[17] а дамы носили длинные туалеты…
Итак, жокей надел шпоры. Святой Симеон, почуяв их, просто понес, понес куда глаза глядят. Они выскочили со скакового круга и исчезли из людских глаз. Жокея нашли вечером на земле с одними поводьями в руках. Он не мог толком объяснить случившегося.
Даже я, — сказал В. В. В., — не могу вам сказать, что между ними произошло.
Но, увы, Святой Симеон пережил и свою славу. Первые ставки жеребят от Святого Симеона раскупались нарасхват. То были действительно классные скакуны. Получились миллионы, когда было подсчитано, сколько же в общей сложности выиграло потомство Святого Симеона. А потом начался спад. И об увлечении его кровью стали говорить как о заблуждении, о всеобщем помрачении умов. Но нет, просто у тех, кто так судил, было слишком коротко зрение. Природа действует медленно. Кровь Святого Симеона совершила некий подспудный круг и, освежившись где-то в других кровях, засверкала вновь. Мы с вами, если хотите, современники нового умопомрачения авторитетом Святого Симеона. Но, говорю я вам, это не вечно! Грядет новый цикл.
— Что же будет? — упавшим голосом спросил Драгоманов.
— Рабле! — тотчас воскликнул Вильгельм Вильгельмович. — Рабле, только и всего!
Он же писал еще в двадцатом году в газете «Красный Пахарь», что на смену линии Святого Симеона придет линия гнедого жеребца Рабле. Никто и слушать не хотел. Но вот, скоро все сбудется.
— Не дайте моде увлечь себя, — говорил Вильгельм Вильгельмович. — Держитесь во взгляде на лошадь самобытности.
Драгоманов беспокойно заерзал на стуле.
— Они же фляйеры! — сказал он. — Безбожные фляйеры, все эти Рабле! До тысячи метров — ракета, а потом слезай и хоть сам скачи!
Но Вильгельм Вильгельмович, кажется, только и ждал этого возражения.
— Припомните Кубок в Кентукки! — воскликнул он.
Я уж не стал спрашивать, бывал ли он в Кентукки. Я-то был. Ипподром хороший. Но повороты крутые. Я, правда, только видел этот ипподром, скакать мне там не приходилось. Однако Вильгельм Вильгельмович, кажется, скакал. Во всяком случае, до мелочей изложил он нам, как разыграли кубок.
— Там была рыженькая кобылка под двадцать восьмым номером, — говорил он. — Хотя она и пришла предпоследней, но те, кто умеет смотреть и оценивать факты, не могут забыть, что за бросок сделала она на финише. А почему? Достаточно взглянуть на ее происхождение, чтобы получить ответ. Рабле, этот конь-ветер, повторяется у нее трижды в сочетании с потомством Персилеса и Сигизмунды. Да, сам по себе он, бесспорно, фляйер, но линия его требует прилива пусть второсортной, но все же добротной дистанционной крови, и тогда… о, тогда!..
Вильгельм Вильгельмович не произносил некоторое время ни слова. Он откинулся на спинку кресла так, словно перед глазами у него явилось все, о чем он нам только что сказал.
Долго шагали мы с Драгомановым по темным улицам, не произнося ни слова.
— Да, много в человеке класса, — сказал наконец Драгоманов.
Опять мы шли молча. А когда прощались, Драгоманов вдруг сказал:
— Но никаких Рабле я покупать все-таки не стану.
Мы разошлись в разные стороны, отправившись по домам, как вдруг он опять меня окликнул. Я обернулся. Он стоял вдалеке под фонарем. Было тихо, он говорил очень четко, и я хорошо слышал:
— Фляйер есть фляйер!
Не успел я сделать нескольких шагов, он опять меня позвал:
— Забыл предупредить тебя. Собирайся, повезешь Анилина в завод. Пора!
— Автобусом?
— Нет, автобус пришлось уступить спортсменам. Они поехали на Пардубицкий стипль-чез. А ты уж давай поездом.
Мы распрощались наконец, и я посмотрел ему вслед. Как будто памятник слез с пьедестала и решил, пока темно, пройтись по улицам.
9
Главное в отъезде нашего Кормильца состояло не в том, чтобы начальство убедить, но — как уговорить Клаву. Власть Драгоманова в силу некоторых тонких причин на нее не распространялась.
Пришлось мне взяться за это дело самому.
Старшой предупредил меня:
— Не подпускает.
Конюх — это целая психология, а женщина-конюх — это, скажу вам, двойная бухгалтерия. Тем более женщина молодая и одинокая. В пути Драгоманов сколько раз указывал на Анилина и говорил: «Тоскует! О ней тоскует». Я подтверждаю, это правда. Лошадь ведь чувствует, что достается ей совершенно исключительное внимание, никак иначе не растраченное. Лошадь умеет оценить такое отношение. Что мы! «Но! Я т-тебе!» Вот и вспоминает конь женщину… И она привязывается, а кроме того, как я уже сказал, начисления с призов. Сказал я, и с каких призов: Париж, Стокгольм… Клава у нас на Восьмое марта в шиншиллах ходила, а на мохеровую шаль она и смотреть не станет.
Вот и сказала она нам, когда мы приступили к Анилину:
— Не отдам!
Доктор — ехать нам предстояло с доктором — человек тонкий, понимал, что так просто тут ничего не возьмешь.
— Надвигается грипп, — сказал он задумчиво, шагая по конюшенному коридору перед денником, возле которого как часовой дежурила Клава.
Заметив, что доктор ведет себя совсем не как доктор, она насторожилась. А тут еще грипп…
— Что ж, — отвечала Клава, — гриппом люди болеют…
Доктор сразу воспрянул духом и воскликнул:
— Да! И заражают лошадей!
Клава не нашлась тут сразу что ответить, а доктор не отступал:
— Подумай сама, почему противогриппозную сыворотку делают из лошадиной крови!
Как раз в эту минуту я заглянул в конюшню. И сейчас у меня перед глазами: стоят друг против друга… Один говорит про грипп, а другая, в шубе, которую мы ей из Палермо привезли, к деннику прислонилась. Тихо. Потом Клава говорит:
— Ноги ему порублю, а не отдам!
Доктор молчал: он свое уже отговорил.
Потом вдруг Клава поворачивается и, ни слова не говоря, из конюшни выходит.
Минут через двадцать по внутреннему звонит Драгоманов:
— Ну как? — спрашивает виноватым голосом.
— Путь свободен! — рапортует доктор.
И в соседнем деннике шарахнулась лошадь.
— Грузите, — и Драгоманов трубку повесил.
Погрузка лошади в дальний путь — это праздник. Всем находятся дело. Главный, конечно, плотник. Он рубит перекладины, прибивает все на совесть. Особенно наш плотник Вася. Сооружают в вагоне стойло. Несут сено. Ставят бочку с водой и туда бросают деревянный кружок, чтобы вода в пути не плескалась. Вешают фонарь. Ставят лошадь. Вагон оживает.
В автобусе ездить удобнее, но процедуры той нет. А конный спорт — сплошная процедура. Конное дело начинается еще на пастбище. Оно ветвится в лошадиных родословных, уходя в глубь веков. Весь тот особый мир, что складывается вокруг лошади, входит в сознание конника. Истинного конника, конечно. А я среди выдающихся всадников не встречал невежд. Каждый «знал дело», а это означает развитое понимание того, чем занимаешься.
Пришел путейский надзор и проверил документы. Впрочем, ничего они не проверяли, а только говорили с доктором на своем аптечном языке. Наконец возник стрелочник. Нет, наконец явился Драгоманов. Ветер шевелил просыпавшееся сено, стружки. Драгоманов стоял в ранних сумерках среди суматохи перед отправкой. Потом он прошел в вагон, дал жеребцу сахара, а нам сказал:
— Посылаю не простых проводников с этой лошадью, а вас двоих! Жокея международного класса и главного ветврача. Должны вы это попять!
Стрелочник написал на вагоне «Живность».
— Разве так надо писать! — сказал ему плотник. — Писать надо вот как!
И мелом вывел: «Анилин».
— Ну и что? — спросил стрелочник.
— Как — что? Анилин!
— Э, анилин или вазелин, кому это понятно!
Плотник подумал и приписал: «Мировой скакун».
— Это дело другое, — одобрил стрелочник.
Тогда плотник полез под вагон. Он сел на рельсы у колеса. Доктор подал ему вниз с платформы стакан — «наружное».
— Чтобы дорога у вас была гладкая!
Ну, теперь медлить нечего! Можно и трогаться, ведь живую ценность везем, и какую! Однако прошло часа два, а то и три: мы все стояли на месте, и надпись «Мировой скакун» тонула в темноте. Провожающие разошлись. Сам Анилин задремал, упершись носом в окованный край кормушки.
Подождали мы еще часок-другой и стали звонить Драгоманову — по служебному. Драгоманов велел: «Трубку не клади. Я сейчас», и было слышно, как он по городскому объясняет кому-то: «Весь мир… Тысячные суммы… Надежда нашего спорта…» Только я положил трубку, как прибежал локомотив, схватил вагон и потащил куда-то по путям.
Ночью пути красивы, как море: мигают желтыми, синими, зелеными и, конечно, красными огоньками. От первого толчка Анилин вскинул голову, но ездить ему приходилось не раз, и он очень скоро успокоился. Раскинули мы на сене попоны с надписью «СССР» и накрылись тулупами. Скоро и нас убаюкало.
Глаза мы открыли только утром. Нас по-прежнему качало. Напоили мы коня, и, чтобы выплеснуть остатки воды, доктор приоткрыл плечом тяжелую дверь.
— Москва! — воскликнул он таким тоном, будто мы ехали с ним из Владивостока.
Мы двигались по окружной. Конечно, красиво. Замкнутый скаковым кругом, разве когда-нибудь увидишь столицу со всех сторон, ото всех вокзалов! Нам словно специально ее на прощанье показывали. На том проспекте, например, над которым мы по мосту мчались, я в жизни не был. Все это хорошо и красиво, если бы не жеребец. Но стоило еще раз позвонить кому-то и сказать еще раз про тысячные суммы и весь мир, как помчали нас еще быстрее. Правда, все еще по кругу.
— Зато уж как прицепят к составу, то доедем без остановок, — оптимистически рассудил доктор.
Действительно, нас скоро поставили в поезд. Но прежде спустили на сортировочной с горки. А надпись-то не прочли! Не заметили ни «Живности», ни «Мирового скакуна». Вернее, заметили, да поздно. Несясь вниз, с горки, без предохранительных «башмаков», могли мы только видеть лица стрелочников, провожающих нас глазами и, должно быть, читающих: «Жи… Мирово…» Страшный удар! Все полетело со своих мест. Доски лопнули. Анилин в недоумении заметался по вагону, вскинув свою точеную голову и волоча на обрывке аркана обломок доски.