Железный тюльпан — страница 22 из 60

— Ха!.. — Он дернулся на больничной койке. Она глядела в его круглые, черные птичьи глаза, на чуть крючковатый, как у клеста, нос. — Кто?..

— Кто может следить за нами с тобой, Люций, в таком государстве, как наша Россия?.. Мы же не на чужбине, дорогой… Здесь и слежка-то своя, родная. У нас такая, миленок, страна: убьют — своей смертью помереть не дадут…

За стеной бокса кто-то закричал. Мучительно, от боли. Может, делали болезненный укол. Может, перевязку. Больница, людские страдания. Лучше страдать как угодно, терпеть боль, корчиться в муках, но быть живым. Как страшно быть мертвой. Ничего не чувствовать. Ничего не видеть. Ничего. Чернота. Пустота.

— Да, мы не на чужбине, — рот Люция горько изогнулся, он бессильно откинулся на подушки. — Мы на любимой родине, Любка.


Я долго трудилась над ним. С меня семь потов сошло, пока я докопалась до истины. Я подкупила всех ночных дежурных сестер и нянечек. Я совала им рубли и доллары, совала загодя припасенные коробочки конфет, дорогие лекарства. И они отступились, оставили меня с Люцием, и я сидела с ним, потеряв счет времени, выкурив хренову тучу сигарет — предусмотрительно и сигаретками я впрок запаслась, чуть ли не мешком. Голос, конечно, от такого количества курева запросто посадить можно было… Миша Вольпи расстрелял бы меня, если бы узнал, сколько я выкурила в ту ночь в Первой градской… Ох и узнала я, кто я такая, я, Любка Башкирцева, урожденная Фейгельман, была на самом деле!

Ох и оторва! Оторви да брось!

Ох и шлюха… Мне до такой шлюхи было далеко…

Я выудила из него, за что же все-таки я заплатила ему парой дорогущих браслетов с черными брильянтами и синим африканским, искусно ограненным крупным алмазом из копей Берега Слоновой Кости, а также неслабенькой золотой диадемой с мелкими и средними алмазами стоимостью в чистых два лимона баксов.

Я заплатила ему так щедро, кудрявому смугленку Люцию, за то, чтобы он молчал перед моим мужем Лисовским — перед всеми папарацци — перед всем миром, — что у меня есть дочь.

Дочь, которую я, как выяснилось, безумно любила.

Дочь, которая жила в Америке. В моей Америке, измучившей меня, спалившей меня дотла, Любку Фейгельман; вознесшей меня на вершину славы.

Дочь, которую я хотела навек забыть.

* * *

Слишком много дыма здесь. Слишком много дыма.

Они слишком много курят, Джек, ты не находишь?!.. Я скажу им, и они перестанут курит, Стив, не волнуйся. Эй вы, парни, если вы не перестанете смолить, я пришью вас немедленно, всех по очереди, я вчера отличный кольт в лавке купил, надо опробовать!..

Полумрак. Головы людей движутся, качаются полумраке, как головы кукол из папье-маше. Пахнет крепким табаком, спиртным и разрезанными помидорами. Бар «Ливия» славился фирменным помидорным салатом с сыром и доступными девочками. Девочки всегда были свеженькие, как на подбор, их поставляли сутенеры, и даже рыбок-иностраночек залавливали иной раз; здесь работали две итальянки из Итальянского квартала, Мария-Тереза Стреппони и Джозефа Длинношеяя, и они, чертовки, имели бешеный успех — черненькие, бойкие, вчерашние нимфеточки, от клиентов отбою не было, Черный Фрэдди всегда имел баксы в кошельке. А что, быть сутенером — прибыльная штука, не подзаняться ли нам этим грязным ремеслом, Джек?!.. Охота была, Стив. Возни с девками много. Болеют они, ссорятся с тобой, выдают тебя, нелегала, шерифу. Рисковое дельце. А грабить лавки — не рисковое?! А пришивать водителей на магистрали, а потом продавать тачки на чикагском черном рынке по страшной дешевке?.. Да, тоже опасно, что поделаешь, жить вообще вредно, Джек. Жить вообще вредно.

Около длинного стального шеста на сцене изгалялась, вертелась белокурая голая Джулия, ее Фрэдди подобрал в маркете, она лазила в карманы зазевавшихся покупателей. Ей было всего четырнадцать, а выглядела она, пышнотелая, с копной светло-золотых волос, на все двадцать пять. Она отклячивала зад, раздвигала ноги, томно водила ладонью по лобку. Мужики из зала свистели, одобряли ее выкриками. Она щипала себя за соски. «Вот титьки, шеф, а!.. как у дойной коровы… всегда мечтал о больших титьках…» Фрэдди сказал: буду выпускать ее на больших боссов, она станет выуживать для меня из них крупные бабки. «А справится?.. Может, она глупа, как пробка?..» Обучу, грохотал негр, потружусь!.. Поодаль, в темном углу, за захламленным столиком, где вперемешку валялись карты и помидоры, сигареты и яичная скорлупа, стояли батареей пустые и початые бутыли и металлические фляги, сидели двое: сам Фрэдди и его дружок Губастый Билл, мулат. Иссиня-черное лицо Фрэдди, высокого как каланча, лоснилось от удовольствия. Он только что вынул из чулка строптивой Мэрилин четыреста баксов.

— И ведь хотела утаить, сволочь!..

— Ты ее побил, Фрэд?.. не жалей их, лупи почем зря, шелковее будут!..

Фрэдди отпил из стакана виски, довольно крякнул.

— Сейчас на сцену выйдет эта русская матрешка. Гляди. Рыжая, аж глазам больно. Сейчас она тебе и споет, и спляшет. Голос у девки — с целый дом. Запоет — Эмпайр Стейт Билдинг обрушится.

— Врать-то!..

— Сам послушай. Просто кладезь, а не девка. Я на ней в Карнеги-холле отменные бабки сделаю.

Джулия, напоследок обняв ногами гладкий шест, выставив голую грудь остро торчащими сосками вперед, в зал, поглаживая пупок, скалясь, сорвав два-три хлопка, свисты и восхищенные ругательства, убежала за тяжелые складки грязного, ободранного занавеса. «Занавес бы надо сменить, — подумал Черный Фрэдди, — выглядит, как в трактире. Все же „Ливия“, не что-нибудь». На заплеванные, забросанные окурками доски сцены вышла, покачиваясь на высоких каблуках, странная девчонка. Господи, до чего смешная! Ярко-рыжая, красная, чисто клоун; худая, ключицы торчат, талия вот-вот переломится, а ножки в порядке, и грудка аппетитная, всходит, как на дрожжах; наглое декольте, юбочка чуть прикрывает трусики, а может, трусиков-то и нет. Милашка, одно слово! Только уж больно рыжа, глаза слепит, будто факел внесли, — а у нее глазки-то зеленые, как крыжовничины, как две изумрудины, какие глазки, Фрэдди, а?!.. не жалко сто баксов отдать, чтобы только позырить!.. И ничего больше, Билл, ничего больше?.. брехун…

— Гляди в оба! Это класс, говорю тебе!

Рыжая девчонка вывернулась, подбоченилась, задрала ногу в резком канканном движении. Ее голые ноги, казалось, щелкнули, как ножницы. Как с нее не слетели туфли? Она открыла рот и заблажила:

— O, my baby, I love you, I love you!..

— Ого голосяра. Поет с акцентом, она что, тоже макаронница, из Итальянского квартала?..

— Хуже, Билл. Она русская. Русская, говорят тебе! Я спас ее, дурочку. Она хотела с моста броситься. От голода. Она двух слов по-английски связать не могла. Так дрожала, промерзла вся… Одежонка на ней мокрая была… Ну, я ее подобрал, привел к себе…

— Обогрел, разумеется!..

— Не удалось, Билл, Дженнифер дома была… Дженнифер ей горячую ванну сделала, накормила, всякое такое… Ну, бабы, знаешь… Я ей работу с ходу предложил. Стриптизершей. А она мне возьми и задвинь: я, говорит, пою, а попеть тут у вас, в баре, нельзя?.. Очень даже можно, говорю. Валяй, пой! Ну вот и поет…

Русская козочка на высоких каблуках сделала шаг вперед, подошла к краю сцены, к рампе. Выставила вперед ногу. Поиграла коленом, бедром. Мужики в баре засвистели, закричали: «Давай, поднажми!.. Покажи класс!.. Забей Джулии очко!..» Черный Фрэдди довольно закряхтел. Рыжая девчонка встряхнула волосами, покачала бедрами туда-сюда, — и вдруг так отчаянно завертела задом, будто хотела взлететь, будто плясала ламбаду. Раскинула руки. Фрэдди щелкнул пальцами. Пошла фонограмма. И фонограмму взрезал, как нож, ослепительный визг:

— Оу, йе-еа-а-а-а-а!.. Май литл бой, ай уил кам эге-э-э-эйн!..

— У нее паршивый акцент, — прохрипел Билл. — А голосок что надо. Вторая Уитни Хьюстон. Как тебе, Джек?.. Фрэд, ты не останешься в накладе с такой телкой. Она тебе состряпает пудинг из баксов, вот увидишь. Скажи Дженнифер, чтобы кормила ее получше. Ты всегда можешь перепихнуться с ней, пока Дженнифер торчит в маркете.

Рыжая девочка пела то громко, то тихо, вела себя на сцене то нагло и вызывающе — садилась на шпагат, показывала зад, — то становилась тише воды, ниже травы, и сильный, звучный голос, чуть хриплый, слегка похожий на голос незабвенной Эллы Фитцджералд, падал до шепота. Ах, девочка, этот дрянной ресторанишко на окраине Нью-Йорка не для тебя. Уж больно голосок твой хорош. Шикарен даже. Такой алмаз чистой воды, если вставить в богатую оправу, отгранить… м-м-м…

«Ты, рыжая!.. Ты же русская!.. Спой про красного медведя!.. Спой „Казачок“!..»

«Спой про Распутина, рыжая!..»

— Ты, Фрэд, слышишь, в Нью-Йорке сегодня арестовали Майкла Коровьефф, какого-то русского шпиона, он покушался на их Президента…

— С нас пример берут! Сколько наших президентов мы угрохали. — Фрэдди выпятил грудь. — Неграмотный бы, Билл. Не Майкл, а Ми-ка-ил — вот как надо говорить!


Распутин и «Казачок». Они больше ничего не знают о России, эти американцы, эти ниггеры, эти… Примитивы. Лишь пожрать и поспать. Больше ничего. Она третий год в Америке, и… Больше — ничего?!

Пой, Любка. Пой! Если ты не сдохла под забором, если ты не кинулась с моста и не утонула к чертовой матери, если тебя запихнули сюда, в этот вонючий бар, в этот дрянной ресторанишко, и велели жить, и заставили петь — так пой же, пой, дорогая! Пой! Это одно, что тебе осталось. Пой хорошо! Пой лучше всех! Пой так, чтобы эти толстые рыла, худые лица-осколки, черные и шоколадные хари, бледные маски — все раззявили вопящие в восторге рты, все исходили слюной, все поддавались твоему соблазну и кричали: браво, Любка! Браво, голубка! Еще! Еще!

И она наддавала. И она вертелась на носке, на пятке. И она наполняла голосом прокуренный, продымленный, гудящий зал. И она раскланивалась, посылала воздушные поцелуи.

«Ну до чего смешна!..»