Я вслух заметил, что здесь, на улицах, в отличие от Душанбе, куда больше тюбетеек и чапанов. И женщины с повязанными на головах платками стараются не встречаться с чужаком взглядом.
Фёдор сказал: так сложилось, что в горных областях нравы более свободные, а тут, на равнине, сильно влияние ислама. И погрозил Васе пальцем, мол, девок за коленки здесь не трогай, а то попробуешь печёнкой таджикский нож. Который в России почему-то считают узбекским.
Глеб дал справку: узбекский нож называется пчак, таджикский – корд. Они похожи, но у корда обух, как правило, прямой, а у пчака носик часто вздёрнут уточкой. И рукоять у корда более массивная, а у пчака, что ли, похилее.
Поговорили про таджикские/узбекские ножи: на кухне с ними вряд ли какой иной сравнится.
Глеб сказал, что хорошо бы перед отъездом найти в Душанбе лавку, где можно недорого взять приличный корд. Лучше – прямо от кузнеца. На рынке цену задирают, и ножи там не рабочие, а всё больше сувенирные, с травлёным узором – на туриста.
За Кулябом вдоль дороги потянулись разделённые канавами арыков поля. По краям канав стояли высокая зелёная трава и небольшие деревца.
В полях тяпали тяпками бурую землю декхане – ни одного взрослого мужчины, только женщины и дети.
Когда миновали Муминабад, дорога понемногу потянулась вверх, в горы.
Поля у кишлаков теперь были огорожены сложенными из камней невысокими – в пояс – заборами, по верху которых топорщились, закреплённые где камнем, где глиной, колючие ветки терновника.
Фёдор пояснил: это от кабанов. Тут их много – местные на свиней не охотятся, вот они и лютуют. Здесь, в горах, у таджиков основная культура – картошка.
В самих кишлаках дувалы, стены скотных дворов и сараев, а кое-где и крыши построек были густо облеплены лепёшками сохнущего кизяка. Если не знать, что это такое, можно подумать – архитектурная причуда.
Вскоре свернули на грунтовку.
А когда поднялись ещё выше и дорога сделалась едва различимой на россыпях обкатанных паводковыми потоками камней, я начал опасаться за железное здоровье «корейца».
Порядком помотавшись по сердитым булыганам, встали.
Впереди в камнях, едва покрывая им лбы, бежала светлая речка. По нынешней поре – просто ручей.
Мурод, однако, решил осмотреть место переправы.
Мы тоже вышли размять ноги.
Я прогулялся вдоль берега. Попрыгал с камня на камень. Потом присел в тени ивы на обломок скалы.
Под ногами журчала вода. Вокруг было солнечно, величественно и устрашающе спокойно. Зелень на склонах, осыпи, близкие гряды горных кряжей, далёкие, отороченные по гребню снегами хребты.
Взгляд, погружённый в грозную массу пространства, не робел – отзывался ощущением причастности к этому огромному и разному миру.
Какой бесконечный день…
Я видел, но всё ещё не чувствовал эту землю. Слишком много впечатлений – идут внахлёст. Картинка меняется. Всё время меняется. Избыток опустошающих мельканий.
Впрочем, проживи здесь год – да, многое поймётся, врастёт в сознание, уляжется, но, чтобы почувствовать эту землю, сюда придётся вернуться. Только возвращение, повторение однажды уже испробованного и пройденного, позволяет войти во вкус, оценить что-то в полноте его достоинства.
Первый раз – всегда только проба, прикосновение, ещё не открывающее глубины переживания. Так – с музыкой, лакомством, страной. Только вдохнув аромат вновь, отдашь должное и ему, и вспыхнувшим воспоминаниям.
Так вот к чему это – про солнечного русского: странствует с надеждой, возвращается с благодарностью…
А жизнь? Та, что начинается рождением и заканчивается последним вздохом? Возможно ли вернуться, чтобы вкусить её уже по-настоящему? Надо бы наколдовать: перед смертью бросить на землю монету…
Внезапно рядом оказался Глеб. Оценивающе оглядел простор, как режиссёр – декорации. Остался недоволен, фотоаппарат не поднял.
Бывают минуты, когда чувства в человеке не умещаются – он весь мир принимает и весь мир готов собой наполнить.
Так сделалось со мной: я торопливо рассказал Глебу о смысле возвращения, о своих снах и о Тарараме, преображённом грёзой в неустрашимого солнечного русского.
Надеялся, должно быть: поделюсь, отдам кусочек своего дыхания, и Глеб подумает обо мне хорошо. Ведь это так по-человечески – сделать что-то и сладко мечтать, как твоё дело отзовётся в других и какие значительные, ласкающие фимиамом твоё неизбалованное самолюбие слова будут говорить о тебе за спиной.
– О чём ты? – сказал Глеб надменно, без эмоций, если договориться, что надменность – не движение чувств. – Оглянись: русские – толпа, стадо, дружно скачущее из безбожия в фатализм православия, где дух истреблён буквой и всё хорошее, что есть в христианстве, похоронено в золотой мишуре.
– Нам интересны только самые грязные и позорные стороны наших страстей, – сказал он. – Безнравственность и цинизм соблазнили русский разум, так что теперь о благородном и высоком мы можем говорить только с насмешкой.
– От нас требуют покорности, безмолвия и бездействия, – сказал он. – Пламенные идеи, жажда великих дел, порывы к истине и справедливости – всё замерло в наших сердцах, как в могиле, или обернулось, как у тебя, пустыми мечтами.
– Наша гражданственность – пустой звук, – сказал он. – До сих пор у нас нет главного: общего духа и законности, обеспечивающих силу взаимных отношений и договорённостей.
– Всё зыбко, ни в чём нет опоры, нас швыряет и носит, – сказал он. – Волны мечутся без всякого направления и результата. Одни плуты бодры и деятельны, поскольку ясно видят цель – украсть, облапошить, присвоить.
– Воровство и произвол, – сказал он, – повсюду обнажены и неприкрыты, потому что не боятся наказания, которое может найти их лишь случайно, наведённое сильной рукой, а не законом.
– Страсть к розни лежит в основании нашего духа, – сказал он. – Где несколько русских соберутся для какого-то общего дела, там через день они полаются, разобьют носы и разбегутся.
– Ложь нас съедает. У нас поголовно отсутствует понятие о честности и долге, – сказал он. – Довериться в любом деле соотечественнику – значит остаться в дураках.
– Да, среди нас есть много людей способных и с талантами, – сказал он. – Но русское проклятие в том, что нам не дана благодать с толком прилагать наши таланты.
Ручей журчал. Ива шелестела.
Почему-то вспомнился Руслан с его воспалённой риторикой.
Давно заметил: подозрительность сужает кругозор, с каким усердием ни озирайся по сторонам.
Вопрос о том, чему ты склонен верить, – это вопрос чистоты твоего сердца, а не весомости аргументов, которые предъявлены в качестве основания твоей веры. Уж так заведено у непорочных сердец: верить хорошему, даже если это неправда, – хорошо, а верить плохому – дурно. Где только эти непорочные сердца…
Я был разочарован.
Я сказал:
– Благополучие вместо счастья – неравноценный обмен, – и добавил: – Должно быть, тебя когда-то здорово обидели. Так сильно, что сердце твоё добела раскалилось, а после стало ледяным.
– Почему так думаешь? – Глеб посмотрел на меня с вниманием.
– Мой друг – тот, что мне снится, – говорил: жизнь насквозь пропитана любовью, как мёдом пропитан улей и судьба всех гудящих в нём пчёл. Всё на свете – любовь. Все наши чувства истекают из любви. Даже ненависть. Просто ненависть – это оскорблённая любовь.
Из-за ивы показался Вася.
– Ну, вы где? Поехали уже.
Машина одолела вброд ручей и ждала нас на другом берегу.
Для возвращения состарившейся бумаге цвета, а также для очищения её от пыли-грязи довольно бывает одной воды. Делаю так: промыв листы, кладу часа на три на воздух, поддерживая в бумаге влагу новым смачиванием. Если спешить, то горячая вода заметно ускоряет дело. Однако и клей тогда из бумаги вымывается сильнее.
Если, помимо пыли, есть желтизна от сырости – хорошо добавить в воду щавелевую кислоту (немного), после чего листы надо промыть в воде обычной (свежей). А с пятнами от жирных пальцев расправляюсь так: пропитываю их (посредством кисточки) мыльной пеной, после чего листы погружаю в горячую воду. Потом промываю в свежей и оставляю влажными на воздухе. Если жирные пятна не сходят от мыла, то можно опустить листы в бензин, после чего опять в воду, горячую и свежую. Часто, впрочем, довольно одного бензина.
Как сказано уже, после очистки клей из бумаги вымывается (бумага, употребляемая для печати, обычно клееная), поэтому, завершив с промывкой и просушкой, листы надо подержать в растворе желатина. Такую операцию, увы, делают далеко не все – халтурят, однако я порядок ремесла не нарушаю. Раствор готовлю так: накладываю в банку желатин и заливаю – чтобы вода его едва покрыла. Спустя часов пять-шесть размачивания ставлю банку на водяную баню – пока клей не распустится как следует, после чего вливаю скипидар (примерно 1/8 от объёма клея). Потом процеживаю через холст. Клей должен быть бесцветен, чист, прозрачен и чтоб не гуще молока, а то и жиже. За этим надо проследить: получится клей слишком густ – бумага сделается ломкой, а выйдет слишком жидкий не проклеит как положено.
Раствор желатина должен быть горячим, но не слишком – можно сунуть палец. Да, вот ещё секрет: чтобы листы потом легко отслаивались друг от друга, в клей добавляю каплю средства для мытья посуды (фейри). Налив раствор в лоток, кладу туда друг за другом промытые листы. Даю бумаге клей вобрать, потом раствор сливаю, стопкой достаю листы и зажимаю в прессе (слегка), чтобы отжать излишек клея. Затем вынимаю стопку, разъединяю листы и развешиваю для просушки на верёвке, как бельё. В былые времена мастера, чтобы листы охотней разделялись, в горячий раствор добавляли квасцы, но у меня и так идёт недурно – с фейри (прежде распускал наструганное мыло), так что в квасцах покуда не было нужды…
Вообще, об этом (про отмывку и проклейку) надо бы писать в другой тетради. Той, что для передачи мастерства. Она заведена отдельно – тем, вторым во мне, который переплёту предан. Заведена, ч