л?!.. Угадала?!.. А?!..
Меня колыхало, как в том корабле, в том океанском пароме, в котором он, в трюмном затхлом закутке, в запахах мазута и мешковины, возвращался на родину.
— Ты написал жену?..
— А кого же еще?!.. Голую, лежащую в подушках, расставив ноги, будто она собирается меня принять в себя… с распущенными волосами… И Цырен весь соком изошел, когда увидел… И хлопнул меня по спине, и завопил: я сделаю тебе то, что ты хочешь! И ты убьешь этим неверную жену, ведь неверных жен всегда убивают, не правда ли?!.. а-ха-ха-ха-ха…
Он так хрипло засмеялся, что я вздрогнула. Дьявол. Я сидела и беседовала с дьяволом.
Не выдумывай, Алка. Слушай и запоминай. Тебе невиданно повезло. Только не спугни его. Не спугни.
— Эта игрушка была хороша… ох, как хороша!.. Это было настоящее произведение искусства… Черт побери, эту штучку хотелось взять в руки, нянчить, как ребенка, взвешивать на ладони ее сладкую тяжесть… она была такая красивая и сладкая, такая волнующая, как… как женщина… как драгоценность… как хорошая живопись, мать ее… Я был там, в мастерской Цырена, когда он мне ее делал. Я следил, как вздымается молоток в его руке. Ковка — древнее ремесло… такое же древнее, как живопись… удовольствие смотреть на мастера… как на акт… как на любовь… Он делал Тюльпан на моих глазах… делал… делал… И еще он вделал в него такое… такое… об этом сейчас нельзя говорить… Ты!.. Любашка!.. Что так смотришь?!.. Я… вспомнил тебя… это ты стояла за окном, ты показывала мне Тюльпан через морозное стекло… ты… ты… Отдай мне его!.. Отдай!.. Я тебе — картину, а ты мне — его!.. А-ха-ха-ха-ха…
Сумасшествие. Вот сейчас. Сейчас я смогу спросить у него, как же Тюльпан убивает.
Тихо! Сиди тихо. Одно твое слово, движение — и ты спугнешь его. Он же в стельку пьян.
Лучше плесни ему еще. Чтобы язык у него развязался совсем.
Нет. Не надо. Он упадет головой на стол. И заснет. Лучше не надо. Слушай.
— И она убежала… и у меня был Тюльпан… и я сжимал его в руке, как сжимал когда-то ее грудь… ее живую грудь… и я его потерял… потерял, падла, а-а-а!.. я сволочь, я последняя сволочь, я его потерял… я сидел в ресторане, я надрался, я был погружен в черноту, все время погружен в черноту… я видел вокруг только сиену жженную, только умбру, только ультрамарин… только черную краску видел я… и я надрался как свинья… я надрался до чертиков… в стельку… в дымину… как никогда в России не надирался… мне надо было как-то заглушить горчеь… и я вертел Тюльпан в руках… вертел и мял… игрался с ним, игрался, дурень… и он выпал у меня из руки, как шишка… и покатился… и я сам покатился лбом в стаканы с недопитым виски… а там, рядом со столом, все вертелся какой-то негр… какой-то черный вертелся там, я помню… я смутно помню… помню, как плакал!.. как кричал: fuck you, America!.. Может быть, он поднял мой Тюльпан… может быть… не помню… больше ничего не помню…
Он смотрел на меня так страшно. Раскосые глаза дико светились. Узкие светящиеся щелки. Будто смола горела в них. Я судорожно вздохнула.
— А ты… не поднял потом Тюльпан с полу?.. Ты… не сунул его в карман?.. Ты… не увез его… с собой… сюда?..
Если это так — это он мог убить Любу. Ведь Тюльпан был у него.
Господи, да за что он мог убить Любу?! Зачем ему, бедному художнику, было убивать Любу Башкирцеву?!
Не может быть. Этого не может быть. И все же.
Он, сощурясь, страшно смеясь, дрожа пьяным ртом, мерцая серебром волос, смотрел на меня. Его глаза проходили сквозь меня навылет, как две пули.
— Не помню. Я не помню. Я ничего не помню.
Он сказал это резко, отчетливо, как трезвый.
Она наутро явилась домой, к Беловолку и Изабелле, нагло, развязно вихляясь, нагло и открыто смотря перед собой, мимо них, мимо их злых лиц. Они хотят ее снова школить. Не выйдет. Они уже достаточно ее школили. Все. Теперь она, Алка Сычиха, будет школить их.
«Где ты была?» Где надо. Не ваше дело. Пила с мужиками. «Проститутка! Шваль! Я так и знал! Ты не держишь имидж!» Плевала я на твой имидж. И на свой тоже. Я Люба Башкирцева, и я веселюсь, как хочу. «Ты, сучка драная! Вспомни, из какого дерьма я тебя достал!..» Заткнись. Если ты еще раз скажешь такое мне, Любе Башкирцевой, я размозжу тебе голову вот этим мраморным мальчишкой.
Алла взяла со стола тяжелую мраморную фигурку. Подняла, размахнулась. Она глядела в лицо Беловолку, стоя перед ним с мраморным антикварным мальчиком в руках, надменно, зло и бесстрастно. И Беловолк понял. Отступил. Щелкнул пальцами, сделал знак Изабелле: проваливай, девочка провела бессонную ночь, у нее была попойка, она не в настроении. Пусть дрыхнет. «Вольпи к ней сегодня не назначать!» Она усмехнулась. Бедный Миша. Она так поднатаскалась в вокале, что впору самой давать уроки за деньги. Деньги у нее теперь есть. Много денег. Да это все обманка, счета-то не ее. А что — ее? Шубы, кольца, туфли, эта чертова «вольво»? Броши и колье?
Колье. Алмазное колье. Колье на груди Любы Башкирцевой.
— Оставьте меня одну! Юрий, уйди!
— Дрыхни, стерва. Можешь дрыхнуть хоть сутки. Через сутки я тебя разбужу. Пинком. Помни о том, что у тебя через неделю концерт в «Олимпии».
Беловолк вышел, хлопнув дверью. Она бросилась на кровать. Вытащила из-под подушки журнал, уже порядком потрепанный. Впилась взглядом в лица.
Лица, лица, лица.
Счастливые лица счастливых богатых людей.
Так, кто рядом с обнявшимися нежно супругами? Худое лицо. Худая, поджарая стать. Нос чуть крючком. Щеки чуть ввалились. Смугл. Источает шарм, как аромат. Чуть вьются черные, как смоль, волосы. Южанин. У кого она узнает, кто это? Беловолк? Беловолка она прогнала. И Беловолк не должен знать, что она интересуется окружением Любы, выкапывает какие-то подробности об рбщих знакомых: зачем? Он заподозрит ее. Игнат. У Игната узнать? Снова с ним спать? Да, снова с ним спать. Ты должна платить за каждую полученную информацию звонкой монетой. А звонче бабьего тела, дорогая, как тебе давно известно, ничего нет.
Она протянула руку, взяла со столика у кровати сотовый.
— Игнат, привет. Да, я одна. Да, хотела бы увидеться. Как там поживает наш… Бахыт?.. Завтра. Где? Когда?.. Я приеду. Ты рад?..
Когда она дождалась ответа, она отвела трубку от лица, подержала так немного, скорчила идиотскую рожу, высунула язык, выругалась в сторону, шепотом, грязно-вокзально, и нежно промурлыкала в трубку:
— Я тоже рада.
Я теперь знаю, как и где сделали Тюльпан.
Я знаю, кому он принадлежал.
Убил ли художник свою жену, как хотел? Не знаю. Убил ли он Башкирцеву? За что? Не знаю. Он был так пьян, он раскачивался и плел небылицы, может, это он все придумал. Помнил ли он, как я однажды показала ему Тюльпан через морозное стекло? Скорей всего, да. Он художник, у него в голове одни видения.
Мне надо знать, кто стоит на той красивой глянцевой фотографии рядом с Любой и Евгением Лисовским. Всех поименно. Как на войне. Эти люди живы или умерли? Это тоже важно. Игнат. Игнат должен знать их всех.
Игнат назначил встречу Алле в ресторане Центрального дома литераторов. «У меня там до тебя будет важный разговорец с одним… хм… писателем. Решаю проблему выхода одной, хм, книжки, мне очень нужной, и рецензий на нее. Это не твоего ума дело. Приходи к шести. Посидим недолго. Поедем в гостиницу. Ко мне нельзя. У меня жена в Москве торчит. Лучше бы сидела в своем Антибе». Писатели, журналисты. Алла поежилась. Как она их всех ненавидит. Они все лгут, врут, перевирают, шантажируют, продаются за копейку, тешат тщеславие. Гениев мало. Да ведь и она, веселая рыжая Джой, мало читала. Журналы, газеты. Две-три книжки в детстве, в школе, в Сибири: Пушкин, Толстой. Она всплакнула над историей Катюши Масловой в десятом классе. Тогда в Козульке, она была так сентиментальна и слезлива. Потом это прошло.
Беловолк был дома, когда она собиралась на свидание к Игнату. Он смотрел, как она одевается, как примеряет украшения, выуживая их из шкатулки времен Екатерины Второй. Спина Аллы, голая в вырезе платья, ловила злой ожог его глаз. Первым молчание нарушил Беловолк.
— Куда намылилась?
Алла быстро обернулась. Черная стрижка была густо налачена. На голой шее блестела связка жемчуга.
— На кудыкину гору. Поедешь шпионить?
— Ты взрослая девочка. — Он подавил в себе гнев и желание ее ударить. — Был охота. Когда вернешься? Утром? Чтобы в одиннадцать быть в постели.
— Слушаюсь, гражданин начальник. — Алла отвернулась от зеркала, дернула плечами, поправляя сползающее декольте. — Буду до отбоя. За опоздание на пять минут — расстрел?..
Он плюнул себе под ноги. «Что же не ты не выругаешься, — подумала она зло и весело, — выматерился, легче бы стало».
Она домчала из Раменок до Поварской быстро, удачно не попав ни в одну пробку, пробежала мимо толстого швейцара в малиновой ливрее, сбросила шубу на руки гардеробщикам, осовело вытаращившимся на нее: «О-о, сама Башкирцева!..» — и, цокая каблуками, быстро, задыхаясь, прошла в зал. Игнат уже ждал ее, помахал ей рукой из-за стола. Рядом с Игнатом сидел высокий и грузный, расплывшийся, как студень, писатель с блуждающим взглядом слегка выкаченных глаз. Рачьи глазки ощупывали ресторанную фешенебельную публику — бедным писателям здесь теперь было дорого отобедать и отужинать, долларовые цены дразнили, официанты глядели издевательски, свысока, привечали иных, золотокарманных посетителей. Грузный человек рядом с Игнатом выглядел небедно. Костюмчик от Армани, алмазная булавка в галстуке от Виктора Охотина. Алла подошла к столику и чуть наклонила голову.
— Люба.
— О, мое почтение!.. — Писатель завозился, пытаясь приподняться со стула. — Мое…
— Не вставайте, — поморщилась Алла. — Я уже села. — Она перекинула ногу за ногу, вытащила пачку «Данхилла», ловко выбила сигарету. — Игнат, жрать я ничего не буду, не бери. Хочу пить. Возьми мне грейпфрутовый сок. И апельсины. Хочу сама чистить апельсины, и чтобы руки у меня пахли цедрой и спиртом. Я помешала вашей беседе?