Она и опомниться не успела, как Бахыт подкрался к ней сзади, и ее запястья оказались словно в живых, жестко-цепких, холодных наручниках.
Все мелькало. Все неслось и катилось куда-то стремительно, странно и страшно.
Чернота. Темнота. Потом глаза привыкли. Глаза уже различают контуры предметов — вот стол, вот выгнутая спинка венского стула. Предметы. Они же тоже живые. Они молчат, но они говорят. У Эмигранта в логове предметы, преображенные им, говорили. Они говорили: тихо, склони свой слух, прищурь свой глаз, увидь, услышь, содрогнись, прослезись. Почувствуй, что ты, человек, нас, предметы, сам создал. Сотворил. А теперь мы, в полнейшей тишине, сотворяем тебя.
Стол. Стул. Жесткие, как железо, пальцы Бахыта на моих запястьях. Он силком усадил меня на стул, скрипнувший подо мной. Я подумала — ножка сломана, сейчас подкосится, и я упаду на пол, как тогда, в убежище Ахметова. Кто залез в мою сумку? Я сама. Нет, они. Нет, я. Рука протянулась; рука взяла. Зачем его хотят так дорого купить? Помни, это оружие. Оно может убить. Брось, Эмигрант бредил. Он спился совсем, он бредил, он сочинил красивую и страшную историю про Тюльпан, что сам нарисовал. Он сам все нарисовал. И я сама тоже все нарисую.
Глаза привыкли. Тусклый свет. В черной комнате — тусклый, красноватый, призрачный свет. Включите яркий свет! Рука протянулась. Зажмуриться! Нет, гляди. Если ты закроешь глаза — тебя убьют. Глупо! Эти люди осторожны. Они не так наивны, как ты думаешь. Ты — не Алла Сычева, Сычиха, рыжая Джой. Ты не подопечная Сим-Сима. Ты — Люба Башкирцева. Знаменитая певица. Если уж тебя воскресили однажды, им не с руки будет, если ты вдруг окончательно умрешь. Ты им нужна. Свет! Яркий свет. А сбоку — чернота.
Дернуться вбок. Холодный железный шар в руке. У тебя его вырвут! Тебе его вернут. Не бойся. Нет, тебе его не вернут. Его заберут и скажут: гуляй и забудь. Забудь все, что здесь было.
Протянуть руку. Меня ударили по руке, затянутой в черную ажурную перчатку. «Больно!» — чуть не крикнула я.
И вспышка. И мгновенное ослепление.
Что это?!
Кто?! Кто из нас троих сделал это?!
Длинной алмазной полосой, призраком, страшной звездной россыпью мигнули огни во тьме. Острые копья света взлетели и вонзились в глаза, под лоб. Я зажмурилась. Длинные, острые иглы, копья, длинные яркие шила. Морозные узоры, цветное ледяное сияние, пылающая соль, внезапно выступившая, как алмазный пот, из тьмы. Пот. Соль. Слезы. Смерть. И внезапно, ярко и страшно распустившийся цветок — над мраком и ужасом вечности, в которую канем мы все.
Я выбросила вперед руку, схватила, услышала странный металлический звук, будто что-то клацнуло, хрустнуло. Я увидела — на столе лежали лупы, бумаги, возвышались железные штативы, прямо перед столом отблескивала металлом дверца сейфа с торчащим ключом; и на краю стола валялся маленький, как свернувшийся клубком черный зверек, револьвер. Дураки! Кто же так разбрасывает пушки?! Я уже не думала. Руки делали все за меня. Я цапнула револьвер — о Боже, стрелять-то я, кляча, совсем не умела, не знала, куда целиться, на что нажимать, — наставила на мужчин, попятилась, выбила задом дверь темной комнаты, вывалилась в гостиную, побежала. Они рванулись за мной, я бежала, наставляя револьвер, бежала, бежала, моя шуба, она на вешалке, а, плевать, новую куплю. Как неудобно бежать задом, пятясь, как жутко, когда палец лежит на курке. Это оказалось гораздо страшнее, чем показывают в фильмах или когда ты читаешь про это дело в книжке. Курок холодный, скользкий, как улитка. И палец вот-вот сорвется. И ты нажмешь узкую плашку черного металла. Я бежала, револьвер трясся, как заячий хвост, в моей руке, и я понимала — Тюльпан со мной, в сумке, я стряхнула его со стола в сумку, я изловчилась, я ловкачка, черт побери, я просто циркачка. Цены мне нет. Зачем я им угрожаю?! У входа наверняка охранник, тупорылый бодигард. Он сцапает меня и придушит, как курицу. И ощиплет, если прикажет шеф.
Мраморная лестница. Парадная дверь. Ручка в виде башки медного льва. Улица. Это уже улица, Алка. Это уже ветер и снег. И холод. И рваные, бегущие по резкому ветру весенние облака над головой. Сумка у тебя с собой. Деньги с собой. Машина! Вот она. Ключ. Быстрее. Выстрелить могут каждое мгновенье.
Мгновенье. Еще мгновенье. Еще.
Я заводила машину с револьвером в руке, лежащей на руле. Я прокусила губу до крови. По подбородку моему текла кровь. Тюльпан лежал у меня в сумке. Мне повезло. Мне крупно повезло.
«Господи, Господи, Господи!
Что ж это, Господи, было…»
Она вела машину как вслепую, не глядя на дорогу, ее глаза заволакивало слезной пеленой, как жаль, что на мокрое лицо нельзя было включить «дворники», стереть испарину, соль, боль, ужас. Она впервые пережила настоящий ужас. На повороте ее тряхануло, она быстро вытерла тыльной стороной ладони струйку крови с подбородка. Она так и продолжала держать револьвер в руке, неловко вертя руль. Оглядывалась назад. Убедившись, что погони нет, она бросила револьвер на сиденье «вольво». «Господи, что ж это такое. Как же это все получилось. Ничего не понимаю. Ничего».
Свет, ослепление, высверк, резанувший ножом по зрачкам. Бред, ей все привиделось. Россыпи огней в кромешной тьме. Там, за гробом, будут такие же огни. Алка, какой гроб, что ты городишь?!
«Гроб, он рядом, ты чуть не сыграла в ящик, мать. Они оба просто не ожидали от меня такой прыти. Они думать не думали, что я окажусь такой бойкой девчонкой. Школа Беловолка. — Она усмехнулась. — Школа Сим-Сима. Школа… тех китайцев-челночников в Красноярске, тех наглых байкеров с Казанского. Тебе палец в рот не клади, акула».
Вспышка тысячи огней. Длинные синие, алые, золотые иглы. Они вошли в зрачки и вышли из затылка. Древняя пытка. Светящиеся призраки-кинжалы. Что это было?! Она, держа одну руку на руле, другую сунула в сумку. Тяжелый железный шар мирно лежал на дне сумки. Она прерывисто вздохнула. Сумасшествие. Они все сошли с ума. Это… Ее осенило. Это восточное колдовство. Тюльпан заколдован. Ну да, он заклят! И Канат прав, это оружие! Но не такое… оно не колет, не рубит, не режет… оно убивает — светом… тем светом, что — там, за пределом, по ту сторону жизни…
Мороз неиспытанной никогда дрожи провел наждаком у нее по спине, и все волосы у нее на теле встали дыбом. «Алла, Алла, Алла. Брось, Алла. Не бойся, Алла. Это всего лишь железная игрушка. Никакой мистики. Никакого колдовства. Все это сказки для тинейджеров. Для американских девочек таких вот синих Фрэнков. Зачем я еще Фрэнку такому черному нужна, с такими-то молоденькими курочками. У него этих девок по всему свету, как грязи. А вот надо же, саму Любку Башкирцеву пытается подцепить. Господи, милый Господи, скажи мне только одно, прошу Тебя — откуда ударил этот ослепительный свет?!»
Она не понимала, куда едет, зачем.
Она поняла все только тогда, когда остановилась у старого дома в Рязанском переулке, перед тускло освещенными, давно немытыми подвальными окнами.
Я бы хотел рассказать тебе о ножах.
Не о тех ножах, которыми убивают.
О тех ножах, которыми целуют,
которыми благословляют.
— Здравствуй. Я к тебе.
Она покачнулась на его пороге, как качнулся бы железный цветок на тонком серебристом стебле. Рука скользила по притолоке — так слепые ощупывают то, что не видят. Рука в черной ажурной перчатке. Она не снимала этой весной перчатки. У нее все время мерзли руки.
Эмигрант угрюмо взглянул на нее. Кожа на его лбу собралась во множество складок.
— Почему ты голая в мороз? Проходи. Ты отвлекла меня от работы.
Она переступила порог его каморы, вошла, оглядываясь по сторонам. Он улыбнулся.
— Ты уже не боишься виселицы? В тот раз ты боялась. Я видел.
Она покосилась на него. Захватила зубами указательный палец, пытаясь стянуть зубами перчатку. Не получилось. Сырая ажурная ткань плотно облегла руку.
— Я потеряла шубу.
Он улыбнулся, как через силу.
— Или подарила?.. Берегись, не делай богатые подарки. Люди не любят богатых. Люди не любят тех, кто счастливее их. Удачливее. Когда я был удачлив, меня не любили.
— Тебя и сейчас не особенно любят.
Она стояла перед ним — много ниже его ростом, — глядела на него снизу вверх, а старалсь глядеть надменно и царственно, сверху вниз, — и он был сегодня трезв, он сегодня не пил водку в «Парадизе», он стоял и смотрел на нее, и его глаза сверлили ее, как два бурава, из-под морщинистого лба, и на висках блестела седина, он был уже стар, она это видела, стар и нищ, странно, такой знаменитый еще недавно, о нет, это было века назад, — и его губы странно дрогнули, и его глаза будто приблизились к ней, и у нее стало все горячо внутри, будто ей живот обварили кипятком, и грозные военные барабаны забили в голове, в затылке, во лбу, будто стада монгольских коней промчались, и под копытами звонко и плачевно запела сухая земля, — и она, проститутка со стажем, актерка, притворявшаяся другой женщиной, прожженная тварь, чуть не разлепила губы и не вышептала ему в это его сухое, смуглое, раскосое, морщинистое лицо: «Зато я тебя люблю».
Ее губы дрогнули. Ее лицо подалось к его лицу. Она вздрогнула всем потным, всем надрожавшимся, напуганным телом, как загнанная лошадь, и отвернулась.
Он был трезв и серьезен. Она, смущенно отвернув лицо, смотрела в сторону, на грязный пол, на новую инсталляцию — таз, в тазу лежит мясорубка, вокруг таза плавают утки. Не живые утки, конечно, а охотничьи муляжи. Манки.
— Где ты нашел уток?
— На помойке. Один охотник умер поблизости, мальчишки разграбили его мастерскую. Он был и оружейник тоже. Куда делось оружие, не знаю.
— Оружейные мастера неплохо зарабатывают. Стань оружейным мастером.
— Спасибо. Я художник. Ничто не заставит меня перестать им быть.