Железный старик и Екатерина — страница 18 из 33

Военком, подполковник Кашин, злился:

– Сергей Петрович, я же вам русским языком говорил и говорю: всё у нас под контролем. Имеем прямую связь с канцелярией фронта. Если появится что-то новое о вашем сыне – сразу нам сообщат. (Чего же вам ещё!)

Возле большого тумбового стола раздражённо ходил крепкий мужчина в кителе с орденской колодкой и военным поплавком на правой стороне груди.

Дмитриев сидел на стуле. На стене висели два маршала при полном параде. Бровастый генсек и министр обороны в очках канцеляриста. Два корефана, два серьёзных подельника. В Афгане устроившие заварушку.

– Так, может быть, всё же связаться с частью, где сын служил. – подсказывал Дмитриев. – Там-то наверняка лучше всё знают. Как он пропал. При каких обстоятельствах. (Эти разговоры были ещё до поездки в Ташкент, до встречи с Олегом Баевым.).

– А вот это – ни в коем случае! Не имеем никакого права. Ни номер части знать, ни дислокацию её. Повторяю – всё только через канцелярию фронта. Ждите!

Дмитриев выносил из кабинета образы двух непрошибаемых маршалов на стене и рыскающего под ними злого подполковника.

Однако каждый раз возвращаясь вечером к убитой горем жене… утром снова шёл и поднимался по ступеням двухэтажного здания с решётками на окнах.

Однажды в обеденное время увидел Кашина в длинном военкоматском коридоре. Тот только что вышел из туалета. Вытирал платком руки. Но, увидев его, Дмитриева, тут же нырнул обратно. И закрылся там, видимо, на все защёлки, какие были.

Больше в военкомат Дмитриев не ходил.

В техникуме Надя ещё держалась. Дома почти всё время плакала. Глаза с распухшими красными веками сочились как нераскрывающиеся раковины. Дмитриев не умел утешать, мучился, потом отупел. Почти не разговаривали. Спали в разных комнатах. Утром что-то ели на кухне, потом собирались, шли на работу. Их вёл бесснежный провальный, как сизая яма, февраль.

Смертельную болезнь жены Дмитриев проглядел. Почти девять месяцев все её недомогания, боли в костях, сильную потливость по ночам, когда приходилось даже менять простыни, головные боли, частые простуды – всё это, казалось ему, из-за её нескончаемого переживания. От её слёз по ночам. От тоски по сыну. От неизвестности о нём.

На торжественном собрании в техникуме по случаю начала занятий 1-го сентября, когда она шла к сцене, чтобы сесть в президиум, Дмитриева впервые резанула её худоба. Точно увидел её из зала не своими – чужими глазами. Всегдашний безукоризненный женский костюм стального цвета, в котором она любила разгуливать и диктовать студентам письменные работы – висел на ней. Как на подростке, как на каком-то Петере из фильма. Среди других весёлых, переговаривающихся преподавателей она сидела словно бы одна, с пепельным лицом, с волнистыми белыми цветами на впалой груди, раскрывшейся в пиджаке как могилка.

Тогда же, в сентябре, к Дмитриеву прибежали прямо в аудиторию, во время лекции: «Надежде Семёновне плохо!» Дмитриев бросился следом за двумя девчонками.

В окружении студентов, только что поднятая с пола, Надя сидела на стуле, торопливо оправляла юбку, говорила, что всё в порядке, просто закружилась голова, сейчас всё пройдёт. Увидела вытаращенного мужа, опустила глаза. «Надя, что с тобой?!» – подбежав, как в театре воскликнул Дмитриев. Поднял со стула, повёл зачем-то в учительскую. Только оттуда вызвал, наконец-то, скорую.

Пожилой врач скорой, проделывая обычные стандартные манипуляции (измерение давления, температуры, прослушивание фонендоскопом), дотошно расспрашивал лежащую пластом больную в серой юбке и чёрной открытой комбинации. И, быстро почеркав авторучкой в своих документах, повёз в дежурную больницу вместе с Дмитриевым. Заподозрил у женщины неладное. И, как оказалось, не ошибся. В больнице, в первом же заборе крови обнаружили острый лейкоз. Дмитриеву не сказали об этом. «Идите домой, жена ваша полежит у нас на обследовании».

Сейчас, по прошествии стольких лет, помнилась только большая палата на третьем этаже отделения гематологии, заставленная кроватями с сидящими и лежащими женщинами в халатах мышиного цвета. Всё они поворачивали головы, когда он входил и здоровался. И сразу равнодушно отворачивались, чтобы продолжить свои бесконечные разговоры или покачиваться сомнамбулами с подвёрнутыми ногами, о чём-то думая. Лежащая жена словно тоже его не видела, смотрела в потолок.

Он присаживался к ней, сразу начинал доставать из сумки принесённую еду, тянулся, ставил судки с горячим на тумбочку.

Убивала её худоба. Она почти ничего не ела. Он подносил ложку с супом, уговаривал, просил. От химиотерапии у неё стали сильно выпадать волосы. Остриженная, она походила на чёрно-белую фотографию узницы из лагерного архива Освенцима. Выполненную фашистом-фотографом с немецкой добросовестностью и даже художеством – из больших глаз обречённой жертвы зримо высвечивала смирившаяся, равнодушная душа. Дмитриев не мог смотреть в такие глаза жены, рука с ложкой начинала дрожать. Отворачивался.

15го декабря, когда он пришёл в отделение, ему сказали, что жена умерла. Глубоко сожалеем. Пока не увезли в морг, можете проститься с нею.

Его завели в сизую комнату без окон, высвеченную высокой голой лампочкой.

Надя лежала на обычной кровати. Серый больничный халат её сливался с серым одеялом. Пепельное лицо с закрытыми глазами было спокойным.

Он выпрямленно сидел на табуретке. Держал мёртвую, в холодной испарине руку. Слёзы жгли. Как горячий ландрин.

Его тронули за плечо.

Встал, как слепой хватаясь за спинку кровати. Вышел.

По улице передвигался словно надорвавшаяся лошадь, готовая пасть, – раскачиваясь, задирая палочные ноги и оступаясь. Люди думали, что он просто пьян. Большой левый глаз его был чужим на лице, стеклянным.


После похорон автоматом ходил на работу, как-то там преподавал. Сильно похудел. Лысина просунулась вверх вроде Монблана из ледового серого венца. Коллеги покачивали головами: эко перевернуло беднягу.

Новая учительница русского пугалась в учительской Дмитриева. Когда тот выходил, за стол Надежды Семёновны садилась с опаской. Так боятся жилья недавно умершего человека. Белобрысые глаза блондинки испуганно искали оставшиеся следы от этого умершего человека. А?

2

Установленный высокий баннер у входа в метро «Тёплый стан» походил на связанного по рукам и ногам робота с круглой головёнкой. От неудобства так стоять робот криво закусил букву М.

С большим рюкзаком на спине Рома возле робота ждал отца, добивая в планшете шахматную задачку. Утреннее солнце отскакивало от лужиц на асфальте, слепило.

Появился отец с купленной пачкой сигарет. Окутываясь дымом, торопился напитаться зельем возле мусорной урны. Целое утро не курил. Мама спрятала или выкинула сигареты. Бросил наконец окурок. «Идём!» На ходу заложил обратно сыну в рюкзак его планшет.

Рома шёл к входу, хмурился. Сколько мама пилит его из-за курёшки – бесполезно. Прячется. Чаще на лоджии. Дескать, поливаю цветы. Приседает там. Дым стелется над цветами. Он его разводит рукой, разгоняет. Дескать, идёт опыление. Селекционер. В туалете он. Газовая камера. «Ты когда бросишь курить?!» – кричит мама.

Вагон битком, но сразу удачно сели у входа. Папа в чёрном строгом костюме, белой рубашке и галстуке. Никаких кед и джинсов. В министерстве с этим строго. А табаком всё равно несёт. И от руки, что тебя обняла, и от всей головы и лица со сжатыми, как у партизана, губами. Весь пропитался! Почему ему в министерстве не запретят курить?

Вагон летел, тесное молчаливое большинство покачивалось, разглядывая потолок. С рюкзаком пригнувшийся Рома смотрел на свои кеды и легкие пёстрые штанцы по щиколотку. Всё же с одеждой в школе демократичней, чем у папы на работе.

У выхода на Арбатской попрощались. Валерий Алексеевич, сразу закурив, пошёл направо в своё министерство, сын с увесистым рюкзаком к подземному переходу.

Выйдя к церкви, похожей на тесную луковичную посадку, пошёл к школе, не похожей ни на что. Просто к стенам её и окнам.

На входе уже поджидала Танька Станякина из параллельного. И чего вяжется!

– Привет, Город!

Хм. «Город». Рюкзак на самой как на искривлённом гвозде – и туда же!

В коридоре не отставала. Пока не согласился пойти после школы в «Повторный фильм» на комедию «Этот безумный, безумный, безумный мир». И с самым большим, наверное, на свете школьным рюкзаком, в который поместилось всё: и учебники, и книги, и тетрадки, общие и простые, и шахматная доска с шахматами, и два планшета – вошёл в свой 6-ой Б.

– Люди, Город пришёл, – удивлялись рюкзаку и выносливости толстого Ромы соклассники.

Серёжа Антонов поспешно вскочил, чтобы Рома пролез к окну и скинул быстрее рюкзак.

Рома сел и начал выкладывать из рюкзака на парту. Чтобы всё было под рукой. Всё не помещалось на парте, приходилось многое на подоконник.

– Запасливый Рома Город, – продолжали удивляться вольно рассредоточившиеся по классу девчонки и мальчишки. В майках, футболках, джинсах, шортах и штанцах.

Приглашённый доцент Селивёрстов или просто ленился писать на доске, или тайно любил цирк:

– Городсков!

Подавал кучерявому толстому мальчишке в белой футболке распечатку с контрольными уравнениями. Тот, глянув на них только раз, как фокусник тут же возвращал и начинал наколачивать мелом на доску густую интегральную кашу.

Селивёрстов ждал, гоняя пальцами карандаш. В очках с большими диоптриями, из арсенала подводного капитана Немо. Затем поворачивался и с деланным удивлением смотрел на кучерявую черепушку, сумевшую всего за полминуты заварить всю эту кашу на доске. По памяти. Расхлёбывать которую придется остальному классу в течение урока.

– У тебя и решение есть, Городсков?

– Да, Герман Валентинович.

– Напиши, – пододвигал листок и ручку.

Рома быстро писал решение.

– Верно, Городсков. Молодец, садись, пять.

Остальные уже пускали слюну. Что тебе гончаки. Начинали быстро переписывать уравнения. Яростно задумывались. Двоечников в математическом классе не было. Но с Ромой Городом не поспоришь, нет.