— Ты художник, — сказала она тихо у самых его губ, вдыхая запах водки, вдыхая любовь, как опий из трубки. — Ты мужчина. Я хочу тебя. Я никогда никого так не хотела. Я боюсь любить. Я никогда еще не любила. Никогда, Канат. Никогда.
Он встал. Просунул руки ей под мышки, поднял ее с колченогого стула легко, как сухую ветку.
— Обними меня за шею. Вот так.
Она обняла его за шею, он подхватил ее под коленки и понес вглубь каморы, туда, где стояла виселица.
— Ты не убьешь меня?.. Ты… не повесишь меня?..
Он медленно опустил ее на пол. Она почувствовала холод половиц под лопатками. Он наклонился над ней, расстегивая рубаху, истрепанные джинсы. Она протянула руку и стала осязать его худое раскосое лицо, вязь морщин на лбу, торчащие скулы. Вздрогнула.
— У тебя щеки мокрые… Ты… что ты плачешь?..
— Замолчи. Ничего не говори. Ты забыла, что ты сегодня немая.
Он поцеловал ее, погрузив свой язык глубоко в ее дрожащие губы. Потом повернулся над ней, и его живая флейта оказалась прямо над ее ртом. Она взяла губами исходящую соком живую плоть, как брала мгновение назад пахучую бамбуковую трубку.
Когда он коснулся губами светящейся горячей жемчужины меж створок ее жадно раскрывающейся раковины, она чуть не потеряла сознание. Так часто разрывали ногтями. Так грубо насиловали. Так разбивали — за монету — в осколки — сапогом. Еще ничей рот безмолвно, лаской, не молился ей.
На Казанском на вокзале
Собралася публика:
Шустрик Мямлика дерет
За кусочек бублика!
— Нет, он что, правда, этот карась, припер тебя к стене?.. Ну так задвинь ему!.. Сделай его!.. Ты же теперь Люба Башкирцева. Ты же теперь может показать любому кузькину мамашу! Купи хорошего мальчика с пистолетиком! Ты же вполне можешь купить киллера, Алка!
Акватинта дымила как паровоз. Инны Серебро дома не было — она ушла на промысел. Алла отдала ей ключ от своей хаты в Столешниковом, и теперь Инна сутками напролет молотила, пахала, водила на Столешников клиентов одного за другим, роздыху себе не давала, добывала вожделенную «капусту». Алла тоже курила, но осторожно — у нее завтра была назначена запись нового диска в студии, и Вольпи поклялся, что убьет ее, если у нее начнутся хрипы или кашель. «Март, девочка, уже солнышко, уже весна!.. Птички уже поют, а ты должна петь лучше всех птичек, вместе взятых!..» Она ссыпала пепел в старую пепельницу Толстой Аньки, на дне которой был вычеканен Мцыри, борющийся с барсом.
— Ты понимаешь, Анька, ну не могу я ему задвинуть. Не могу, и все! Пока я ищу киллера, он меня опередит. Да и деньги на счетах — все в руках Беловолка. Я никто. Никто, ты понимаешь, никто!
Ее глаза наполнились внезапными слезами. Позор, она плачет. Это идиотизм. Этого нельзя себе позволять. Она подняла голову, чтобы слезы втекли внутрь глаз. Затекли обратно в душу.
— Так разбогатей, мать! За чем дело стало? Я тебя не понимаю. — Анька презрительно оттопырила нижнюю губу, положила на нее сигарету, задымила, отогнала дым рукой. — Ты что, не можешь сама открыть счет? Ты что, дура совсем? — Анька покрутила пальцем у виска. — Или тебе жить надоело? Бери меня, сволочь Горбушко, с потрохами, так?!
Алла замяла сигарету прямо на чеканном металлическом, зверски оскаленном лице Мцыри. Вздохнула тяжело.
— Ну, открою я счет. А что я на него положу?
— Как что? — Акватинта воззрилась на нее, как на припадочную. — «Капусту», разумеется.
- «Капусту»?.. — Алла горько поморщилась, будто глотнула соли. — Всю выручку с концертов, все мои гонорары Беловолк переводит сразу на счета Любы. Я манекен, понимаешь. Я — манекен!
Она передернула плечами, будто замерзла, хотя на кухне у Акватинты было жарко — от гудящей газовой колонки, от вечной сковородки с жарким, стоявшим на медленном огне — Толстая Анька любила пожрать, в особенности — жареное мясо.
Анька протянула пухлую, как у царицы Елизаветы Петровны, руку и уменьшила газ. Сигарета лепестком свисала с ее губы, не падала, будто приклеенная.
— Ты? Ну дура. Джой, ты была дурой и останешься дурой навсегда. Это неизлечимо. — Анька вынула потухшую сигарету изо рта, снова раскурила, рассерженно щелкнув зажигалкой. — Нет «капусты» — наколоти ее! Была бы охота! Никакой твой Беловолк никогда и не узнает, чем ты занимаешься в свободное от работы время. А может, у тебя хобби! — Она подмигнула Алле. — В твоей хате сейчас Серебро вкалывает, так она столько баков уже зашибла, что собирается строиться ни больше ни меньше, как на Каширке, в престижных домах для клевой публики, знай наших! А ты хнычешь, мать! Нехорошо.
До Аллы дошло. Акватинта, добрая душа, предлагала ей снова заняться ее проститутским ремеслом.
Она поперхнулась, закашлялась. «Не кашляй громко, надсадно, Миша же предупредил тебя — никакого кашля, завтра запись, чистота тембра должна быть идеальная».
Анька стукнула ее по спине, и Алла закашлялась еще больше.
— Хлипкая ты, — сочувственно бросила Анька, — какая же ты, к черту, певица, если так тебя выворачивает. Может, коньячку дерябнем?.. у меня есть в энзэ… Думай, думай, старушка! Ключ от Инки возвернем. Для такой благородной цели она тебе, — Анька хохотнула, — твою же квартирку с поклонами уступит. Всегда пожалуйста. А ты ей что-нибудь другое подыщешь, чтоб она не плакала. Временно. А то работа встанет. Что-нибудь этакое… фешенебельное. Какую-нибудь хату одного из своих богатых дружков, с кем ты сейчас общаешься-якшаешься… который взял да и уехал на Канары на месяцок-другой… или в солнечную Австралию — на три годочка…
— Так, — хрипло выдохнула Алла, прокашлявшись, — так, понятно. Наколотить, значит, смогу?.. Смогу, говоришь?.. Технику не позабыла?..
Они обе захохотали хрипло, взахлеб, покатываясь со смеху, закидывая растрепанные головы, прижимая пальцы ко рту.
— Так ведь у нас все построено на технике, мать!.. А тебе разве это за полгода в голову не пришло?.. Или ты привыкла уже барыней жить?.. А-ха-ха-ха!..
Отсмеявшись, вытерев слезы, Алла серьезно поглядела на Толстую Аньку.
— Мать, — сказала она, — мать, слушай. У меня есть одна вещь, которую у меня хотят купить. Очень дорого. И я, кажется, поняла, почему за нее так дорого давали. Но я, слушай, крупно влипла с этими покупателями.
— Как влипла?.. — Анька недовольно сморщила пухлую мордочку. — Вечно ты, дура, влипаешь!..
— А так. Проще простого. Я принесла им эту вещь… хм, на смотрины. Ну, чтоб сговориться о продаже, и чтоб они взглянули… и они меня завели глядеть ее в комнатенку…
— В будуарчик, что ли?.. — Анька снова хохотнула. — Так ты бы не терялась!..
— Растеряешься, как же, — зло парировала Алла, — все произошло так быстро, что я…
— Ну так нас всех когда-нибудь насиловали, мать!..
— Да заткнись ты, я не про это. Я вынула эту штуковину… из сумки, ну, чтобы показать… и тут что-то произошло. Я так и не поняла до сих пор, что… Мне кажется… мне показалось…
Она беспомощно умолкла. Акватинта сердито крикнула:
— Если кажется, надо креститься! Жареную свининку будешь?.. Что ты тут мне мелешь чушь всякую…
— Это не чушь! Мне показалось, что эта вещь… что он… ну, открылся, что ли! — Она развела руками. Ее глаза умоляюще вскинулись на Аньку, слезно блестели. — Распахнулся… лепестки разошлись… в стороны…
— Говори внятно, Алка! Какие лепестки?!
«Сказать Аньке про Тюльпан?.. Не сказать?.. Это же только твоя тайна, Сычиха…»
Алла схватила Толстую Аньку за пухлое, будто ватное, запястье и приблизила губы к ее розовому поросячьему уху.
— Лепестки железного Тюльпана, — отчетливо, тихо сказала она, как отчеканила. — У меня в сумке лежит железный Тюльпан. Который случайно раскрылся, когда я была у банкира Григория Зубрика. Которым кто-то, неизвестно, кто, может быть, убил Любу Башкирцеву, когда я проводила с ней ночь в ее хате в Раменках. Который…
— Который, который! — ощерилась Акватинта, высунула кончик языка между зубов. — Слишком много слов, мать! Если эта штуковина у тебя в сумке, как ты выразилась, — покажи!
Алла встала, и ее ноги сделались тяжелыми, будто она напилась в баре с синим Фрэнком, бэк-вокалистом, сладкого пива. Взяла сумку, валявшуюся на кресле. Щелкнула замком.
На ее ладони снова лежал, обжигая холодом, этот металлический шар. Этот проклятый железный шар. И в нем теперь заключалось все.
В нем, внутри, хранилась ее жизнь.
«Жизнь в иголке, — вспомнила она смутно слова из детской материнской сказки, Сибирь, печку, метель за подслеповатым окном, перестук колес на рельсовых стыках, — иголка в яйце, яйцо в утке, утка в свинье, свинья в сундуке, а сундук тот на вершине огромного, дикого кедра, на который не влезешь — с вершины упадешь, разобьешься…» Она протянула его на ладони Аньке.
Анька, открыв рот от изумления, восхищенно, осторожно, как бомбу, взяла его в руки.
— Ого!.. тяжеленький… Как гирька… — Покачала в ладонях. — Это за него тебе хотели отвалить сумму?.. Да?.. За этот кусок железа?! — Она хмыкнула, недоверчиво зыркнула на Аллу. Ее румяные щечки затряслись от смеха. — Рассказывай мне сказки, мать. Так я тебе и поверила. За что тут лимоны-то отваливать. Тут и тонны баков жалко. Я бы и пятисот не дала, лучше б пропила-проела.
— Там алмазы внутри, — голос Аллы опять упал до хрипа. — Алмазы, слышишь.
— Чушь! — Анька вздернула толстый, кучкой, нос. Сложила губы трубочкой. — Кто тебе запулил такую утку? Какие алмазы? Где это — внутри? Оно что, твое железное яйцо, открывается, что ли?.. а ну-ка давай попробуем…
Анька склонилась, пыхтя, над Тюльпаном.
Алла села на корточки перед кухонным креслом.
Вдвоем они пыхтели и потели, силясь ногтями подцепить хоть один железный лепесток, нащупать пальцем хоть одну щель, чтобы разломить цельный шар надвое. Нажимали везде, где могли, мяли, крутили, давили, щупали, нюхали, ругались, чертыхались, матерились, смеялись. Алла закусила губу, едва не содрала ноготь, чуть не заплакала. Тюльпан не открывался. То, что взорвалось брызгами света в темной комнате Зубрика, должно быть, привиделось ей.