапывая ее на глубину пять сантиметров. Они посмеивались надо мной, считая, что я поступаю неправильно и сажать картофель нужно глубже, потому что жарким летом клубни просто выгорят под лучами солнца. Однако я еще в детстве получил хорошие уроки сельскохозяйственного труда в Фихтенхоэ от Арно Бремера и от других фермеров. Когда мой отец заболел, я фактически сделался сельскохозяйственным рабочим и до призыва в ряды Вермахта в 1943 году выполнял самую разную работу в саду и на полях. Так что в посадке картофеля я разбирался неплохо и в советах не нуждался.
В этих местах русские сажали картошку глубоко, близко к слою вечной мерзлоты. Из-за холодной почвы она плохо вызревала. Я заметил это, еще когда жил в Федерошенье. Не до конца созревшие клубни часто пожирались червями. Вряд ли можно было назвать урожаем менее тонны картофеля с гектара. В Литве собирали 3–4 тонны с гектара, а иногда и больше. В соответствии с государственным планом под картофель отводилось 50 гектаров земли. Начальство диктовало колхозникам свои законы и не желало никаких нововведений.
Мое картофельное поле вскоре показало удивительные результаты — появились ростки. Утром и вечером я добросовестно окучивал борозды. Ботва очень быстро выросла и окрепла. Сорок соток, вспаханных и засеянных мною, дали урожай в 117 мешков картофеля. Днем я работал на колхозных полях, а по ночам, при свете луны, собирал урожай картофеля. Я занимался его сбором до 7–10 сентября, когда ударили заморозки и ночью температура нередко опускалась до минус восьми градусов. На нашем огороде Тони и Гражина выращивали огурцы, лук, капусту и свеклу. Мы были единственными в деревне, кто собирал урожай помидоров. Люди со всей округи приходили посмотреть на наше подсобное хозяйство. Теперь у нас был хороший запас картофеля, который гарантировал возможность пережить очередную зиму и не умереть с голоду. Мы даже сумели продать излишки и на вырученные деньги купили все необходимое, включая керосин для лампы и даже сахар. Смогли мы также и приодеться, купив себе стеганые телогрейки.
Мы занимались сбором урожая ржи, пшеницы и ячменя. Земля сильно размокла от дождей, и машины не могли проехать по полю. Жали при помощи серпов и кос. Каждый день мы работали по двадцать часов без всяких выходных. Выполнить план мы не успевали. В воскресенье из Жигалова привезли уборочные машины. По ночам шли сильные дожди, и поля были сильно залиты водой. Глава Жигаловского района, комендант и партийный секретарь прибыли для того, чтобы убедить нас, высланных, в том, что нужно ускорить уборку урожая.
Снопы пшеницы отвозили на молотилку. Мне было поручено относить эти тяжелые от влаги снопы к машине. Было очень пыльно, и уши и ноздри были постоянно забиты трухой от соломы. Я остановил машину и отнес главе района наполовину смолоченный сноп и сказал, что молотить невозможно, потому что зерно не отделяется от влажной соломы. Тот разозлился и приказал мне продолжать работу. Я потерял терпение и сказал ему, что в таком случае колхозники снова останутся без хлеба. Нам было приказано выполнить невозможное, чтобы любыми способами выполнить план, за что районное начальство получило бы награды. При этом им было наплевать на то, что колхозники снова окажутся на грани голодной смерти. Комендант приказал арестовать меня. Я снова отправился в Жигалово — в наручниках, как обычный преступник.
В тюрьме меня избили резиновыми дубинками. Вскоре кожа на моей спине была покрыта черно-лиловыми кровоподтеками, из бесчисленных ран струилась кровь. Наручники на ночь так и не сняли, и на меня снова обрушились полчища клопов. От побоев я потерял сознание и упал на бетонный пол.
Я совершил серьезное правонарушение. В Советском Союзе, если ты критикуешь начальство в присутствии трех членов коммунистической партии, которые готовы письменно подтвердить это, тебя сразу же отводят в суд по обвинению в антисоветской, антигосударственной деятельности. Сталин издал указ, согласно которому такое преступление наказывалось смертной казнью без права обжалования приговора суда. Ни на каких адвокатов, смягчение приговора или кассационные жалобы рассчитывать не приходилось, избежать казни было практически невозможно. НКВД приводил такие приговоры в исполнение в течение суток.
Придя в себя, и по-прежнему со скованными наручниками руками, я из последних остатков сил поднялся на ноги. Мне хотелось умереть. Мое тело болело, лицо было искусано клопами и распухло. Во рту было сухо от жажды, язык прилип к нёбу. Очень хотелось пить, но ко мне в камеру так никто и не заглянул. Скорее всего, мои тюремщики полагали, что в понедельник я предстану перед судом, и меня тут же расстреляют как врага народа и государства. Поэтому, видимо, меня и не хотели беспокоить. Мне же теперь все было безразлично. Я мог надеяться лишь на то, что моя смерть будет быстрой и избавит меня от мучений.
В полдень дверь моей камеры отворилась. Передо мной возникли глава района и комендант. Они сказали, что виноваты передо мной, что я хороший работник, но мне следует научиться держать язык за зубами.
Комендант позвал охрану и приказал снять с меня наручники. Меня отправили домой, наказав продолжать начатую работу.
Мне вернули одежду, и я со смешанными чувствами покинул тюрьму. Выпив стакан воды, я на нетвердых ногах зашагал обратно в Рудовку, до которой было десять километров. Еще не зажившие раны на моей спине снова начали кровоточить. Я чувствовал, что рубашке намокла и прилипла к коже. Когда Тони увидела, в каком состоянии я вернулся, то сказала мне: «Ты настоящий дурак. Когда ты научишься сдерживаться? Ты уже второй раз за год попадаешь в тюрьму. Третий раз станет для тебя последним. Все советуют тебе держать язык за зубами. Как ты не можешь понять, что мы ничего не можем сделать против них, что мы бесправные рабы?» В тот же день, спустя какое-то время, она призналась, что беременна от меня. Теперь у меня появился смысл жизни, причина, чтобы жить дальше. Я был готов пожертвовать собой ради моего будущего ребенка. Несмотря на трудности и нищету, Тони с радостью смотрела в будущее и радовалась, что в очередной раз станет матерью. Я обнял ее. Кроме нее, у меня больше не было никого в этой жизни. Она была мне одновременно и женой, и матерью. Тони стала моей спутницей жизни, которая не жалела усилий, чтобы немного просветить меня, сделать из меня, простого деревенского парня, личность.
Вскоре настало время сбора картофеля. В нем участвовали все колхозники, от мала до велика. Была назначена норма — убрать урожай с пяти соток земли. Картофельные клубни оказались мягкими, водянистыми. На моем огороде, который перед посевом был тщательно вспахан и регулярно пропалывался, я выкопал картофельный куст, на котором насчитал 18 огромных клубней, на три пригоршни. Поздними вечерами, при лунном свете, я накопал 317 мешков картофеля с четырех десятых гектара. Пятнадцать гектаров колхозной земли дали всего 280 мешков. Этого количества не хватило даже для того, чтобы рассчитаться за семенную картошку, которую государство дало колхозникам в долг для посева. Это был поистине мартышкин труд.
Весной мне пришлось отправиться в тайгу, где все еще оставалось много снега, чтобы заготовить дров для отопления районной школы, больницы и других государственных учреждений. Норма была такая — пять кубометров дров на двоих за полтора дня. Работая двумя пилами, я выполнил норму, а также срубил топором одно большое дерево. В другом месте я напилил еще дров на зиму и часть их продал. Мне никто не помогал. Я хотел работать и был вынужден много трудиться, чтобы обеспечить семью. По ночам я отправлялся косить сено на неудобьях, там, где колхоз не захотел косить и не пожелал выжигать траву. Я высушил сено, перетаскал его домой и зимой продал в Жигалове.
Сбор урожая продолжался до самой зимы. На полях всех еще стояла пшеница, которую предстояло сжать. Молотилки работали круглосуточно. Грузовики день и ночь отвозили в Жигалово подсушенное зерно. План сдачи зерна был увеличен. Чтобы приободрить работающих, грузовики украшались красными флагами, воздух оглашали звуки гармошек, звучали веселые песни. В колхозном правлении вывешивались графики сдачи зерна и транспаранты с лозунгами, в которых сообщалось, что сдаваемый нами хлеб уже находится на пути к нашим славным учителям — родной коммунистической партий и нашему мудрому отцу народов товарищу Сталину. Они с радостью и благодарностью вели нас в светлое будущее и указывали путь к коммунизму. После того как бухгалтерия подвела итоги жатвы, колхозники получили скудную оплату зерном, которого едва хватало для того, чтобы не умереть с голоду.
Мы с Тони сделали перьевую перину, которую продали в Жигалове. На вырученные деньги мы купили козу и назвали ее Муней. Она родила нам двух козлят, одного из них мы закололи на мясо. Коза давала нам молоко, которое мы могли добавлять в чай или в мучную болтушку, заменявшую суп. Мы считались зажиточными крестьянами, потому что на завтрак у нас был хлеб, а вечером — картошка. Ели мы всего два раза в день.
Когда приехал финансовый инспектор, то возникла серьезная проблема. Мы пользовались гектаром колхозной земли, из которой полторы сотки отвели под грядки огорода и сорок соток под картофельные борозды. Как выяснилось, за это нужно было заплатить налог в размере 1200 рублей. Откуда нам было взять такую огромную сумму? Мы не смогли заплатить налог и тогда у нас конфисковали козу. Тони безудержно плакала. Она сильно недоедала, и козье молоко имело огромную важность для нашей семьи. На наше счастье, соседка давала нам немного молока. По воскресеньям мы отправлялись на рынок и понемногу продавали наши вещи. Мне пришлось расстаться с моим единственным костюмом, чтобы погасить задолженность по налогам и выкупить козу.
Наступил сочельник 1950 года. Мы поставили на праздничный рождественский стол все, что смогли: вареную свеклу и картошку, а также квашеную капусту. Тони приберегла для этого случая пол-литра козьего молока. Мы почувствовали себя по-королевски богатыми. У других крестьян не было даже этого. Мы погадали — зажгли бумажку, и по отбрасываемой ею тени пытались определить, каким будет наше будущее. Мы с Тони заговорили о доме. Тони плакала, вспоминая Ромаса, который учился в университете, и 25 марта 1949 года избежал ссылки в Сибирь. Нам стало известно, что его выгнали из университета, и он остался совсем без средств к существованию. Слава Богу, Ромаса подкармливали родственники, присылавшие ему из деревни еду.
Однажды я решил отправиться в тайгу, чтобы забрать сани, которые там смастерил. По пути в лес я наткнулся на стаю волков. Лошадь испуганно всхрапнула, и я еле удержал ее. Моим единственным оружием был топор. Ко мне приблизилась молодая сильная волчица, которая остановилась метрах в трех от меня. Остальная стая, около двадцати волков, находилась чуть в стороне. Было странно, что я не боялся их. Внезапно я понял причину — серые хищники просто присматривались ко мне, но вовсе не собирались нападать. Мы с волчицей обменялись взглядами, как будто понимая друг друга. Неожиданно волки сорвались с места и убежали в лес. Я вытер пот со лба.
За мою работу мне выдали два мешка пшеницы. Я отправился на водяную мельницу в Нижней Илабадге, которая располагалась в 28 километрах от Рудовки. Мельник оказался сосланным в Сибирь литовцем. Колхоз велел забрать мне три мешка муки. Дорога проходила по тайге и вела к развилке Жигалово — Балагинск/Иркутск. От этой развилки до мельницы нужно было преодолеть еще три километра пути. Мне пришлось почти целый день ждать моей очереди. Когда я кормил лошадей, мельник посоветовал мне: «Возьми этот горшок и вот этими двумя тряпками обмотай палку. Получится факел, он послужит тебе вместо ружья». (Ссыльным не полагалось хранить огнестрельное оружие.) «Если на тебя нападут волки, зажги факел и отбивайся им. Звери боятся огня». Он смочил керосином тряпицу и показал, как сделать факел. У меня был с собой топор, и я сомневался, что совет мельника мне пригодится.
Я получил свою муку и выехал с мельницы в полдень. На дороге, ведущей в Жигалово, начался буран, сопровождавшийся сильным ветром. Все быстро замело снегом, и через считаные минуты дорога скрылась под его толстым слоем. Я доверился лошади, которую мне выдали в колхозе для перевозки муки, надеясь, что она инстинктивно отыщет правильный путь. Она завела меня в тайгу. Снегопад не останавливался, а ветер все не утихал. Мне пришлось яростно тереть щеки и нос, чтобы не обморозиться. Я слез с саней и пошел сзади, чтобы лошади было легче идти. Было очень холодно, и я не раз пожалел о том, что у меня не было нормальной зимней одежды. Стремительно начало смеркаться. Где-то вдали я увидел в темноте огоньки волчьих глаз. Меня поджидала стая волков, и на этот раз я почувствовал, что они обязательно нападут на меня. Я понял, что на топор не стоит рассчитывать и меня спасет лишь факел. На сильном ветру я дрожащими пальцами пытался зажечь его. Это удалось мне не сразу, но я все-таки справился с задачей. Я принялся размахивать зажженным факелом. Волки отступили, и лошадь, осмелев, собрав остатки сил, рванула вперед. Я прибыл в Рудовку в полночь. С меня крупными каплями стекал холодный пот. Лошадь подошла к самому дому. Увидев меня, Тони заплакала. Еще когда я уезжал из дома, она сердцем почувствовала поджидающую меня опасность. Я почувствовал ее любовь и заботу и понял, что не одинок на этом свете.
Снова наступила зима. Мы убрали последние снопы пшеницы с заснеженных полей. В начале ноября все полевые работы были закончены.
В Жигалове я встретил несколько немцев, бывших солдат войск СС. Они рассказали мне о железнодорожной ветке Тайшет — Ускат неподалеку от Лены, которую строили немецкие военнопленные, находившиеся в исправительно-трудовых лагерях, а также русские узники ГУЛАГа, главным образом те, кто в свое время побывал в немецком плену. В таких лагерях хуже всего обращались с бывшими солдатами армии Власова, отличавшимися особой жестокостью. От непосильного труда умирали тысячи заключенных. Их хоронили под насыпями железнодорожных путей, которые строили заключенные. Грузовые поезда, движущиеся по трассам Севера, и сейчас проезжают по костям тех, кто эти трассы строил.
Поволжских немцев и немцев из Крыма и из-под Одессы в 1940 году отправили в Вартегау, что на востоке Германии, в соответствии с советско-германским договором и согласно распоряжениям Комиссии по репатриации.[2] Когда эти земли вновь отошли к Польше, немецких переселенцев выслали, разрешив взять с собой всего сорок килограммов личных вещей. Все закончилось их отправкой в Сибирь. Я много беседовал с этими немцами. В Воркуте и Норильске они строили железную дорогу и тысячами умирали от недоедания и тяжелого труда. Здесь работали и также умирали немецкие военнопленные. Советский Союз был государством, где торжествовали жестокость и насилие. Его официальным лозунгом была следующая фраза — «Пролетарии всех стран, объединяйтесь!». Населявшие его народы жили в вечном страхе репрессий, ведь попасть в лагеря мог каждый.
К счастью, нам по-прежнему хватало еды. У нас был хлеб, козье молоко, а также сало и колбаса, которую присылала нам из Литвы сестра Тони. Но, конечно, основу рациона составляла картошка. На Рождество 1950 года Антона была беременна. Мне хотелось, чтобы у нас родился сын, и мы с Тони часто говорили об этом. Я каждый день уходил в тайгу, где пилил дрова для школы и несколько поленьев приносил домой. Наша горница имела большие размеры, и ее приходилось протапливать круглые сутки.
В начале февраля 1951 года в деревне проводили расчетный день. Трудовые успехи минувшего года вознаграждались деньгами и натуральными продуктами. В деревню приехал оркестр, которому пришлось выплачивать вознаграждение из нашего кармана. Присутствовали, как всегда, глава Жигаловского района и секретарь райкома партии. Председатель колхоза произнес речь, в которой похвалил наш самоотверженный труд во славу «мудрого отца и учителя товарища Сталина». Все встали и захлопали в ладоши. Казалось, что похвалам Сталина и коммунистической партии не будет конца. Мы выполнили план поставок государству по пшенице, мясу, маслу и шерсти. Начальство высоко оценило наши заслуги и достижения и в числе передовиков было даже упомянуто мое имя. Однако, по правде говоря, мы могли бы сделать намного больше, если бы не затяжные дожди, погубившие значительную часть урожая. Наш труд оценили следующим образом: 800 граммов пшеницы и 4 копейки за трудовой день. Наша семья, в том числе и Гражина, заработали 160 килограммов пшеницы. В то же время мы задолжали колхозу 112 рублей и поэтому были вынуждены снова потуже затянуть ремни. Пришлось опять запасать картошку.
1 июня 1951 года в больнице райцентра Жигалово появился на свет мой сын Витаутас. У Тони было мало грудного молока, но, к счастью, нашего малыша вскормила ее соседка по палате.
Зимой 1952 года мне выдали двух хороших лошадей. План заготовок для государства на 1953 год требовал от меня присмотра за картофельным полем в 15 гектаров. Я был доволен, потому что это освобождало меня от других трудовых повинностей. Осенью 1954 года руководство колхоза выдвинуло меня на должность управляющего свинофермой.
В колхозе было 148 свиноматок, из них несколько рекордисток, которые были в приличном состоянии. Работа на свиноферме стала новым делом для меня, потому что приходилось руководить работой других людей. У нас с Тони часто возникали споры по поводу того, что я слишком много времени отдаю работе в колхозе, растрачивая на это почти все мои силы. У меня действительно оставалось меньше времени, чем раньше, на наш личный огород. Тони приходилось одной выполнять все больше и больше работы по хозяйству. Ей это не нравилось, и она просила меня уделять больше внимания домашним делам. Она была права, но работы на ферме всегда было очень много, и поэтому я приходил домой поздно, часто ближе к полуночи. Никто в колхозе не работал так много, как я. В то время нам платили по 1,5 килограмма пшеницы за трудодень, и на моем счету было 1300 таких дней. Я пару раз продавал пшеницу на рынке и сумел купить несколько свиней, а также радиоприемник, работавший на батарейках (электричества в нашей деревне не было). Мы стали первой семьей в Рудовке, у которой в доме появилось радио.
За четыре последних года наше благосостояние существенно выросло. Теперь мы жили лучше, чем большинство колхозников. Все это было достигнуто за счет наших собственных усилий, терпеливого долгого труда. Я работал день и ночь, чтобы моя семья жила в нормальных условиях и по возможности ни в чем не нуждалась.
Рождество 1954 года стало для нас самым радостным праздником. Мы слушали по радиоприемнику передачу «Голоса Америки». Здесь, в тайге, эта радиостанция ловилась чисто, без помех. Мы слушали американского проповедника «епископа Б.», чьи слова согревали сердца и утешали тех, кто отчаялся в жизни. Мы плакали, вспоминая родной дом и тех, кто, в свою очередь, помнил нас в Германии, в Литве, на Западе. Моему сыну уже исполнилось три года. Когда его спрашивали «Кто ты?», он обычно отвечал — «фриц», и все смеялись.
Однако дела были далеко не радостными и веселыми, когда сараи стояли пустыми и даже крысы прекратили искать в них съестное. Они прорыли ходы в наш дом и пожирали хранившийся в погребе картофель. В темноте они смело бегали по горнице. Однажды ночью Тони проснулась в тревоге. Витаутас лежал в колыбели, и крысы подобрались к нему и начали покусывать его, не давая спать. Тони испуганно закричала, заметив, каких размеров эти грызуны. Когда мы спали, они бегали по нашим головам, кусали Тони за уши, хватали меня за волосы. Как-то ночью я схватил одну, но она укусила меня, и я был вынужден ее отпустить.
Одна русская женщина из нашей деревни дала мне молодую кошку. Она также рассказала, что никто из местных не хотел жить в нашем доме. Когда в здешних амбарах пусто, крысы всегда устремляются в него. По ночам они вылезали из нор. Кошка схватила огромную крысу за шею и не отпускала ее. Крыса пищала, кошка отчаянно мяукала. Я бросился на помощь. Позднее грызуны, видимо, решили, что у нас слишком жарко в доме, и перестали появляться в нем. Кошечка оказалась ласковая, она очень любила меня, ей нравилось сидеть у меня на коленях. Она всегда ждала моего прихода домой.
Зимой у нас было двенадцать кур, которых мы держали под кухонным столом. Весной мы закололи на мясо наших свиней.
По ночам я часто слушал радио. В три часа утра можно было поймать передачи Би-би-си. Англичане два часа вещали на немецком языке. На средних волнах можно было поймать радиостанцию «Немецкая волна». На Рождество 1955 года и в Новый год я услышал по радио звон колоколов Кёльнского собора.
Советский свинарник: Во мне узнают немецкого снайпера
Мы с Антониной стали все чаще ссориться. Она стала подозревать меня в супружеской измене, считала, что я слишком часто захожу в колхозную бухгалтерию, где кокетничаю с бухгалтером Рианой. На самом деле я просто не мог нигде подолгу задерживаться, потому что у меня было слишком много дел на ферме.
В 1954 году, когда я принял на себя руководство свинофермой, свинарки часто кормили свиней на улице, чтобы было легче воровать корм. Я стал внимательно наблюдать за ними и разделил все поголовье свиней так, что за каждой работницей закреплялось сорок голов свиноматок, поросят и хряков-производителей, которых она должна была кормить. Неподалеку был построен большой погреб для хранения картошки, в нем могли уместиться сотни тонн припасов.
На производственном собрании, которое я провел на ферме, я сказал, что все работницы должны безоговорочно выполнять все мои распоряжения и соблюдать трудовую дисциплину. Спустя какое-то время на свиноферме возник конфликт, который дошел до сведения колхозного начальства. Случилось вот что. Свинарка Новицкая кинула в меня ведром и крикнула: «Мой сын погиб на войне. Это вы, фашисты, убили его. Вы там, у себя в Литве, сосали кровь из трудового народа. Вас поэтому сюда и выслали. Да вас не высылать надо было, а расстреливать! Мы больше не позволим вам пить народную кровушку!»
Я пошел к председателю колхоза Новопашендецу и заявил, что отказываюсь руководить свинофермой. Секретарь партийной ячейки отправился вместе со мной для разговора со свинарками. «Если вы не хотите работать на ферме, то мы вас заменим другими. Вы обязаны подчиняться всем приказаниям Сюткуса. Мы знаем, что он был немецким солдатом. Наши органы знают все. Вам до этого не должно быть никакого дела. Работайте!»
Так я остался на своем посту.
На ферме имелась серьезная техническая проблема — все поголовье свиней было разведено от родственных особей. О ее решении никто не думал, хотя улучшение породы способствовало бы разведению более здоровых, более плодовитых животных. Я объяснил колхозному начальству, что придется на ферме начать племенную работу с самого начала, и сделал ряд предложений по ее улучшению. Меня внимательно выслушали, и с моими словами согласился даже председатель колхоза. Так я вместе с ним стал ездить из одного хозяйства в другое и привозил новых хряков-производителей и свиноматок. В дальнейшем это привело к серьезной неприятности. В колхозе пошли слухи, что Сюткус разбазаривает поголовье свиней и потихоньку распродает его. На меня быстро донесли начальству. Из прокуратуры приехал следователь, который допросил меня, но никаких нарушений закона с моей стороны не обнаружил.
Дела на свиноферме улучшились, и свиноматки вскоре стали приносить многочисленный помет, по 11–12 поросят, которые имели больший привес, чем раньше. Кроме того, по сравнению с прежними временами уменьшилась и их смертность. Я также старался вовремя производить выбраковку и лечить заболевших животных. От убытков ферма постепенно перешла к неплохой прибыли и стала самым преуспевающим подразделением колхоза. Прекратилось и воровство кормов, и новорожденных поросят. Я аккуратно вел учет работы моих подопечных, и как-то раз за месяц одна из свинарок заработала 114 трудодней.
Выросла и похорошела дочь Антонины Гражина. Ей разрешили посещать девятый и десятый класс в средней школе в Жигалово. Там же учились девушки из литовского города Кругая. Я делал все возможное, чтобы Гражина получила образование.
Меня откомандировали в колхоз в деревне Ворёба. Летом там обрабатывали поля, а зимой колхозники отправлялись в тайгу валить лес, который затем сплавляли по Лене. Весной бревна переправляли по реке в Жигалово, где их использовали для постройки домов или отправляли на север, в тундру.
Лишь немногим людям удавалось выжить за Полярным кругом. Многие там заболевали цингой, у людей выпадали зубы, они страдали от дизентерии и авитаминоза. Выживали лишь самые сильные и закаленные. Многие поволжские немцы нашли свою погибель в заполярном городе Норильске. Пропаганда хвастливо утверждала, что он был построен руками обычных советских граждан, но на самом деле его возвели сотни тысяч заключенных концлагерей, умерших от тяжелого труда, голода и холода.
Ворёба находилась в 35 километрах от Рудовки. В тайге мне приходилось грузить поваленные деревья на сани и отвозить их к берегу Лены. За мой труд я получал лишь половину заработанных денег, вторую половину забирал себе колхоз. За каждый проработанный день мне начислялось два трудодня.
Меня определили на постой в дом к одной пожилой русской женщине. На ее дворе я держал и моих лошадей. Я вставал в четыре часа утра, чтобы покормить и запрячь их, и в шесть часов отправлялся на лесную делянку, что была в 15 километрах от дома. Работать приходилось даже при температуре минус 50 градусов, когда мороз был настолько сильным, что лопалось стекло. У моей квартирной хозяйки была трудная судьба. Ее мужа арестовали в 1937 году за критику начальства. Больше она его так никогда и не увидела. Все ее семь сыновей погибли на войне с Германией. Она показывала мне их фотографии и часто плакала. Самый молодой, которому только исполнилось восемнадцать лет, погиб при штурме Берлина. Она не верила в его смерть и каждую ночь расстилала его постель, а утром снова застилала. Хотя эта женщина знала, что я бывший немецкий солдат, она относилась ко мне как к сыну, потому что заботиться ей было больше не о ком. Анны Федоровны уже давно нет в живых, но она по-прежнему живет в моем сердце.
Я перевез весь лес к реке и вернулся с лошадьми в Рудовку. Мне было очень трудно расставаться с русской женщиной, которую я воспринимал как приемную мать. Она благословила меня в путь и пожелала возвращения в Германию. Анна Федоровна просила не забывать ее, даже когда я окажусь в тысячах километрах от сибирской реки Лены.
Между тем меня уже ждали дома. Запас дров, принесенный мною из тайги, закончился, и нужно было пополнить его. Я нагрузил сани соломой и отправился в Жигалово, чтобы продать ее тем, кто держал домашний скот. Я продал ее одной немецкой семье, вместе с которой попил чаю. Они очень удивились, когда я признался им, что воевал в рядах Вермахта. Сами они когда-то жили под Одессой. В 1940 году по решению германо-советской комиссии по репатриации их переселили в Вартегау, в город Торенц. Когда эти земли были заняты советскими войсками, поляки вынудили всех немцев уехать. К счастью, русский военный комендант защитил их от преследований поляков. Позднее, после долгих скитаний по пересылочным лагерям, им удалось перебраться в Узбекистан. Дети в этой семье были моложе четырнадцати лет. Престарелые родители моих новых знакомых были вынуждены работать на рисовых и хлопковых полях. Они умерли в Средней Азии так же, как поумирали и малолетние дети, страдавшие от малярии, дифтерии и тифа. Смертность там была очень высокой. Жена узнала, что ее муж служил в войсках СС, но сумел остаться в живых. Русские отправили его на строительство железнодорожной ветки Кослокабис — Воркута, откуда он вернулся инвалидом. Для его жены это стало трагедией — она потеряла родителей и детей, а муж лишился здоровья.
Вернувшись, я поехал дальше, через деревню Галановку, где жили мои знакомые, семья литовцев по фамилии Шакотис. Мы пообщались, и я признался им, что я немец, бывший солдат, снайпер Вермахта. К несчастью, сын хозяина оказался осведомителем советской тайной полиции. Он был не единственный доносчик из числа моих знакомых. Был, например, некий Пятрас Кунишка, выдававший себя за бойца литовского сопротивления, который собирал сведения о неблагонадежных, по мнению властей, ссыльных. Антонина не раз предупреждала меня: «Меньше болтай! Ни с кем не откровенничай, люди попадаются самые разные! Кто знает, что у них на уме?»
Я заметил, что ко мне стали проявлять интерес люди из КГБ. К тому времени мы с Тони вот уже несколько лет как слушали передачи «Голоса Америки». В КГБ об этом знали. Однажды председатель сельсовета в мое отсутствие навестил Антонину и попытался выяснить, кто я такой на самом деле. Она решительно пресекла подобные разговоры и выставила его из дома.
В феврале 1956 года меня вызвали к коменданту Хаушикову в Жигалово. На встрече присутствовал и офицер КГБ по фамилии Швецов из Иркутского управления этой зловещей организации. Он был очень любезен и положил на стол передо мной три фотографии, на которых я был изображен в обществе генерала танковых войск Вермахта Фрица-Губерта Грезера, командующего 4-й танковой армией. У них оказались и другие документы из захваченных советскими войсками архивов Вермахта. Под давлением этих улик я не стал отпираться и признался, что я бывший немецкий снайпер, обер-ефрейтор Бруно Сюткус.
Швецов сообщил: «Нам давно известно, кто вы такой. На вас уже заведено уголовное дело!» Позднее я узнал, что меня хотели судить судом военного трибунала, вменяя мне военные преступления, но после того как в Москве состоялась встреча первого канцлера ФРГ Конрада Аденауэра с Хрущевым, следствие отложили и предоставили мне амнистию. Далее Швецов заявил, что мне чрезвычайно повезло, и я очень легко отделался, так что должен благодарить за это судьбу. «Если бы мы взяли вас раньше, то вы давно уже были бы мертвы. Вы счастливчик. Вас спасла ссылка в Сибирь».
Как выяснилось позднее, советская амнистия отличается от любой другой амнистии. Комендант сказал мне, что в результате амнистии меня исключат из колхоза. Но для такого исключения требовалось решение колхозного правления, принимаемого в присутствии всех членов трудового коллектива. Только после него я получу соответствующий документ. В Рудовке я показал Тони свидетельство об амнистии, которое давало мне право получить документы, удостоверяющие мою личность. Присутствовавший на собрании председатель сельсовета сказал, что Антонина может обратиться за документами, разрешающими ей возвращение в Литву. Если она его получит, то срок ее ссылки будет признан полностью отбытым. После этого меня исключат из колхоза. Мы с Тони ушли с собрания, и наше поведение власти сочти демонстративно пренебрежительным.
Антонина сняла полдома с шестью сотками земли у Марины, жительницы Жигалова, и заплатила ей 800 рублей авансом за полгода проживания. Так мы переехали на новое место. Мне было жалко покидать Рудовку. Я привык к этой деревне и купил там дом. Это была моя первая собственность. Мы продали дом в Рудовке и ранним утром переехали в Жигалово без разрешения колхоза. Однако в райцентре получить работу я не смог, поскольку не имел разрешительного документа из Рудовки. Поэтому мне пришлось вернуться для встречи с председателем сельского совета. Тот сердито отчитал меня. Кем я себя возомнил? Зачем демонстративно ушел с собрания? По его мнению, моя вина была больше всех прочих мыслимых прегрешений. Председатель сравнивал меня с убийцей, которого нужно даже не расстрелять, а повесить. Он ничего не знал о моем помиловании. Таким образом, мне пришлось вернуться на работу в колхоз в Рудовке. Председатель не собирался выдавать мне никаких документов, позволявших получить паспорт. Я сказал, что в таком случае не вернусь в колхоз, и тогда он выставил меня из конторы.
Я был в полной растерянности. Зная, что денег у нас мало, я отправился на мельницу и спросил, нужны ли дрова. Лишь немногие отважные люди осмелились бы отправиться летом в зеленый ад тайги пилить дрова. Там буквально не было прохода от вездесущих оводов и мошкары. Тем не менее, иным образом заработать денег я не мог. Лучше работать в тайге, чем возвращаться в Рудовку.
На следующее утро я уже работал в тайге вместе с двумя другими работниками. Наша задача состояла в распиливании бревен на брусья длиной 140 сантиметров. Нам платили по семь рублей за один квадратный кубометр леса. Я напилил своей ручной пилой восемь кубометров за 14 часов работы. Было очень трудно работать полностью застегнутым в теплый летний день с накомарником на голове. Над нами подобно рою пчел постоянно кружили сотни оводов. Самым неприятным было то, что в таких условиях невозможно вытирать с лица пот. Однако я скоро привык, приобрел сноровку и за первый месяц получил 120 рублей. После семи месяцев рабского труда в колхозе это были первые заработанные мною приличные деньги. Я купил для Тони материал, отрез шелка на платье, которое сшила для нее портниха родом из Литвы. Это был мой первый подарок, который я сделал для жены. Мой сын Витаутас получил новый костюмчик, а я новую рубашку.
У нас была избушка-времянка. Каждую ночь мы спали всего по четыре часа. Затем на рассвете, когда было еще темно, мы отправлялись пилить лес и работали допоздна. Когда я возвращался в избушку, то растапливал печь, варил еду и ел. Мой рацион составляли мясо, картошка и хлеб. После этого я в изнеможении валился на пол и засыпал. Так было каждый день.
Через три недели я вернулся из тайги домой. Тони и Витаутас находились в районной больнице. Врачи обнаружили у моего сына почечный конкремент. Он сильно плакал, когда у него были приступы. Его срочно переправили в Иркутск. Состоялась операция, и врач заметил у Витаутаса признаки костного туберкулеза на пятом и шестом позвонках. Сына перевели в детский туберкулезный диспансер в Иркутске. Там он провел больше года и постоянно находился в гипсовом корсете.
Советская бюрократия в действии
Милиция приказала мне как можно скорее оформлять документы, потому что у меня не было прописки в Жигалове и я не мог жить в райцентре без документов. От меня требовали устроиться на нормальную работу и больше не рыскать по тайге.
Сжимая шапку в руке, я снова отправился на встречу с главой района. На этот раз он любезно принял меня и велел секретарше подготовить мои документы. Справка с его подписью давала основание для получения удостоверения личности.
В паспортном столе офицер с майорскими погонами потребовал у меня старое удостоверения личности и какое-нибудь свидетельство того, что я немец, родившийся в Восточной Пруссии. Если бы я смог предоставить свидетельство о рождении и паспорт, выданный властями Третьего рейха, подтверждавший мое немецкое гражданство, то мне выдали бы паспорт лица без гражданства. Дело было в том, что у меня имелся литовский документ (фальшивый, разумеется, но об этом никто не знал), из которого следовало, что я литовец без гражданства. В паспортном столе долго думали и, наконец, решили, что будет целесообразнее всего выдать мне паспорт гражданина СССР, литовца по национальности. Когда я не согласился с этим, мне ответили, что дело решенное и других вариантов нет. Таким образом, я был вынужден принять советское гражданство, не сумев представить доказательств, что на самом деле родился в Восточной Пруссии в Танненвальде/Шлоссберге и являюсь натурализовавшимся немцем. Для меня это стало страшной трагедией. Я был вынужден официально стать одним из них.
Я очутился в хитроумно придуманной ловушке, из которой было очень сложно выбраться. Как же мне получить копию моего настоящего свидетельства о рождении из Шлоссберга? Скорее всего, местное бюро записей актов гражданского состояния со всеми своими архивами было уничтожено в конце войны. В 1945 году, когда я в последний раз был в Восточной Пруссии, то застал деревню Фихтенхоэ лежащей в развалинах. (Тогда я еще не знал, что Рихард Шиллер, бургомистр Фихтенхоэ, спас все документы, которые в настоящее время хранятся у его сына Георга в Бремене.)
Со мной встретился офицер КГБ Шевцов. Меня собирались допросить в Иркутске, в комендатуре генерал-полковника Мирошниченко. Они хотели узнать обстоятельства событий в Ястжебце 15 ноября 1944 года. Их особенно интересовали мои жертвы под номерами 89–92. Когда Шевцов отвел меня к Мирошниченко, там начался переполох. Все захотели посмотреть на пресловутого нацистского снайпера, который безнаказанно и незаметно несколько лет прожил под носом у советских военных властей и был осужден судом военного трибунала за военные преступления. Меня могли много раз убить на фронте, но я оказывался удачливее, быстрее и точнее своих противников. Что касается того случая, который интересовал Мирошниченко, то меня не стали вызывать в качестве свидетеля. В отношении меня у генерал-полковника были другие планы, потому что теперь я был гражданином СССР. Он хотел, чтобы я стал шпионить для русских. Вернувшись в Западную Германию, я мог бы получить офицерское звание и начать службу в рядах бундесвера. Ценой шпионских заданий мне давали возможность «искупить мою вину».
Я решительно отказался, заявив, что никогда не предам своих боевых товарищей, отдавших жизнь за Германию. Мой собеседник заявил, что в таком случае я могу навсегда отказаться от надежды увидеть мою родную страну еще раз. У меня не было права на настоящую жизнь: мне разрешали лишь искупить вину рабским трудом на благо чужой для меня страны. Меня ждала вечная ссылка в Сибири под неустанным надзором КГБ. Я буду вынужден до конца жизни подчиняться всем их распоряжениям. Мне было сказано: «Жаль. Вы еще пожалеете, что остались в живых. Мы многим даем разрешение на выезд из Советского Союза, но вы никогда не получите такого разрешения!» Я ответил, что мне хорошо и здесь и я доволен тем, что зарабатываю своим честным трудом. Я видел папки с документами, которые они нашли в трофейных немецких архивах. Сотрудники КГБ проделали большую работу. Мне пришлось подписать документ, в котором я соглашался не разглашать подробностей своей биографии и обязался не принимать участия в антисоветской деятельности. После этого меня отпустили. Я ушел со смешанными чувствами. Мне было страшно и неприятно думать о том, что эти свиньи до конца моих дней будут следить за мной, и негодовал из-за того, что лишился права вернуться в родную страну. Тем не менее я был горд тем, что у меня хватило мужества отказаться от предложения КГБ и не стать предателем Германии и советским шпионом.
Я вернулся в Жигалово, повидавшись в Иркутске с Тони и Витаутасом, который все еще находился в областной больнице. Был октябрь 1956 года. Вскоре вернулась Тони, оставив сына в больнице. Теперь он был под присмотром своей сестры Гражины, которая работала там медсестрой-практиканткой. 1 ноября я снова начал заготавливать дрова в тайге. За одну неделю, утопая по пояс в снегу, я заготовил шесть кубометров лесоматериалов.
Еще живя в Рудовке, я несколько раз писал письма в Восточную Германию, где, как я полагал, в Нидердорфе близ Хемница жила моя сестра Ида. После того как ее муж вернулся домой из русского плена, она переехала в Дортмунд и так и не получила моих писем. Моя племянница — ее дочь Ирмгард — случайно оказалась в Нидердорфе, где ей передали мои письма. Это было первое известие, которое они получили обо мне за последние десять лет. Я получил ответ и сообщение о том, что мать умерла в 1949 году.
Я написал также Эрике Ленц и получил от нее письмо. Еще одно письмо я отправил по старому адресу в Чикаго, где жила моя бабушка по отцовской линии. В последний раз она приезжала в Германию в 1929 году, чтобы повидаться с сыном. Она происходила из простой семьи, и мой отец появился на свет в результате ее любовной связи с аристократом. В ту последнюю встречу она передала моему отцу кое-какие документы, золотые часы с выгравированным на крышке геральдическими щитом и перстень-печатку с таким же гербом. Отец бросил их со злости в огонь. Бабушка заплакала, а он закричал: «Лучше бы умертвили меня при рождении, чем позволили прожить такую жизнь! Я не получил никакого образования и на всю жизнь остался неграмотным. Вместо подписи я умею лишь поставить три креста!» Сегодня я хорошо понимаю его боль. Он вырос в крайне неблагоприятных жизненных условиях и всю жизнь страдал. Мое письмо его матери, моей бабушке, вернулось обратно с пометкой «адресат скончался».
Под землей: Шеренков, 1957–1977 годы
Через четыре месяца мы получили разрешение поселиться в доме на окраине Иркутска. Поскольку Тони все еще считалась ссыльной и стояла на учете у коменданта, в конце марта 1957 года мы поселились в Шеренкове, в 125 километрах от Иркутска.[3]1 апреля 1957 года я начал работать на угольной шахте. Угольный район, в котором она находилась, назывался Шерембасс. Здесь было более тридцати заброшенных шахт. Вся Восточная Сибирь снабжалась добываемым в этих местах углем. Город был скверным, малопригодным для нормальной жизни местом. Здания в нем отапливались углем. Когда зимой температура опускалась до минус сорока градусов, над Шеренковом повисал плотный туман и становилось трудно дышать. Здесь обитало множество уголовников самых разных национальностей, большая их часть отбыла наказание в лагерях, но по-прежнему находились в Сибири в ссылке, например татары. Поволжским немцам было также запрещено возвращаться домой, поскольку у них больше не было дома. Многие шахтеры в прошлом служили в Красной армии, но попали в плен к немцам и были позднее «освобождены» советскими войсками. Они сменили немецкие лагеря для военнопленных на кое-что похуже — царство красного террора, в котором их считали изменниками родины за то, что они сложили оружие. Лишенные всех гражданских прав, они лишились возможности вернуться к своим семьям и навсегда остались в ссылке вдали от родных мест.
Я стал шахтером на угольной шахте и был принят на должность подсобного рабочего. До этого я знал лишь тайгу и никогда не был на шахте. Работать шахтером в России — опасное ремесло. Каждый раз отправляясь на смену, я прощался с Антониной так, будто вижусь с ней в последний раз, потому что не было никакой гарантии вернуться обратно живым и здоровым. Обрушение забоя могло произойти в любой день, и шахтер в любую минуту серьезно рисковал жизнью. Обвал мог раздавить его, но даже если бы он остался жив, то никогда не смог бы выбраться на поверхность. За мои четырнадцать лет работы под землей мне неоднократно удавалось избегать подобной опасности, и каждый раз я вспоминал Шевцова, назвавшего меня счастливчиком. Действительно, судьба часто была ко мне благосклонна.
Шахты были крайне опасным местом, потому что в пустых туннелях было огромное давление верхних пород. Над каждым квадратным метром подземной поверхности нависала огромная масса в две тысячи тонн. Подпорки не всегда выдерживали этот огромный вес, в таких случаях своды обрушивались, погребая заживо оказавшихся в забое шахтеров. Мы постоянно следили за поведением крыс. Если они бросались в бегство, то было лучше как можно скорее следовать за ними. Меня всегда удивляло то, что шахта сильно напоминала подземный город. Туннели нередко достигали в длину десяти километров и имели множество ответвлений, то есть в шахте были своего рода подземные улицы и переулки. Все галереи шахты сходились к центру, где вагонетки поднимались и их содержимое высыпалось на ленту транспортера. Эта работа продолжалась день и ночь. Прежде чем приступить к работе, мы прошли десятидневную подготовку. Пласт состоял из 30-сантиметрового слоя угля, 5-сантиметрового слоя твердой породы, затем 50-сантиметрового слоя угля и слоя белого песка шириной 5–15 сантиметров. Наш индивидуальный забой имел два с половиной метра в длину и мог содержать пласт в 40–80 сантиметров. Работать было крайне неудобно, потому что приходилось все время находиться в согнутом состоянии и стоять на коленях. Сверху постоянно капала вода. После восьмичасовой смены ты промокал насквозь, несмотря на спецодежду и рукавицы.
Пласты, в которых я начинал работать, достигали 700 метров в длину. В них привозили крепежный материал, и когда пласт истощался, галерею подпирали подпорками, чтобы можно было начать новый цикл.
В Шерембассе уголь был лучшего качества по сравнению с антрацитом украинского Донбасса. Поскольку я был абсолютным новичком в шахтерском деле, то мне все приходилось познавать в первый раз. Работать было трудно, и сначала, вернувшись домой со смены, я порой засыпал за обеденным столом с ложкой в руках. Однако я был молод и силен и постепенно привык к горняцкому труду. Я не забыл слов генерал-полковника Мирошниченко, пообещавшего, что в случае моего отказа сотрудничать с КГБ я горько пожалею об этом. Но я предпочитал тяжелую работу в самом опасном и трудном месте судьбе изменника, предавшего тех, кто погиб за мою родную Германию.
Преступные элементы, о которых я упоминал выше, держали город и его обитателей в состоянии неизбывного страха. Кражи, убийства, ограбления стали привычным явлением. Милиция была бессильна противостоять разгулу преступности и сохраняла лишь видимость порядка. С наступлением темноты практически никто не осмеливался выходить на улицу. Все были смертельно запуганы. Дом можно было надолго покинуть только в том случае, если окна были забраны решетками. Если на кого-то нападали на улице, то звать на помощь было бессмысленно, потому что на зов несчастного все равно никто не откликнулся бы. Если кто-то становился свидетелем разбойного нападения, то старался не попасться на глаза грабителям, опасаясь мести преступников. Были нередки случаи, когда хорошо одетых людей, возвращавшихся из кино, подкарауливали в каком-нибудь темном месте и избивали до потери сознания, а затем раздевали догола. Очнувшись, бедолаги замечали, что остались в одних носках, и были вынуждены в таком виде бежать домой иногда при температуре минус сорок градусов.
Основную массу преступников составляли бывшие красноармейцы, осужденные за грабежи и мародерство в оккупационных зонах советской армии в странах Восточной Европы. Их нисколько не интересовала работа, они предпочитали вести преступный образ жизни. Их называли «паразитами», потому что в исправительно-трудовых лагерях они существовали за счет других людей, более слабых. Лагерная администрация не особенно препятствовала им и фактически попустительствовала уголовным порядкам. Отбираемыми у более слабых заключенных вещами уголовники частично делились с лагерными охранниками. Главным в жизни лагерей было безжалостное попирание всех человеческих норм и прав. При передвижении колонн заключенным следовало помнить о приказе: «Шаг влево, шаг вправо из строя приравнивается к побегу. Охрана стреляет без предупреждения». Охранники иногда заранее объявляли, что кто-то из заключенных сегодня будет расстрелян. Так они проводили своеобразную выбраковку. Все делалось для того, чтобы запугать людей, лишить их воли к сопротивлению. Кроме охраны, заключенных нещадно терроризировали уголовники, которые особенно жестоко обходились с «политическими», осужденными за антисоветскую деятельность.
После освобождения из лагерей, уголовники объединялись в банды и занимались грабежами и убийствами. Они нередко смыкались с профессиональными преступными группировками вроде банды «Черная кошка». Иногда, при дележе территории, между ними происходили разногласия, приводившие к драматическим, кровавым последствиям. Уголовники по сути своей были кровожадными дикими животными, и их жизнь заканчивалась порой самым диким и зверским образом. Львиная доля награбленного отдавалась «паханам», криминальным авторитетам, остальное тратилось на водку и проигрывалось в карты. Часто в карточной игре на кон ставилась человеческая жизнь — проигравший должен был убить любого невинного гражданина, первого встречного. Таковы были неписаные правила преступной жизни.
Как-то вечером Тони отправила меня в продуктовый магазин, где я встал в самый конец длинной очереди. За мной сразу же выстроились другие люди. Затем подошли два человека и спросили, кто последний. Последней в очереди оказалась какая-то девушка. Один из этих двоих сказал: «Извини, но я сегодня проиграл в карты твою жизнь», — и с этими словами ударил ее ножом. Я стоял в считаных метрах от того места, где это случилось. Началась паника. Убийцы беспрепятственно скрылись. Да и кто стал бы преследовать их, рискуя собственной жизнью?
Однажды нам на шахте выдали зарплату поздно вечером. Была зима, и стемнело очень рано. Я стоял в очереди к окошку кассы. Когда я получил деньги, то почувствовал у себя за спиной чье-то присутствие. Я отправился домой и часть пути проделал вместе с коллегами, но мне нужно было идти дальше других. Мне предстояло пройти через ворота, ведущие к казармам. Перед воротами я заметил, что следом за мной идут два незнакомых человека. Впереди я увидел еще двоих, по всей видимости, пьяных. Я решил не вступать с ними в разговор и пропустить их. Неожиданно пьяницы перестали покачиваться, выпрямились и набросились на меня. Они были трезвы и просто хотели усыпить мою бдительность. Двое других стали заходить мне за спину. Я был один и знал, что никто не придет мне на помощь. Стало ясно, что они хотят отобрать у меня зарплату. Я был молодым, физически сильным мужчиной. В следующее мгновение я нанес бандиту сильный удар в лицо, выбив ему передние зубы. Один из налетчиков выхватил нож и потребовал у меня деньги. Второй набросился на меня с железным прутом, но я ловко увернулся и ударил его в лицо ногой, одетой в ботинок со стальными подковами. Он полетел на землю. Третий навел на меня пистолет «вальтер», но тот дал осечку, и я сбил его с ног. Четвертого я ударил в лицо с такой силой, что тот полетел на снег и затих. Все четверо лежали на земле. Схватка закончилась моей победой. Я подобрал пистолет, два ножа, железный прут и пошел дальше своей дорогой. У ворот меня встретили четыре сообщника нападавших, которые наблюдали за происходящим. Я убедился в том, что пистолет заряжен, взвел курок и ринулся к бандитам. Я решил, что застрелю их всех, однако громилы бросились наутек, заметив, что я умело обращаюсь с оружием и готов нажать на спусковой крючок.
Антонина с тревогой ждала моего возвращения домой, зная, что сегодня день получки. Когда я рассказал ей о том, что со мной случилось, она пришла в ужас. Она долго плакала, полагая, что бандиты будут мстить и непременно убьют меня.
На следующий день я отправился в милицию, где подробно изложил произошедшее и сдал отобранное у бандитов оружие. Капитан милиции посоветовал мне быть осторожнее: моя жизнь в опасности, преступники постараются убить меня при первой же возможности, чтобы отомстить за свое поражение. Я спросил, будут ли меня судить, если, обороняясь, я убью кого-нибудь из бандитов. Капитан ответил: «Если убьете одного, действуйте и дальше в том же духе!» Я понял его так, что не попаду под суд, если стану защищать свою жизнь.
Над моей жизнью нависла смертельная опасность. Когда я буду работать во вторую смену и в три часа ночи пойду домой, бандиты непременно подкараулят меня. У меня появилось дурное предчувствие. Тони часто плакала и советовала мне не торопиться домой, а подождать на шахте наступления дня. В первую ночь я так и сделал, но, испытывая огромную усталость, прождал всего час и в четыре утра пошел домой. Все восемь ждали меня у проходной. Я смело шагнул им навстречу. Бандиты расступились. Один из них сказал: «Ты смелый парень. Мы тебя знаем. Можешь не бояться нас». Они дали мне «воровское слово чести», пообещав больше не трогать, и отпустили. Все годы, пока я работал на шахте, меня больше никто ни разу не тронул, даже когда я проходил рядом с уголовниками.
Постепенно я привык к работе в шахте и связанными с нею опасностями. Несчастные случаи в забоях происходили часто, практически каждый день. Когда завывала сирена и в шахту устремлялась запасная смена, все понимали, что что-то случилось, скорее всего, обрушение туннеля. Жены бросались на шахту, желая узнать, живы ли их мужья. За четырнадцать лет работы шахтером, вплоть до 1 июня 1971 года, на моем участке погибли не менее двадцати восьми человек.
Бруно Сюткус во время ссылки в Восточной Сибири, 1960 годНаша бригада была многонациональной: русские, украинцы, немцы, татары, азербайджанцы и один цыган из Молдавии. Бригадиром подсобников, отвечавших за подвозку крепежного материала, был литовец по фамилии Кюселюс. Он договорился с начальством, и меня приняли в его бригаду. В войну на подсобной работе в шахте было занято немало женщин. Уголь имел огромную важность, поскольку транспортная система Восточной Сибири зависела от угля, которым топили топки паровозные локомотивы. Шахтеров в годы войны не брали на фронт, а оставляли в тылу, давая так называемую бронь. Работать им приходилось по 12 часов в смену. В каждом аварийном выходе из шахты имелось двенадцать лестниц, и все они закрывались железными воротами, чтобы шахтеры не могли прогуливать работу. Подниматься на поверхность по окончании смены разрешалось только тем, у кого была справка, удостоверявшая выполнение дневной нормы. Это была тяжелая работа в трудных условиях и при плохом питании. Вся приличная еда отправлялась на фронт, боевым частям, сражавшимся на передовой. Недовольных условиями труда вызывали в кабинет главного инженера и в присутствии парторга и директора шахты избивали резиновыми дубинками. Протестов, как правило, после этого не возникало — либо избиение дубинками, либо отправка на фронт.
Подпорки для укрепления потолка в туннеле имели в длину не менее 25 сантиметров. Древесина, из которой они делались, была лишь наполовину сухой. Их выгружали со специальных вагонеток в приемном туннеле. Поскольку с потолка постоянно капала вода, дерево набухало и делалось тяжелым. Для того чтобы вырубить 800 тонн угля, бревен для подпорок требовалось столько, что можно было бы построить сибирскую избу на восемь комнат. Чем глубже залегал уголь, тем больше было давление на подпорки. Песчаник мягче других горных пород, и столбы плохо поддерживали потолок. Работа по установке крепежного материала была ответственной, тяжелой и опасной. Очень часто обрушений избежать не удавалось. Заваливало туннели, гибли люди.
Бригада угольной шахты, в которой работал Сюткус, Бруно Сюткус во втором ряду в центре
Мы устанавливали подпорки во всех туннелях пласта. Когда мы заканчивали работу, вода все так же капала с потолка. Опоры не выдерживали огромного веса сводов, растрескивались, ломались, вгрызались в песчаник. Мы старались изо всех сил не допустить обрушений и завалов, но они происходили с завидной регулярностью. Мы нередко видели, как из туннелей стремительно убегают крысы, заранее чувствуя беду. Самым разумным было, заметив это, бежать следом за ними, чтобы не оказаться под завалом. Однажды я потерял сознание в забое, но, на мое счастье, подпорки выдержали обрушившуюся глыбу песчаника. Меня прижало к стенке галереи и завалило камнями. Двигаться я не мог, как не мог и самостоятельно выбраться из-под завала. Вскоре я почувствовал нехватку кислорода. Я заставил себя лежать тихо и не поддаваться панике. Затем услышал, как в моем направлении двигается спасательная команда. Я позвал на помощь только тогда, когда они подошли достаточно близко ко мне. Спасатели услышали мой голос и стали пробиваться ко мне. Я снова потерял сознание и лишь по счастливой случайности не задохнулся. Меня выкопали живым и невредимым и вынесли на поверхность. Четверо моих коллег погибли. Врач сделал мне искусственное дыхание, и мое сердце заработало снова. Сознание вернулось ко мне чуть позже.
Когда завыли сирены и команда спасателей поспешила в шахту № 3, все поняли, что произошел очередной обвал. Прибежали и шахтерские жены, напряженно ожидавшие известий о своих мужьях. Прибежала и заплаканная Тони. Когда ей сказали, что меня нашли живым и откопали, она успокоилась. Меня отвезли в больницу, из которой выписали уже на следующий день.
Все мои прошения на выезд из СССР регулярно отклонялись, и я был вынужден оставаться в коммунистическом «раю». Таким образом, мне не разрешали уехать из Советского Союза и вернуться в Германию. Пришлось и дальше оставаться в Шеренкове. Я по-прежнему работал шахтером, потому что заработать такие деньги, как на шахте, я больше нигде не мог. Мой сын все еще находился в туберкулезном диспансере в Иркутске. Ему исполнилось шесть лет, и он оставался в том же гипсовом корсете. Мы с Тони старались как можно чаще навещать его.
Многие рабочие, трудившиеся на шахте, прошли исправительно-трудовые лагеря, но после них оказались в ссылке. Им не разрешали вернуться домой. Советские солдаты, сдавшиеся в плен к немцам, считались предателями родины и были осуждены на бессрочное поселение в Сибири. С большевистской точки зрения они не должны были попасть в плен, считалось, что им следовало застрелиться, но не поднимать руки вверх перед врагом. Таким образом, на кровавом счету Сталина были миллионы жизней русских людей.
В годы войны заключенных отправляли из лагерей на фронт, в штрафные батальоны, в которых царили жестокие порядки. Штрафников гнали на самые опасные участки передовой, чтобы проверить силу немецкой обороны. Большая их часть гибла под огнем немецких пулеметов. В бой их гнали особые отряды НКВД, руководимые офицерами и комиссарами, которые стреляли бывшим заключенным в спину, если те проявляли нежелание идти под вражеские пули. Выбора у них не было — им предстояло погибнуть либо от рук немцев, либо своих соотечественников. В советской политической системе человеческая жизнь не имела никакой ценности.
На шахте все мы, простые шахтеры, были равны. Никакого значения не имела национальность или происхождение или причина высылки в Сибирь. О человеке судили лишь по тому, какой он работник и товарищ. Мы ежечасно смотрели в лицо смерти. Меня шахтеры уважали и называли на русский лад по имени и отчеству — «Борис Антонович».
Государство безжалостно и беззастенчиво эксплуатировало советских шахтеров. За свой каторжный труд они получали столько, что хватало лишь на скудное пропитание. Честно заработанное ими доставались другим, тем, кто паразитировал на их труде. Коммунистическая партия и ее функционеры активно обирали всех тех, кто работал много и тяжело. На заводах и других промышленных предприятиях, разбросанных по всему Советскому Союзу, партийные организации контролировали буквально все, действуя по указке Центрального Комитета КПСС. Грандиозные пятилетние планы развития советской экономики достигались за счет рабского труда заключенных ГУЛАГа и являлись результатом тяжких страданий и нищеты простого народа. По сути дела, вся страна была гигантским концентрационным лагерем, от власти которого народы СССР надеялись когда-нибудь освободиться.
Я работал на угольном пласте. Погода снаружи была влажной, с потолка беспрестанно капало, как будто под землей шел дождь. Мы постоянно промокали до нитки. В галереях было полно воды, в которой плавали подпорки. Система вентиляции аварийных выходов закачивала внутрь холодный воздух, отчего на стенах забоя постоянно нарастал слой льда. Нам пришлось покинуть шахту и бежать три километра по туннелю, потому что под землей температура воздуха опустилась до минус сорока градусов. Мы поднялись наверх и были вынуждены ждать 10–15 минут, чтобы спецодежда и резиновые сапоги немного оттаяли и можно было раздеться и разуться. Только после этого нам удалось принять горячий душ и немного согреться. В результате я серьезно заболел. В носовых пазухах образовался гной, который долго не выходил наружу. Меня поместили в больницу, где хирург толстым шприцем откачал гной и впрыснул мед. Я испытал огромное облегчение. Хирург прекрасно говорил по-немецки и был очень заботлив.
Сюткус в годы вынужденной ссылки, где он работал на шахте с 1957 по 1971 годНа нашей шахте № 3 работали 1300 человек, из которых только одна тысяча непосредственно добывала уголь. Остальные триста относились к управленцам, тесно связанным с бюро коммунистической партии. Была на шахте и комсомольская организация, которую возглавлял освобожденный секретарь — молодой бюрократ, который получал зарплату, фактически ничего не делая. Глава партийной организации шахты получал зарплату в размере 90 процентов от зарплаты директора шахты. Профсоюзный лидер — в размере 80 процентов от директорской зарплаты, главный комсомолец — 70 процентов. Никто из этих людей не делал ничего полезного для шахты. Они получали приличные деньги за то, что рисовали плакаты с коммунистическими лозунгами.
Члены партии каждый месяц платят взносы в размере трех процентов своей зарплаты. Все беспартийные — профсоюзные взносы, это один процент от зарплаты. Вот так обирали рабочих на советских предприятиях. В СССР каждый трудящийся был обязан состоять в профессиональном союзе. Профсоюзы занимались вопросами отдыха трудящихся и иногда отправляли рабочих по льготным путевкам в санатории, если им требовалось лечение. Члены профсоюза имели право обсуждать с администрацией предприятий различные производственные проблемы, в число которых, однако, не входило составление петиций, отстаивающих права человека.
Все конторы были полны технического персонала — инженеров всевозможных подразделений и должностей. Считалось, что у них так много работы, что они не успевают ее делать. На самом деле это были обычные бюрократы-бездельники, которые протирали штаны в своих кабинетах и сидели на шее у трудового народа. Все эти бюрократы были членами коммунистической партии, которые часто выполняли тайные задания своей всемогущей организации. Секретарь партбюро тщательно прорабатывал и регламентировал все мельчайшие детали деятельности своих подопечных. Перед проведением открытых партийных собраний заранее согласовывались ответы на все вопросы, которые могут быть заданы в ходе их проведения. Заранее готовились списки выступающих, заранее было известно, о чем они будут говорить. Такова была «советская демократия в действии», фактически затыкавшая рот несогласным и нагло обманывавшая легковерных.
Я добиваюсь выездной визы
Я вступил в переписку с моей сестрой Идой, жившей в Дортмунде, и бывшей медсестрой Красного Креста Эрикой Ленц, у них сохранились кое-какие мои документы и военные награды. В 1958 году, через год, после того как я начал работать на шахте, мне дали первый за мою жизнь в Советском Союзе отпуск продолжительностью 24 дня. Я отправился в Литву, чтобы повидаться с отцом. Кроме того, мне нужно было забрать документы, связанные с моей службой в Вермахте, которые мать сумела сохранить. Она до конца своих дней верила, что когда-нибудь настанет день, когда я смогу ими воспользоваться. В те годы хранить такие вещи дома было небезопасно, и мне пришлось вложить документы в бутылку, герметично закупорить ее и закопать в землю в тайном месте. Я намеревался когда-нибудь выкопать ее и каким-нибудь образом переправить эти документы в посольство ФРГ в Москве.
Я поступил следующим образом. В декабре 1958 года я поехал поездом в Москву, где встретился с сотрудником западногерманского посольства господином Боком, которому передал мои военные документы. Меня угостили чаем, и одна дама поинтересовалась, холодно ли в Сибири. Я ответил ей, что мне становится еще холоднее при мысли о том, что скоро буду вынужден туда вернуться. Она заверила меня, что посольские работники сделают все возможное для того, что предоставить мне и моей семье въездную визу в Германию. Господин Бок спросил у меня, не болен ли я, потому что выгляжу очень бледным. Я ответил: «Станешь тут бледным, когда знаешь, что тебе придется возвращаться в Восточную Сибирь, где не знаешь, вернешься ли живым после рабочей смены в шахте!» Мой собеседник пообещал сделать для меня все, что в его силах. «Вы — немецкий гражданин, и никто не имеет права задерживать вас и заставлять жить там, где вы не желаете. Мы отправим ноту в советский МИД и потребуем вашего отъезда на родину!» Я не слишком поверил в его слова. Господин Бок дал мне новый костюм, свитер, ботинки и тридцать рублей. Он сказал, что я могу переодеться в посольстве, и посоветовал не брать вещей с собой, потому что когда я выйду, то меня обязательно обыщут. Я был беден и согласился принять подарки и последовал его совету. После того как сотрудница проводила меня до выхода и поцеловала на прощание, я, наконец, заставил себя выйти из посольства ФРГ.
Не успел я сделать и ста шагов, как меня остановили сотрудники советской госбезопасности, показавшие свои служебные удостоверения. Они отвели меня в отделение милиции, где подвергли обыску. Там они переписали номера рублевых банкнот, коротко допросили меня и отпустили. Когда я вернулся в Шеренков, меня вызвали к полковнику Дергачу, который также допросил меня. Он пожелал узнать, с кем из сотрудников западногерманского посольства я встречался и о чем с ними разговаривал. Я ответил, что они хотели узнать о месте моего рождения, спрашивали, являюсь ли я немцем по национальности, в каких частях Вермахта служил, в каких боях принимал участие и как оказался в Сибири. Полковник полюбопытствовал, зачем мне дали тридцать рублей. Я ответил, что, скорее всего, мне дали деньги на еду. После этого он отпустил меня, и я отправился на работу. Теперь я ждал, нетерпеливо считая дни до того счастливого момента, когда смогу вернуться в родную Германию. Тогда я не знал, что ждать мне придется целых 32 года!
В моих дневниках я подробно описал эти ожидания. Тони предупреждала меня, что если эти записи найдут, то меня ждут серьезные неприятности. Посольство ФРГ прислало официальное подтверждение того, что я родился в Танненвальде/Шлоссберге в Восточной Пруссии, а не в Литве. По моей просьбе мне прислали список членов семьи, в которой я родился. Посольство также отправило ноту в МИД СССР, попросив принять меры, гарантирующие мой выезд и выезд моей семьи из Советского Союза. Мне порекомендовали подать соответствующие документы для получения визы, что я и сделал.
Советские власти всегда находили причины для отклонения моих заявлений. На этот раз у меня потребовали старое немецкое удостоверение личностй или свидетельство, выданное мне в Фихтенхоэ, городе, которого уже больше не существовало. Я не смог представить такое свидетельство или оригинал свидетельства о рождении. Я получил лишь письмо, в котором сообщалось, что в Центральном архиве Берлина не сохранилось никаких документов из бюро записи актов гражданского состояния в Шилльфельде, поскольку все они были уничтожены в конце войны.
МИД ФРГ проявил интерес к моему делу, и поэтому я не оставлял надежды на лучшее будущее. Майор КГБ Сечко не раз говорил мне, что я напрасно трачу время, подавая документы на выезд из Советского Союза. «Даже если немцы отправят сотню нот, ты все равно останешься в наших руках. Это мы решаем, кому можно уехать, а кому нет!»
Незадолго до смерти отец просил похоронить его рядом с моей матерью. Я обещал, что выполню его последнюю волю. Вскоре я получил телеграмму, в которой сообщалось, что 6 марта 1960 года он скончался. Я попросил у начальства отпуск, и мне его дали. Без такого разрешения я не имел права покинуть Шеренков.
Бруно Сюткус в Лекечае (Литва) у могилы отца, умершего в 1960 годуОтца похоронили на кладбище в Лекечае. Там же находилась и могила моей матери, умершей 1 января 1949 года. Я забрал в Лекечае четыре тетради дневников, в которых описал события в Восточной Пруссии, надеясь переправить их в посольство ФРГ для того, чтобы ускорить получение визы. В поезде, направлявшемся в Москву, я беспечно оставил их в моем чемодане, и вышел в туалет. Когда я вернулся, то понял, что соглядатаи КГБ обыскали мои вещи и забрали дневники. Никто в вагоне «не видел», как это произошло. Меня раздосадовала потеря дневников, и я корил себя за то, что не послушался Тони. КГБ было известно о том, что я интересуюсь историями жизни заключенных и ссыльных, главным образом немцев, служивших в войсках СС. Не знаю, кто доносил на меня и были ли вообще доносчики в моем окружении. Предполагаю, что кто-нибудь мог видеть через окно моего дома, что я пишу что-то в тетради. Теперь все мои труды пропали.
В Москве я вышел на Белорусском вокзале. Мне предстояло убить восемь часов до отъезда вильнюсского поезда, который должен был отвезти меня в Литву. Я решил зайти в Посольство ФРГ. У меня был с собой небольшой чемодан. Замок на нем был сломан, и его отказывались принять в камеру хранения. На Большой Грузинской улице возле меня остановился автомобиль, из которого вылезли два незнакомых человека. «Гражданин, вы украли у женщины чемодан на Белорусском вокзале! Пройдемте с нами! Садитесь в машину, и отправимся в участок!» Когда я отказался, они показали мне свои удостоверения. Это были полковник и майор КГБ. Вскоре меня отвезли в штаб-квартиру этой зловещей организации. Внутри, в коридорных нишах, стояли солдаты в белых перчатках и с автоматами Калашникова. Меня отвели в комнату для допросов.
— Куда вы направлялись?
— В посольство Федеративной Республики Германии.
— Вы договорились там с кем-то конкретно встретиться?
— Нет.
— Зачем вам туда нужно?
— Я хотел узнать, когда мне смогут дать визу в ФРГ.
— Вы знаете, что вы гражданин Советского Союза?
— Я не умею читать по-русски. Я немец.
Открылась боковая дверь, и в комнату вошел председатель КГБ СССР Андропов. Допрашивавшие меня офицеры тут же вытянулись по стойке «смирно». Они доложили своему главному начальнику о ходе допроса, и тот велел им выйти. Мы остались одни.
— Вы должны гордиться тем, что являетесь гражданином Советского Союза.
Я ответил, что не разделяю его чувства, потому что родина — это то место, где ты родился и вырос. Вовсе не обязательно гордиться гражданством страны, в которой тебе приходится жить по воле судьбы. Андропов спросил, какие военные награды у меня есть. Я ответил ему и в свою очередь задал вопрос:
— За что ваши солдаты на фронте получали ордена и медали?
— За мужество, проявленное при защите своей родины.
— Меня воспитали в любви к Германии, и, если бы потребовалось, я был готов отдать за нее жизнь.
— Вас не мучают угрызения совести за то, что вы убили так много русских солдат и офицеров?
— Нет. Я воевал с вооруженным противником. Там, на фронте, вы ни за что не взяли бы меня живым. Последнюю пулю я всегда приберегал для себя.
Андропов заинтересовался моими способностями. Я рассказал ему, что вырос в Германии, на границе с Литвой, и часто переходил ее, оставаясь незамеченным пограничниками и на той, и на другой стороне.
Мой собеседник сообщил, что у него есть для меня предложение. Я могу уехать из Сибири, получить 25 тысяч рублей и поселиться в любом месте в СССР, даже в Москве или Вильнюсе, если пожелаю. За это я должен выступить перед иностранными журналистами и заявить, что добровольно остаюсь в Советском Союзе и не хочу возвращаться в Германию. Я сразу отказался, сказав, что не продаюсь. На эти слова Андропов дал стандартный ответ — у меня нет права на жизнь и меня следует расстрелять или отправить в лагерь за то, что я убил так много русских людей. Он поинтересовался точным числом. Я ответил, что на войне выживает тот, кому везет больше других, и что я стрелял более метко, чем те, кто выпускал пули в меня. Затем я спросил, почему мне не разрешают уехать из Советского Союза.
— Вы стали известной личностью, — ответил Андропов. — Вы долго прожили в нашей стране. Мы не можем выпустить вас, потому что вы многое здесь видели и общались с большим количеством людей. Вас могут использовать в целях антисоветской пропаганды, приглашая выступать на радио или телевидение.
Он также предупредил меня, что в Германии есть его сотрудники, способные ликвидировать меня по его приказу. Даже там я не смогу чувствовать себя в полной безопасности. Восточно-германская полиция и разведка будут постоянно следить за мной. В Западной Германии ко мне отнесутся недоверчиво, потому что я долго жил в СССР и проникся советской идеологией. Так что мне не стоит питать никаких иллюзий относительно выезда. В заключение Андропов порекомендовал мне не заходить в посольство ФРГ по возвращении из Литвы. Он встал, пожал мне руку и в заключение сказал, что я хороший рабочий и цельная честная личность. После этого меня выпустили из здания КГБ. К моему великому удивлению, меня довезли на машине до Белорусского вокзала, где я сел на поезд, следовавший в Литву. Я был готов к худшему — аресту и заключению в Бутырскую тюрьму.
В Вильнюсе я встретился со старшим сыном Тони и на следующий день отправился в Каунас. Я заметил за собой слежку, но меня больше не стали задерживать. Поскольку со дня похорон отца прошло более недели, мне пришлось обратиться в Лекечае к властям, чтобы мне разрешили перезахоронить его рядом с моей матерью. Так я выполнил последнюю волю отца.
В сарае одного дома я выкопал спрятанные много лет назад документы и извлек из тайника 8 тысяч рейхсмарок. Эти деньги давно обесценились, но я забрал их, чтобы Витаутас мог с ними играть. Мои родители долго копили деньги, надеясь когда-нибудь купить небольшую ферму, однако война нарушила все их планы и мечты.
Вернувшись домой, к Антонине, я продолжил работу на шахте. Рано утром 1 июня 1967 года по пути на работу я едва не попал под грузовую машину. Мне удалось выскользнуть из-под ее колес, но я упал и сильно ударился. Я чудом избежал смерти. Возле меня остановилась другая машина, которая отвезла меня в больницу. Мне по-прежнему отказывали в праве отъезда на историческую родину.
Я выпущен из ссылки, но не из Советского Союза
В 1969 году официально закончился срок ссылки Антонины. Она получила право вернуться в Литву и уехала в Вильнюс к старшему сыну. Ее отпустили, после того как она написала отказ от индивидуальной собственности — нашего дома. Я остался в Восточной Сибири один. В 1970 году я приехал к ней в столицу Литвы и подал документы на переселение в эту республику. Мне сказали, что для этого я должен официально зарегистрировать брак с ней. После 24 лет совместной жизни мы, наконец, поженились. Регистрация состоялась 18 августа 1970 года. Благодаря этому наш сын Витаутас, учившийся в одном из вильнюсских вузов, стал носить мою фамилию. Несмотря на брак с Антониной, прописаться в Литве мне не удалось, и я был вынужден вернуться в Шеренков. С тяжелым сердцем я оставил жену и сына. В отличие от 1949 года, когда я ехал на восток в вагоне для перевозки домашнего скота, теперь я сидел у окна пассажирского вагона и вспоминал 25 марта 1949 года, день высылки из Литвы, и тех несчастных людей, которых навсегда увозили из родного дома. Большая их часть умерла в жутких условиях в далекой Сибири.
Наконец в 1971 году, когда я все еще работал на угольной шахте, Тони получила в МВД разрешение, позволявшее мне переехать из Сибири в Литву. Проведя в Сибири 22 года, я покидал ее навсегда, чтобы воссоединиться с женой и сыном. В Вильнюсе мне долго не удавалось найти работу, КГБ продолжал следить за мной и моей семьей. Вскоре я устроился газоэлектросварщиком на завод железобетонных изделий. Спустя какое-то время меня сделали бригадиром. Я был на хорошем счету, потому что среди литовцев было много алкоголиков, и они плохо работали. 14 мая 1974 года мне исполнилось пятьдесят лет, и я начал оформлять себе шахтерскую пенсию.
В Литве я почувствовал ностальгию, мне очень хотелось увидеть родные места. Это чувство было необоримым, я желал во что бы то ни стало увидеть Фихтенхоэ. Я понимал, что там все стало по-новому и никаких признаков старой жизни не сохранилось. После войны советские власти превратили это место в военный полигон, где устраивали учения советской авиации, артиллерии и танков. Там, где раньше жили мирные крестьяне, — Восточная Пруссия была житницей Третьего рейха и кормила миллионы немцев, — в 1974 году были лишь пустыри да развалины старых ферм. Фактически это была пустыня.
Чудом сохранившиеся в годы войны фермы и деревушки были превращены в цели для бомбометания советских военно-воздушных сил. Тони пыталась отговорить меня от этой поездки, опасаясь, что меня там арестуют. Что тогда она будет делать без меня? Тем не менее я настоял на своем. Я взял трехдневный отгул на работе и, перейдя мост в Кучирх Намместас, оказался на территории бывшей Восточной Пруссии. Пограничники проверили мои документы и разрешили мне следовать дальше.
Я оказался в том месте, где когда-то находился городок под названием Ширвиндт. Теперь его больше не было. Там, где когда-то стояла церковь, сейчас было ровное место, среди каменных обломков росла трава. Там стоял лишь бюст Ленина, а неподалеку меланхолично паслась корова. Местность выглядела так, будто на ней произошло какое-то стихийное бедствие. Дорога на Фихтенхоэ заросла кустарником и невысокими деревьями. Я встретил человека, когда-то работавшего на ферме в Фихтенхоэ до войны, мы с ним узнали друг друга. Он посоветовал мне сесть на автобус в литовском городе Туршеняе. Фихтенхоэ находился на противоположной стороне, на другом берегу Шешуппе. Мы вместе с моим старым знакомым вернулись обратно. Как я уже сказал, от Ширвиндта осталась лишь мощеная брусчаткой дорога, вдоль которой росли те же старые деревья, что и в дни моего детства. Дорога вела к мосту Намместас. До войны мы ходили сюда за покупками, наша семья и наши знакомые часто посещали проходившие в этом месте церковные праздники. Автобус отправлялся лишь утром, и поэтому я пошел пешком в Туршеняй, до которого было двенадцать километров. Дорога заняла два часа. Рядом неспешно несла свои воды Шешуппе. Уровень воды в реке был высок, чтобы попытаться вброд добраться до Фихтенхоэ. Пришлось дожидаться утра. В Туршеняе какая-то старая женщина узнала меня и пригласила переночевать у нее. На следующее утро ее сын отвел меня туда, где можно было перейти реку вброд. Течение было сильное, но вода там оказалась лишь по пояс. Я разделся, связал одежду в узел и, держа его над головой, перешел на тот берег, где оделся снова. Ко мне подошли какие-то русские солдаты и спросили, есть ли в Туршеняе водка. Затем они разделись и переправились на другой берег. Как выяснилось, эти солдаты служили в строительном батальоне, дислоцировавшемся вблизи бывшей фермы Арно Бремера. Я пошел дальше по берегу. Совсем недавно расцвели первые осенние цветы — фиалки и анемоны. Я нарвал букетик и спустился по склону туда, где раньше жили Моосбахи. Там тоже не осталось никаких следов прежней жизни. Шагая в направлении Фихтенхоэ, я обнаружил заброшенные поля. Это была настоящая пустыня, возникшая за годы правления советской власти. Там, где когда-то проходила тропинка, остались лишь елки. На берегу реки я заметил следы бывшего немецкого пулеметного гнезда. Лес давно пришел в запустение. От фермы Арно Бремера осталась лишь груда камней и яма на месте погреба. Все строения исчезли, от них остался лишь фундамент. Я нашел место, на котором когда-то стоял родительский дом. Теперь там валялась лишь груда битых кирпичей.
По пути в Фихтенхоэ я нарвал на кладбище букетик незабудок. Часть могил сохранилась, но многие могильные плиты были сдвинуты. Повсюду разрослись кусты и деревья. Я увидел несколько чудом сохранившихся крестов. Скоро отыскалась тропинка, ведущая к берегу Шешуппе и к тому месту, откуда открывался прекрасный вид на окружающую местность. Я как вор, крадучись, прошел по этим местам Восточной Пруссии — моей родины, — которая в 1974 году контролировалась советскими властями, а в начале 1990-х годов отошла к Польше. Я разделся, снова связал в узел одежду, и, перейдя реку вброд, поднялся на литовский берег. Так закончилась моя поездка в родные края. То место, которое когда-то было моим домом, навсегда останется в моем сердце.
Я продолжал работать на заводе железобетонных изделий. Год шел за годом. Моя сестра Ида умерла в 1980-х годах в Дортмунде. Весной 1990 года я заболел, и врачи посоветовали мне бросить работу. Но без работы я не мог и, не желая надолго оставлять Антонину одну, перешел на скользящий график и ночные смены. У нас была трехкомнатная квартира. В 1991 году я получал пенсию в размере 500 рублей. Это был наш единственный источник дохода. Мой сын жил в Кедайняе, в 150 километрах от нас. У меня не оставалось иного выбора, как продолжать работать.
«Хозяин войны» — так называлась статья в номере литовской правительственной газеты «Lietuvos Aidas» от 6 мая 1996 года, рассказывавшая о Бруно СюткусеНастала новая эра. Эпоха большевизма в России закончилась. Границы пали, и я наконец обрел свободу. Меня реабилитировали. В 1991 году Литовский парламент провозгласил независимость республики. После того как с меня было снято коммунистическое проклятие, меня отыскали журналисты литовских газет. В газетах появились большие статьи о таинственном снайпере Вермахта, долго жившем в Литве.
В 2000 году журналисты все еще продолжали писать обо мне и моей службе на фронте. На меня обратила внимание новоиспеченная армия Литвы, и в Вильнюсе я нередко встречался с молодыми солдатами, которым прочитал немало лекций о ремесле снайпера. Меня также приглашали выступать перед курсантами Вильнюсской военной академии.
Восстановлено мое немецкое гражданство
Моя племянница Ирмгард, дочь Иды, прислала мне и моему сыну Витаутасу приглашение в Германию. Одного ее письма оказалось достаточно для получения немецкой визы. 12 мая 1990 года, после 45 лет жизни за границей, я снова ступил на немецкую землю. Я встретился с моей племянницей и Эрикой Регли-Ленц, ныне проживающей в Андерматте, в Швейцарии, которая пожелала увидеться со мной.
Мы встретились с немецкими властями, желая выяснить вопрос восстановления моего гражданства. Они не сразу поняли, что я не литовец, желающий стать немецким гражданином, а натурализовавшийся немец, чьи документы были потеряны в годы Второй мировой войны. Мне ответили, что для получения гражданства мне придется какое-то время пожить в лагере для переселенцев, может быть, даже не один год. Увешанный подарками, я через неделю вернулся в Литву и начал борьбу за восстановление немецкого гражданства. Наконец я получил соответствующее свидетельство, а в 1994 году — немецкий паспорт. В 1995 году меня навестила в Вильнюсе депутат бундестага и секретарь парламента ФРГ Гертруда Демпвольф, чтобы предложить мне помощь.
Вскоре умерла Тони, ей было уже далеко за девяносто. Я до последнего дня заботливо ухаживал за ней. Позднее я снова женился, мою нынешнюю жену зовут Лидия.
Встреча Бруно Сюткуса с бывшей медсестрой немецкого Красного Креста Эрикой Регл-Ленц на вокзале Дортмунда в 1990 году, после полувековой разлукиНаконец настал день, когда я покинул Литву. Утром 29 января 1997 года я через Гданьск прибыл в Берлин, Через 52 года я наконец оказался в моей родной Германии.
* * *После того как в 1997 году Бруно Сюткус окончательно переселился в Германию, 20 января 1998 года Центральное управление по выплате компенсаций в Баварии отказало ему в финансовой помощи для реинтеграции в немецкое общество. Так современная Германия отнеслась к одному из тех солдат, которые много лет назад воевали за ее свободу.
Маршрут Бруно Сюткуса: 1943–1997 годы