— Наша самая большая ошибка состоит в том, что мы пытаемся думать больше, чем нам положено, — задумчиво произнес Штайнер. Он потрогал плечо и продолжил: — Говорят, что человек совершенное создание, когда на самом деле он не более чем жалкий компромисс между животным и чем-то лучшим, нежели он сам. Сколько в нем противоречий — мечтать о нектаре и амброзии, а есть свинину; говорить о любви, но при первой же возможности тащить в постель шлюху; твердить о праведности — и быть зверем по отношению к другому человеку. Что же в нас тогда хорошего?
Неожиданно ему расхотелось развивать дальше эту тему. Он нахмурился, глядя куда-то в пространство. Голлербах открыл рот, чтобы что-то ответить, но в следующий момент где-то позади них прогремело несколько взрывов. Жутковатое, леденящее душу эхо пророкотало прямо у них над головами.
— Танки! — воскликнул Голлербах.
Штайнер кивнул. Они сидели, боясь пошевелиться и напряженно прислушиваясь. Эти первые взрывы были лишь началом настоящего сражения. Канонада с каждым мгновением делалась все яростнее; в промежутках между взрывами можно было услышать звуки перестрелки.
— Похоже, это подоспел ударный полк, — предположил Штайнер. Он вспомнил, что Штрански, кажется, что-то говорил о противотанковых орудиях.
Теперь до них доносилось урчание моторов. Голлербах бросил взгляд на невысокую поросль рядом с речушкой. Чем не укрытие? Но они продолжали сидеть, глядя на гору. Правда, с этого места им было мало что видно, потому что склон, крутой в самом начале, делался чуть более пологим значительно выше.
К тому моменту, когда они увидели первый русский танк, тот был от них менее чем в семидесяти метрах. Штайнер крикнул, предупреждая товарища. Затем моментально развернулся и со всей быстротой, на какую были способны его ноги, бросился в кусты. Голлербах последовал за ним. Но, сделав всего пару шагов, вспомнил, что вещмешок Штайнера остался лежать там, где они только что сидели. Он обернулся, схватил мешок и бросился догонять товарища. Увидев, что Штайнеру до кустов бежать осталось лишь несколько метров, он хотел крикнуть ему, чтобы тот держался левой стороны, где кусты казались гуще. И в этот момент позади него что-то громыхнуло, земля разверзлась у него под ногами, и он рухнул, словно поваленное дерево. Он ничего не чувствовал, хотя и был в сознании. Глаза его оставались открытыми, и он увидел, что Штайнер резко остановился, повернулся и посмотрел в его сторону. А он кричал ему, чтобы тот не останавливался, чтобы бежал дальше, чтобы бросился в реку. И хотя Голлербах кричал на пределе сил, он почему-то не слышал собственного голоса, и в течение нескольких последующих секунд изумление по этому поводу так занимало его мысли, что он забыл обо всем другом. Внимание вернулось к нему лишь тогда, когда фигура Штайнера исчезла в облаке дыма и затем появилась вновь, словно свалилась откуда-то с неба. Затем он увидел, что Штайнер лежит на земле и как-то странно себя ведет. Казалось, он ползет, словно краб, но, к своему великому удивлению, Голлербах понял, что на самом деле его товарищ даже не сдвинулся с места. Зрелище было столь забавным, что он даже хихикнул. Но затем до него дошло, что вокруг подозрительно тихо. Он повернул голову, и его взгляд застыл.
Штайнер также был в сознании. Хотя ему казалось, что буквально каждая клеточка его тела пронзена осколками, и хотя от боли он был готов лишиться чувств, он пытался подползти к неподвижному Голлербаху. Он не отдавал себе отчета в бессмысленности своих действий. Потому что с того самого момента, когда он заметил, что на несчастного Голлербаха движется танк, он утратил всякую способность осознавать свои действия. Он извивался как безумец — глаза готовы вылезти из орбит, на губах пеной выступила слюна. Он беспомощно бил руками и ногами, и со стороны казалось, будто это круги, которые расходятся во все стороны от брошенного в воду камня, постепенно затихая. Наконец он тоже застыл в неподвижности, словно труп, лишь глаза горели огнем на бледном лице. Танк был всего в десятке метров от неподвижного тела, но тут Штайнер увидел, что Голлербах повернул голову. И тогда он открыл рот и закричал. Он кричал так, что вздыбилась земля и поднялась буря, которая, в свою очередь, снесла горы, словно это были лишь гигантские волны, что протянулись от горизонта до горизонта. Когда он поднял глаза, то увидел, что пространство между небом и землей начало постепенно заполняться, темнея от массы сухих листьев, что кружились все ближе и ближе, а потом посыпались на него, словно снег. Он, не глядя, увидел, как танк проехал по извивающемуся телу Голлербаха, вдавливая его в землю, как его гусеницы, направляясь на восток, оставили после себя на твердой почве кровавый след. И лишь пейзаж оставался все таким же под палящим полуденным солнцем. Только там, где позади тела Штайнера возле узкой речушки теснились кусты, были разбросаны несколько сухих листьев, а дальше, за кустами, между небом и землей, зияла страшная бездна.
11
Где-то на востоке.
Дорогой Рольф,
Я сижу на старой отмели, загорелый как островитянин, и болтаю ногами в воде. А моим ногам это ох как нужно. Прошлой ночью русская канонерка пыталась пристать к берегу. Но Крюгер был на часах и своим карабином прогнал ее прочь. По крайней мере, так он говорит. Сегодня он целых два часа нырял и нашел два старых кожаных сапога, оба на левую ногу. Крюгер утверждает, что они принадлежали капитану лодки и его старпому. Он швырнул их назад в воду (я имею в виду сапоги). Пора бы тебе вернуться к нам, мы тебя уже заждались. Последние три недели мы торчим здесь, на берегу Черного моря, героически сражаясь со скукой. Весь день мы спим и ночью тоже. Ну и жизнь, скажу я тебе. Жаль, что тебя с нами нет. Никто из этих ребят не играет в шахматы, хотя сейчас, казалось бы, свободного времени у нас хоть отбавляй. Кстати, я писал тебе, что Мааг вернулся в строй? Дома он жутко отъелся. Набрал жиру на бока. Фабер вчера посмотрел на календарь и обнаружил, что прошло ровно три месяца с тех пор, как ты был ранен. Да, времечко летит! На сегодня все. Писать письмо на такой жаре — нелегкий труд. Крюгер и Керн подсматривают через мое плечо, и оба говорят, что у меня почерк, как у старого козла. Надеюсь, красоты моего стиля искупают его безобразие. Смотри, выздоравливай и набирайся сил, но главное, проследи за тем, чтобы тебя не заткнули куда-нибудь в другую часть, когда соберутся отправлять на передовую. Говорят, что на главном фронте ох как горячо! Всего тебе самого наилучшего.
Не выпуская письма из рук, Штайнер опустил их на колени и выглянул из окна вагона. Три месяца, подумал он. Ему же казалось, что не три, а все тридцать. Он засунул письмо обратно в нагрудный карман и закрыл глаза. Он получил ранение в начале мая, а теперь жестокое августовское солнце нещадно припекало и без того выжженную землю плацдарма. Он надеялся, что к тому моменту, когда он вернется в строй, дивизия будет уже в Крыму. И хотя фронт, пролегавший севернее, ежедневно сдвигался к западу, а ситуация с каждой минутой становилась все более нестабильной, на Кубани немецкие части стояли твёрдо, не желая покидать завоеванный плацдарм. Все больше и больше людей предсказывали второй Сталинград. Штайнер вновь посмотрел в окно, рассеянно глядя, как мимо проносятся телеграфные столбы. Монотонная песня вагонных колес убаюкивала, погружала в сон. Большинство других солдат в его купе сидели, свесив голову на грудь, и, закрыв глаза, дремали, не обращая внимания на жесткие, неудобные сиденья. Погруженный в странное состояние, в нечто среднее между сном и бодрствованием Штайнер мечтал о том, когда это утомительное путешествие, наконец закончится, — он был в пути вот уже десять дней, — перебирая в голове события последних трех месяцев.
Он вспомнил тот момент, когда после ранения снова пришел в себя на грязной койке на сборном пункте — это был первый этап его путешествия домой, в Германию. Он так и не узнал, как попал туда. Возможно, кто-то из бойцов третьего батальона подобрал его ближе к вечеру. Ночью его прооперировали, и когда он отошел от анестезии, то был уже в пути в полевой госпиталь. А еще через два дня его посадили на санитарный поезд, который без остановок шел до Пшемысля. Закончилось же его путешествие уже дома, в Германии, в тыловом госпитале в Пассау.
Он удивительно быстро пошел на поправку. Жуткие осколочные раны по всей грудной клетке и конечностям начали затягиваться без осложнений. Рана в плече также не доставляла особых неудобств.
Спустя месяц после его прибытия в госпиталь он получил первое письмо от Шнуррбарта. Тот с разочарованием докладывал, что в Германию не попал. Полученное ранение привело его в Одессу, и спустя месяц он уже снова был в строю. Шнуррбарт писал, что наступление ударного полка было остановлено русской артиллерией и что линия фронта теперь пролегала прямо через гору. Он также писал, что повсюду ходят слухи о пополнении и о назначении нового ротного, добавив при этом, что без Штайнера плацдарм им ни за что не удержать.
С тех пор пришло еще три письма. Слухи подтвердились, и дивизию перебросили на более спокойные позиции на морском побережье — отдохнуть, набраться сил. Последнее письмо, которое сейчас читал Штайнер, достигло его в день отъезда. Когда он добрался до Керчи, то узнал, что его дивизию перебросили в Новороссийск, то есть ехать ему теперь оставалось считаные километры. Пружины сидений в огромном пассажирском вагоне были жесткими; Штайнера встряхивало всякий раз, когда колеса подскакивали на стрелке; впрочем, пронзительный свисток локомотива, доносившийся из открытого окна, так же моментально возвращал его к действительности.
Он с интересом разглядывал лица попутчиков. Все это были нюхнувшие пороху ветераны, скорее всего, возвращавшиеся из отпуска, если судить по тому, с каким равнодушием они время от времени приоткрывали глаза, чтобы на секунду глянуть в окно, а затем снова погрузиться в сон. В углу, напротив Штайнера, сидел обер-ефрейтор, как и остальные, закрыв глаза. С каждым толчком поезда его голова моталась на неестественно длинной шее, словно на спирали. Лицо его с крупными чертами казалось усталым и безжизненным.