Железный старик и Екатерина — страница 10 из 33

1

В детстве Серёжу Дмитриева упорно приучали к гобою. Звук гнусавого духового инструмента он слушал с пелёнок. Ежедневно, перед тем как идти в театр на репетицию, папа дома дул «длинные ноты». Он ходил по комнате и выдувал одну такую ноту. Похожую на пронзающую воздушную тревогу. На занудливейшую зубную боль. Совсем маленького Серёжу это пугало, он отчаянно ревел, позже – привык.

Папа играл первый гобой в Башкирском Государственном Оперном Театре. «По моему гобою, сынок, настраивается весь оркестр. Мой гобой самый главный инструмент в оркестре». Он поднимал длинную черную трубку в белых клапанах на уровень глаз, закладывал трость в рот и дул свою длинную ноту. Когда нота совсем затихала, говорил: «Длинные ноты, сынок, укрепляют губы, развивают дыхание». Он снова закладывал трость в рот и дул вторую свою длинную ноту.

Мама Серёжи тоже работала в театре. Она была там костюмером. Одевала разных тёть в старинные пышные платья, чтобы тёти стали ещё толще, пышнее. Серёжа нередко находился при таких одеваниях. Когда его некуда было девать. Он привычно тарахтел, возил машинку по полу. Объезжал недвижные пышные платья (с тётями), вокруг которых ползала и мама. С иголкой и ниткой. Папа в оркестр под сцену с собой не брал. «Запрещено, сынок», – говорил он. – Шавкатом Нургалиевичем». Шавкат Нургалиевич был Главный Дирижёр. Главнее папы. С ним не побалуешь. У него была грива на голове и брови вразлёт. Размером с мечи. «Привет, дитя театра!» – проходя, говорил он и дружески трепал. Да так, что приходилось потом накидывать слетевшие лямки от штанишек. Как после удара урагана.

Зато папа был главнее Шавката Нургалиевича, когда оркестр настраивался под папин гобой. Папа давал свою длинную ноту – и все начинали пилить смычками и дуть в разные тромбоны. И Шавкату Нургалиевичу приходилось терпеть. Сидеть и ждать за пультом. (Видел это много раз. С балкона. На правой стороне. Куда всегда пускала тетя Галя, Главная Уборщица Театра.) Правда, потом он начинал махать всем палкой, как бы грозить. Но это уже неважно. Папа был доволен – он дал сегодня свою главную ноту. Играл себе дальше. Как будто один.

После балкона можно поиграть, повозить машинку в коридоре. А ещё лучше в высоком пустом зале на втором этаже, Там стоят древнегреческие Венеры и Апполоны. По паркету машинка летит далеко. Можно перебежать и снова толкнуть. Уже в другую сторону.

Тётя Галя всегда проходила с тряпкой на палке. Как солдат с ружьём на плече.

– Ну-ка идём, я тебя покормлю.

В комнатке у тёти Гали окон нет вообще. Зато на стенах балерины. Очень красивые, с тонкими ногами. Много их там всяких. Есть певцы. Очень важные. Даже весь оркестр стоит на одной из афиш. Впереди на стуле, будто строгий отец всем, сидит сам Шавкат Нургалиевич. Папа в заднем ряду. Высоко. Гораздо выше Шавката Нургалиевича. Папа улыбается. Он держит в кулаке свой гобой. Как будто простую легкую трубочку.

Потом приходила мама и всегда спрашивала: «Руки помыл?» Её успокаивали, кивали на кран над ржавой раковиной. Который всегда капал. Тогда мама тоже подсаживалась к маленькому столику, ела. Борщ или кашу. Разговаривала с тётей Галей. Они готовили поочерёдно. Тайком от Ермилова (Главного Пожарника Театра). На плитке в углу. У мамы был ненормированный рабочий день. Она находилась в театре утром, днём и даже вечером. Во время спектаклей. А папа был «как барин» (слова мамы) – после утренних репетиций отправлялся с сыном домой. До вчера. До спектакля. Где сам играл в оркестре, жена переодевала по несколько раз толстух-певиц, а сынишка стойко торчал почти весь спектакль на балконе. Пока не падал там и не засыпал. Прямо в кресле.

Шести лет Серёжа сам стал артистом в одном спектакле. Мама надела ему белое обтягивающее трико и чёрные туфельки. Потом поверх трико штанишки в виде двух тыковок, а на голову – островерхую шляпку. И он бегал по сцене, изображал всякие игры с такими же мальчишками и девчонками. Декорации воссоздавали площадь средневекового города, где два тучных монтекки и капулетти сидели в тыквах, смотрели на игры молодёжи и вели неторопливую беседу.

Серёжа старался пуще всех. Под быструю музыку бегал, метался, ловил девчонок, кричал «поймал! поймал!» Вдруг схватил у кого-то палку и пошёл скакать на ней как на коне и кричать: «Ура! ура! Все за мной!» – «Не кричи, дурачок, – поймав, сказал ему на ухо какой-то дяденька в тыквах и с алебардой. – Это балет». И под смех зала, ласково поддал ему под тыквы. И Серёжа опять поскакал на своей палке. И опять закричал «ура». И дяденьки с алебардами снова его ловили. Весёлый был спектакль.

Во второй раз Серёжу на сцену не пустили. Хотя мама и надела ему белое трико и вздутые штанишки. А Шавкат Нургалиевич при случайных встречах, чувствительно потрепав, всегда теперь говорил: «Смотри у меня! Артист театра. В балете – ни звука!»

С папой и мамой Серёжа жил в Общежитии Башкирского Оперного Театра. Так было написано всегда на стеклянной отблескивающей табличке у входа. А Общежитие находилось на улице Тукаева. Всего в двух кварталах от Башкирского Оперного Театра.

Иногда папа и мама оставляли его в комнате Общежития одного. Тогда после обеда с учебниками и тетрадками обязательно приходила Верка, дочь тёти Гали, живущая в комнате напротив. Через коридор. У Верки была круглая голова, похожая на ядро Мюнхгаузена с висящими косичками.

Сперва почему-то царапались. Обязательный ритуал. Потом преспокойно садились за стол и занимались каждый своим делом. Серёжа раскрашивал карандашами раскраску, а Верка в раздумье грызла ручку. «К 25и прибавить 49». Поглядывала на Серёжу. Серёжа хмуро говорил: «74». Иногда специально давал неверный ответ. Тогда приходилось вставать и опять царапаться-драться. А после снова садиться к раскраске.

Вечером первой приходила тетя Галя: «Ну, как вы тут? Не ссорились?» – «Нет, мама! Что ты!» – говорила Мюнхгаузен с висящими косичками. – Мы решали примеры, а потом играли».

Мама и папа Серёжи приходили гораздо позже, когда он уже спал…

Иногда старческие засыпающие глаза видят очень далёкого мальчишку. Мальчишку из другой жизни. Мальчишка скачет по сцене на палке-коняшке, кричит на весь театр «ура», а в оркестровой яме приседает, осаживает его, машет рукой дирижёр: «Молчи, дурак! Уши надеру!»

2

К банкомату на Ленина Дмитриев всегда шёл ближним путём, дворами. Мимо тридцатой школы. Весной, перед Первомаем или праздником Победы, здесь всегда можно было увидеть тренировочные парадики старшеклассников в пилотках. И девчонок, и мальчишек. Вперемешку. Целый класс маршировал палочными ногами. И всегда – под команды то одного, то другого командира из своей же среды. Какая-нибудь девчонка, пробуя власть на вкус, тонко кричала. «Раз-два! Левой! Левой! Раз-два! Левой! Левой!.. Класс… напра… во!» И все уже шагают к железной оградке цветника. Казалось, сейчас снесут её! Но новая команда девчонки – и класс уже режет вдоль оградки. «Класс, запевай!» И все, как поют только шагая в строю, безобразно, фальшиво пели, ударяя ботинками: «Не плачь, девчонка! левой-левой! пройдут дожди! левой-левой! солдат вернётся! левой-левой! ты только жди!»

Дмитриев забывал про желчь, сразу подтягивался. Слегка подкинув себя, брал ногу, шагал вместе с девчонкой и её орущим строем. Он хорошо помнил армию.

Сейчас возле школы было пусто. Школьный стадион слева был в снегу. Двухэтажное здание с широкими окнами стояло немым, беззвучным – за сизыми зимними стеклами понуро сидели поголовья учащихся и самодовольно разгуливали учителя с книжками и указками.

Вдруг увидел Городскову. Прямо под одним из окон школы. Женщина в песцовой шапке и в расстёгнутом пальто кормила какую-то кошку.

Дмитриев чуть не на цыпочках прошёл мимо. Словно напоровшись на непозволительное, интимное. Однако верный своему «ххы», обернулся: уже кормит бездомных кошек. Как старуха. Х-хы. Наверняка крошит хлеб голубям. Возле мусорных баков. Х-хы!

Забыть такое желчный старик не мог. Почему-то задело увиденное. И даже словно обидело. Как будто потерял доверие к человеку, ошибся в нём. Поэтому как только Городскова заявилась опять с продуктами (тоже кормить! его! как кота!), задал вопрос. Едва та сняла пальто:

– Вы любите домашних животных? (При этом смотрел в сторону. Мол, мы сейчас послушаем.) В частности кошек, котов?

– Да в общем-то не очень, – удивилась Городскова, вешая шапку.

– А я вас видел вчера. Возле тридцатой школы. Вы кормили кошку. Судя по всему, бездомную.

Следователь уже припирал к стенке.

– Ах вот оно что! – рассмеялась Екатерина Ивановна. – Что же в этом плохого?

– Да как что! Как что! Там же дети! А вы привечаете бездомных кошек! Возле школьного учреждения!

Прямо инспектор гороно. Представитель санэпидемстанции с насосом и в маске.

Городскова растерянно улыбалась: неужели всерьёз сказал? Заговорила, наконец, сама. Всё больше и больше ожесточаясь:

– Вас удивила я. С кошкой возле школы. А вас не удивляет, что дети этой школы не отличаются особой любовью к животным? Могут запустить в этого кота палкой, камнем, девчонки могут подойти, сфотографировать мобильником «миленькую кошечку», присесть даже рядом, опять же как для селфи. А покормить, – ни один. Это вы считаете нормальным?

Хотела снова одеться и уйти, но Дмитриев сразу стал многословно извиняться, удерживал, не давал пальто.

Осталась.

Дулась и на кухне, выкладывая продукты.

Однако за чаем, уже примирительно просвещала старика. как бывалая кошатница, а заодно и собачница:

– Бездомные собаки всегда передвигаются, Сергей Петрович. По городу. Ищут еду по помойкам, по свалкам. Они как-то не так заметны. Бездомная кошка обитает в одном месте, чаще под домом, редко уходит в другие дворы. В мороз ли, в жару она сидит на виду. Возле тропы, где идут люди. Она вроде безразлична к ним, но ждёт. Или, как мой Феликс-трус, выглядывает из окошка. Чтобы, увидев свою кормилицу, побежать к ней и сопровождать до чашки, куда ему будет вывалена еда.