У ног девушки, коленопреклоненный, стоял старый человек. Он был весь сед, как лунь, морщинистое скуластое лицо было сурово, угрюмо, как у старого солдата. Узкие глаза были непроницаемо равнодушны. Он смотрел не на девушку — он смотрел в пространство, мимо нее. Он смотрел в свою близкую смерть. На колене он держал потускневший медный военный шлем. Седые усы нависали над подковой губ. Морщины изрезали высокий лоб. В ухе, обращенном к зрителю, мерцала золотая слезка серьги.
Худайбердыев кинул взгляд на печальную девушку и на старика у ее ног. Саския?.. Нет, для Саскии натура слишком молода. И потом, Саския была беленькой, рыжей, а эта смуглянка. Хендрикье?.. Возможно. Рембрандт был много старше Хендрикье, своей служанки.
— Не надо мне ничего напоминать, Рита. Я и так помню. — Он отвел тяжелый взгляд от картины. — Давай сменим пластинку. Я куплю этого дивного Рембрандта у этой васильсурской курочки за гроши, предложу ей, м-м, тысячу долларов, а то и пятьсот, она таких денег никогда в жизни не видела, бедная деревенщина. А сам продам этот холст… ну, на Кристи… при содействии Гии Ефремиди… за несколько миллионов. Как ты думаешь?.. А?..
Этот синий негр на подтанцовках, у меня на бэк-вокале, очень нравился мне.
Он мне приглянулся сразу, как перешел ко мне с подтанцовок у Люция. Когда это произошло? Я особо не замечала таких вещей, всем подобным распоряжался Беловолк, я не понимала ничего в этих крошках и амбалах, что раскачиваются там, сзади меня, напевая, завывая, вскрикивая, дергаясь, создавая мне гудящий, прерывистый музыкальный фон, — мурлыкают, стонут, воют, да и ладно, и хорошо. Мне важно было самой не ударить лицом в грязь, все свое спеть, чтоб от зубов отскочило, охота мне еще была думать о бэк-вокале. Но этот синий негр! Я сразу приметила его.
Господи, когда кончится этот холодный март?! Эта холодрыга… Эти вечные снега… Я не снимала черных перчаток из тонкой кожи — руки у меня все время мерзли, на сцене вечно дуло из всех щелей, холодно было держать микрофон. Я приближала к огурцу микрофона холодные губы.
Я летучая мышь,
Я боюсь голубого огня.
И надменный Париж
Наглой роскошью плюнет в меня.
В Сан-Францисском порту,
На закате безумного дня,
В карты — ах, сигаретой ко рту —
Моряки проиграют меня…
Беловолк и Вольпи пробовали со мной старый эмигрантский репертуар. Мой чуть хрипловатый голос — «ах, Люба-то, вы не заметили, вы знаете, пьет!.. Пить много стала!.. Слышали, как голос изменился?!..» — идеально подходил для черной русской «летучей мыши» парижских подворотен двадцатого года, лондонских трущоб, сан-францисских портовых кабачков. Канувшее время, почему его стали вытаскивать из небытия? Потому что человек оглядывался назад и видел: там, позади, в тех черных годах, люди тоже страдали. Сейчас страдают — война на Кавказе идет. Тогда страдали — Россию взорвали, осколки летели по свету. Большевики — террористы номер один. Куда до них Масхадову и Басаеву.
Мне на рожу накладывали черную вуаль, ярко, вызывающе подмазывали губы; Беловолк приставил ко мне замечательную визажистку, я отдавалась ее рукам, как отдавалась бы ласкам в постели. Та ночь с Любой не сделала из меня бисексуалку. Видно, мало хлебнула я нового наркотика: закинутое лицо мертвой Любы заслонило все чувственные утехи. Визажистка вытворяла с моей мордой чудеса, из зеркала на меня глядела, взмахивая загнутым ресницами с целым слоем черной штукатурки, блестя подмалеванными черным карандашом глазами, пылая лихорадочно горящими скулами над запавшими, как от недоедания, щеками, поблескивая жемчугом зубов в зазывной, дешево-просительной и вместе ненавидящей улыбке, русская эмигрантская певичка шанхайского ресторана, шансонетка парижского кафешантана, девочка нью-йоркского подпольного борделя. Ах, русские, рассеялось вас по свету! И выживаете вы, кто как может. Кто к геям примкнет — у геев водятся деньги; кого возьмут на содержание; кто прорвет грязную холстину нищеты, пробьется к тайному богатству, к громкой славе; кто — заживо сгниет под забором, в порту, на свалке, у порога дешевых забегаловок, продаваясь за шиллинг, за сантим, за цент, за юань. Я чувствовала на своей шкуре боль и пот тех, уехавших когда-то вон из России. Я ощущала — этой намазюканной, этой ярко размалеванной, декадентской своей, красивой рожей — слезы, что текли по их лицам, и они, эти слезы, прожигали мне щеки. Визажистка отступала от меня на шаг, прищуривалась: «Идеально! Хоть сейчас в кафе „Греко“». Я, к стыду своему, не знала, где это кафе «Греко». На Волхонке?.. На Якиманке?.. Мне Беловолк потом сказал, что оно в Нью-Йорке, и что там обедали все знаменитости. И русские эмигранты тоже.
Я приближала микрофон к губам, хрипела в его дырки душещипательные слова эмигрантских песен, — а за моей спиной, на бэк-вокале, выделывался этот черно-синий негр, Фрэнк, кажется, его звали, ну да. Он изгибался так, что его затылок касался пола; он мог дать сто очков вперед всем виртуозным рэперам, что подпрыгивают и крутятся на руках на Новом Арбате, на Пушкинской. И его голос, звучный, глубокий, будто кто-то ухал в пустую выдолбленную тыкву, выделялся из всех голосов моих подпевал: теплый такой тембр, влекущий, густо вибрирующий, заствляющий чужое тело дрожать ответно. Казалось, его баритон сотрясает доски пола. Почему он изгаляется на подтанцовках, а не солирует? Я пела про летучую мышь — вдруг резко обернулась к нему. Он поймал мой взгляд глазами. Понял. Подскочил из вереницы прыгающих кордебалетников. Обнял меня рукой за талию. И мы завальсировали, заскользили с ним, высоченным, черным, по сцене в медленном сексуальном танго, и он наклонял меня, как хотел, ломал, вертел, прислонял свое лоснящееся лиловое лицо к моему, мне стало жарко, краска текла по моему лицу ручьем, я шепнула негру по-английски: «Thank you very much». Синие белки блеснули совсем рядом с моими глазами. «Отлично сымпровизировали! — зегремел из тьмы зала Беловолк. — Так оставить!.. Фрэнк, ты слышишь?!.. то же самое сделаете с Любой на концерте…»
После репетиции, кинув микрофон в руки подбежавшему помрежу, я подошла к подтанцовщикам. Синий Фрэнк каланчой возвышался над всеми. Я посмотрела ему в блестевшее от пота ночное лицо и рассмеялась.
— А вы находчивый. Спасибо.
— В английском языке нет «ты» и «вы». — Он взял меня за руку. — Ты отлично поешь. Ты вблизи лучше, чем я думал. Смой, пожалуйста, всю эту краску в гримерке.
Он потрогал мою щеку пальцем. Вытер ладонью смазанную помаду с подбородка. Я шутя ударила его по руке.
— Не распускай руки, Фрэнк!
Он улыбнулся мне, и я чуть не зажмурилась от сахарного высверка его крупных веселых зубов.
— Мисс права. Я не прав. Больше не буду. — Он спрятал руки за спину. — Может, пойдем посидим в баре?
И мы пошли сидеть в баре. Бар был рядом с репетиционной студией — на Трубной площади. Фрэнк все заказал сам, не дал мне и кошелька раскрыть.
— Будешь пиво?
— Как хочешь. Бери. Тогда и креветки тоже.
— Не только креветки, я возьму тебе икры. Любишь икру, Люба?.. кавиар… русское лакомство…
Смотри-ка, а парень-то, оказывается, не промах. Он понабрал нам всего — икры, креветок, пива «Туборг», спинок воблы в пакетиках, соленых орешков, разложил все это на столе передо мной, будто рассыпал из сундука драгоценности. Ухажористый, ничего не скажешь. Распускает хвост. Бабам такие нравятся, это правда. Мне это все тоже, как ни странно, нравилось. Нравилось, что он такой веселый, разговорчивый; нравилось, что он меня на репетиции сразу понял, повел меня в танце. Пластичные негритосы, они двигаются по сцене, как никто. Врожденная грация. Ну что ж, Алка, дорогая Сычиха, ты вполне имеешь право сегодня оттянуться. Отдохнуть. Слишком напряженный у тебя график, киска. Интересно, чем тебя будет развлекать этот черный парень? Недурно балакает по-русски. Расслабься. Не думай ни о чем. Какое вкусное холодное пиво.
— Давно в России?..
Он, осклабясь, ласково, сверху вних посмотрел на меня.
— Порядочно. По языку понятно?
— У меня лучше работается, чем у Люция?
— Нет слов. — Он двинул пивным бокалом о мой, кивнул мне. Глотнул пива, забросил в необъятный рот креветку прямо в панцире, захрустел ею хищно. — Блеск. Ты тоже блеск. Я люблю тебя слушать. И смотреть тоже. Ты хорошо двигаешься.
— Ты тоже. У нас с тобой сегодня здорово получилось. — Я подмигнула ему. — Не повторить ли нам это знойное танго?
На миг в его веселых глазах, в синих белках промелькнуло черное пламя. У, темпераментный черномазый, о чем ты сейчас подумал?.. Я поднесла к губам бокал с темным сладким пивом. Только миг страха. Снова искры веселья. Белые зубы грызут русскую жесткую воблу.
— Конечно, повторить. И пиво повторить тоже. Нас режиссер не заругает за… — Он искал слово. — За самоволь… самовол…
— За самовольничанье. — Я взяла креветку и стала ее очищать, подколупывая янтарно-оранжевый панцирь длинными крашеными ногтями. — Ты долго здесь пробудешь? Когда у тебя кончается срок контракта?
— Все на свете временно, Люба. — Фрэнк подлил себе пива, оно запенилось, вылилось на стол, он смахнул его ладонью. — Все временно. И контракт закончится… но если мне понравится, я все продлю. Ты мне нравишься, Люба.
Он бухнул это недолго думая, еще не выпив третью бутылку пива. Я засмеялась от души. Он засмеялся тоже.
— Я польщена.
— Ты мне нравишься, но у меня есть девушка, вот в чем беда.
— Это не беда. Мужчина — полигамное животное.
— А женщина?
— А женщина — жрица.
— What is «жрица»?.. Та, которая много жрет?..
Мы смеялись так громко, что бармен за стойкой расхохотался тоже.