Железный тюльпан — страница 47 из 60

Любовь. Любовь, кровь и смерть. И деньги. Большие деньги. И все тайное, что когда-нибудь становится явным. И снова любовь. Неужели там, где любовь, смерть всегда рядом?

— Деточка, ты разорвала мне на бинты свое такое красивое платье… На денежку, купи себе новое… Бабушке скажи, она купит…

Я расстегнула сумочку, вытащила из кошелька зеленую купюру. Девочка засмеялась, и жемчуга у нее на шее зашуршали.

— Это поддельная денежка!.. Такие — в киосках продают… рубль стоит…

— Дурочка, возьми, настоящая…

Я затолкала ей сотню долларов за шиворот, она, ежась, захихикала. Последняя ступенька. Дверь. Все. Мы выбрались из подвала.

Ночная Москва, дыша теплой влагой, пахнула нам в лицо светом фонарей, шелестом ветвей, опушенных первыми клейкими листьями, живой тьмой синего неба. Небо было цвета лица Фрэнка, рокера, моего мальчика на бэк-вокале, на подтанцовках.

— А жемчуга у тебя — настоящие?.. — спросила я и коснулась пальцем розовой жемчужины у нее на тонкой шейке. — А курица голая тебе — зачем?..

Она снова звонко рассмеялась.

— Жарить! Как Робинзон Крузо, на вертеле! У нас с бабушкой есть камин… Буду жарить ее на огне, бабушку угощать…

— Тише, соседей перебудишь! Все давно уже спят… Ночь, я не знаю, сколько времени?.. Второй час, третий?..

— А никто никогда точно не знает, сколько на свете времени, — беспечно улыбаясь, трогая нежными пальчиками куриную ногу в пупырышках, тоненько сказала она.

* * *

Беловолк просто обалдел. Он рвал и метал. Он кричал: «Я узнаю, узнаю все равно, кто это сделал!» Алла морщилась, лежа в постели, перевязанная уже не грязной марлей — стерильными бинтами. «Не трудись узнавать, Юра. Они все равно нас всех замочат. Не наше это дело. У тебя хорошая крыша, я знаю, — она снова сморщилась от боли, — я догадываюсь, но все равно, Юра, если ты хочешь видеть меня живой — не надо! И если ты хочешь, чтобы я пела на „Любином Карнавале“… Я так поняла, ты перенес премьеру на апрель?» — «Да, на первое апреля. Люба изволит шутить! Ух, и пошутим мы! — Он яростно сжимал кулаки. — Я дурак, о, я круглый дурак! Теперь у тебя будет револьвер! Теперь я тебя без оружия из дому не выпущу! И вообще буду мотаться за тобой, как прихвостень! Как соглядатай! Как…» Он вдруг упал перед кроватью, где она лежала, вся перевязанная, с повязками и пластырями на лице и шее, на колени. «Как твой раб…»

Все, дожили. Алла смотрела, как тот, кто помыкал ею и понукал ее, прижимается лбом к ее руке, целует ее руку.

«Ты что, что ты, Юра… что с тобой?.. Не надо… мне неловко…»

Он поцеловал ее ладонь.

«Я все это время… нет, не буду говорить. Ты все равно никогда не поймешь мужчину. Ты баба и курица. Все бабы курицы. Даже самые умные. Тебе незачем знать о моих чувствах. Они только мои».

Он поднялся с колен, отряхнул брюки, посмотрел на нее с внезапной ненавистью, почти с отвращением. И, резко хлопнув дверью, вышел из спальни.

Алла закрыла глаза, вытянула руки на одеяле. Раненая рука тихо ныла. «Вот и я, как Люций, у постели которого я сидела в больнице. Теперь у меня тоже раненая рука, и будет шрам. И, когда я буду петь в открытых платьях, публика будет, любопытствуя, таращиться на мой шрам. Шрам придает женщине очарования, как говорила когда-то Акватинта. Неужели и этот, несгибаемый продюсер Беловолк, готов?.. Да, похоже. Мужчину и женщину нельзя поселять в одном доме. Ну не с сушеной же воблой Изабеллой ему спать, сама подумай, Алка». Она перевернулась на бок. Сунула руку под подушку. Вытащила истрепанный вконец VIP-журнал.

В который раз — в бессчетный — уперлась взглядом в яркую глянцевую фотографию.

Ну, еще раз, Алла. Давай еще раз. Пышноволосая Рита Рейн. Смеющийся Беловолк. Наивно улыбающийся, радостный Женя Лисовский. Показывающий зубы толстый Зубрик, а глаза — свинячьи, угрюмые. Блестящий, изящный Рене Милле. Хохочущий во все горло победительный Люций. Бахыт, бледный, сжавший губы, глядящий на Риту летящими навылет глазами.

И Люба. То есть ты, Алла. То есть, конечно, Люба. В смелом обольстительном декольте. С закинутым в счастливой улыбке лицом. Счастливая молодоженка. Известная певица, набирающая обороты славы. Загорелая на пляжах Лазурного Берега, Сицилии. Бросившая в фонтан Треви монетку — чтобы вернуться сюда. Прижавшаяся к мужу, обнимающему ее за плечо.

Люба Башкирцева, еще не знающая, что она умрет.

Что она умрет промозглой ноябрьской московской ночью от неизвестного оружия, в своей постели, у себя дома в Раменках, закидывая в подушках голову в последнем отчаянном хрипе.

Господи, это надо же мне было так надраться коньяка той ночью, что я спала как сурок и ничего не слышала. Не слышала, не видела убийцу. Вот уж впрямь — спала как убитая.

Я осталась жива. Я должна найти разгадку. Должна!

В твою память, Люба. Не из-за этого шантажиста-папарацци. Не по его приказу.

По приказу моей совести. Из любви к тебе.

Потому что сейчас я знаю, что и как ты делала для того, чтобы другие люди развлекались и отдыхали. Как ты пахала. Как ты выжимала из себя соки. Как ты вскакивала по утрам, кувыркалась на матах, потела на тренажерах, вставала к роялю, распевалась часами, как всюду таскала с собой ноты, клавиры, партитуры. Как выходила из себя, договариваясь с композиторами, с режиссерами, с осветителями, с кордебалетом, с мальчиками и девочками на бэк-вокале, с оркестрантами, с администраторами гостиниц, с журналистами, с немыслимой кучей народу вокруг тебя, который хотел от тебя лишь одного: чтобы ты была Любой Башкирцевой. Чтобы ты пела, а они бы причмокивали языком: м-м, вкусно! Сегодня Люба поет отменно! Какую стильную вещицу она придумала на этот раз! Ну-ка, чем она порадует нас завтра?! Не деградирует?! Не скурвится?!

Артист идет по канату. Он может сорваться в любое время. И публика будет лишь улюлюкать, свистеть, галдеть. Публика будет радоваться падению артиста. Ибо публика думает, что и тогда, когда артист разбивается насмерть, — он продолжает развлекать и потешать. На миру и смерть красна, так?.. Что будет с публикой, когда она узнает, что ее любимая артистка мертва, а их все это время развлекала и потешала — другая?!

Подсадная утка. Приманка. Манок.

Как там, в каморке Каната.

Алла застонала, уткнулась лицом в подушку. И не позвонить. Телефона у него нет. И никого не послать к нему. А она лежит тут, перевязанная, и ждет, когда рана хоть немного затянется. Звонил Игнат. Звонил Люций. Звонила бойкая Серебро. Звонил синий Фрэнк, беспокоился. Кто только не звонил. Как хорошо, что ее спасла эта странная девочка с курицей, золотой лучик в подвале. Если у нее теперь будет револьвер и она встретит на улице этих сволочей, нанятых Зубриком, она грохнет их сразу же, в упор. И милиция ее оправдает.

Беловолк сказал, что он ни в коем случае не будет отменять премьеру «Карнавала». Даже если у нее, у Аллы, будет аппендицит, свинка и холера вместе взятые. Чтобы никто посторонний с угрозой для ее жизни не проник в квартиру, Беловолк усилил охрану, нанял еще двух хорошо накачанных бодигардов.


Кто из них? Зубрик? Бахыт? Рита?

Все трое?

Да, судя по всему. Троица. Трио. Трио бандуристов. Слаженно работают.

Зачем им понадобилось убирать Лисовского? Из-за его алмазов?

Я не знаю алмазной подоплеки. Но это не исключено.

Зачем им понадобилось убивать Любу? Из-за Тюльпана?

Но ведь Тюльпана тогда не было у Любы.

Он был у кого-то другого.

У кого? Канат потерял его в том ресторанчике, еще в Америке, где обедал перед нелегальным отплытием в Россию.

У кого же, у кого, у кого?..

Я снова вытаскивала Тюльпан из сумки. Снова и снова ковыряла его ногтями, даже зубами. Нажимала на все лепестки. Он не открывался. Он был по-прежнему замурован — холодный, загадочный, железный, жесткий цветок, с ледяно блестящими лепестками.

Трио теперь охотится на меня. Охота на охотника. Что ж, такое тоже бывает. Ребята же не дураки.

Сжать Тюльпан в кулаке. Закрыть глаза. Подумать о Канате. Почувствовать его.

Как жаль, что у меня здесь, дома, в этой роскошной раменской ночи, нет бамбуковых трубок и медовых шариков пахучего опия.

* * *

— Ты не должен терять ее из виду! Ее и его!

— Я понимаю, Рита. Не должен.

Он стояла перед ним в тренировочном черном костюме, на ковре домашней студии. И опять черное трико все прилипло к ней — она занималась, как всегда, до пота ручьем.

Рита заколола повыше копну волос. Держа в зубах заколку, подбирая волосы с потной шеи, процедила:

— Это еще та бестия. Она вас с Гришкой вокруг пальца обведет и не охнет.

— Я знаю. Я, видишь, уже улещал ее всем. И врал напропалую, что эта вещица эпохи Чингисхана, и черт-те кого, и смылил у нее три штуки, и прикидывался, что эта вещь достойна антиквара, и… Надо же было этому треклятому Тюльпану открыться тогда, в темной комнате у Гришки. В самый неподходящий момент. И мы все так опешили, так изумились, идиоты, что даже не смогли его у нее попросту отнять.

— Если бы вы его отняли силой, она бы вместе с Беловолком подняла хай. Надо действовать осторожно. А что, это действительно та штуковина, которую выделал тот самый твой американский кореш… ну, этот, Цырен…доржи, так, кажется?.. никогда не запоминаю все эти дикие ваши монгольские имена. Чайник поставил? Хочу крепкого чаю с лимоном. И побольше.

— Поставил. Будет тебе лимон. Я и так действую осторожно, Рита. Если это тот Тюльпан, который выделал, как ты выражаешься, Цырендоржи, то тогда внутри него должно быть не только оружие, но и несколько крупных алмазов, привезенных в Америку в начале века Бхагваном Раджнишем Ошо. Ошо был еще тот проныра. Ему незачем было делать себе разрезы на ногах и бинтовать раны. Посвященные и Просветленные находили на своем теле иные области, куда можно запрятать камень, не смейся. Это камни Великих Моголов.