У подножия холма, когда машина пошла тише, я украдкой глянула на него. Он сидел спокойно, невозмутимо. «Молодец!» – подумала я.
– В детстве – сказала я, – у моего старшего брата был велосипед с очень плохими тормозами. На нем я скатывалась с горок – брат меня на это подначивал. Я не знала, что такое страх. Дети не способны постичь идею смерти. Им просто не приходит в голову, что нельзя жить вечно. На его велосипеде я съезжала с гор еще круче этой. Чем быстрей я разгонялась, тем более живой себя чувствовала. Я вся трепетала жизнью – словно вот-вот вырвусь из кожи. Вероятно, что-то подобное испытывает бабочка, выходя из кокона или в полете. В старых автомобилях, таких как этот, вы еще можете катиться вниз. А в современных моделях, когда выключаешь зажигание, руль заклинивает. Вы наверняка это знаете. Но иногда об этом забывают, и машина теряет управление. Тогда она срывается и падает в море.
В море. Плыть по сверкающему под солнцем морю в стеклянном пузырьке, сражаясь с мертвым рулем. Так бывает? Со многими ли? Если подняться воскресным вечером на Чэпменс-Пик, удастся ли мне их увидеть, этих мужчин и женщин, кишащих в воздухе, словно насекомые, в своем последнем полете?
– Я хочу кое-что рассказать вам, – начала я. – Когда моя мать была еще маленькой девочкой – это было в начале века, – их семья на Рождество отправлялась к морю. Тогда еще путешествовали в фургонах, запряженных волами. В таком фургоне они проделывали весь путь от Юниондейл на Истен– Кейп до Плеттенберг-Бей в устье реки Писангс – не меньше ста миль и уж не знаю сколько дней пути. На ночь они делали привал. Однажды они остановились на самой вершине горного перевала. Бабушка с дедушкой спали в фургоне, а детей укладывали под ним. И вот – так начинается эта история – моя мать лежала в ночной тиши на горном перевале, укутанная в одеяло, а рядом спали ее братья и сестры. Сквозь спицы колес она глядела на звезды, и постепенно ей стало казаться, что звезды движутся, – либо звезды движутся, либо колеса, очень-очень медленно. И она подумала: «Что мне делать? Вдруг фургон покатится с горы? Наверное, нужно закричать? Что, если я промолчу, а он покатится все быстрее и быстрее, и там, внутри, мои родители? А вдруг мне все это только кажется?» С неистово бьющимся сердцем, задыхаясь от страха, она лежала, смотрела на звезды и думала: крикнуть или не крикнуть? И старалась уловить скрип колес. В конце концов она уснула, и все ее сны были о смерти. А утром, пробудившись, увидела, что солнце мирно сияет, что фургон никуда не делся и родители никуда не делись и что все хорошо и все как прежде. Я ожидала, что он что-нибудь скажет – что-нибудь о горах, или о машинах, или о велосипедах, или о своем детстве. Но он упорно молчал.
– Она никому не рассказывала о том, что было в ту ночь, – опять начала я.
– Может быть, она решила дождаться меня! Я слышала от нее эту историю много раз, во многих версиях. Но всегда это было по пути к реке Писангс. Какое прекрасное, манящее название! Я была уверена, что это самое красивое место на земле. Через несколько лет после того как мать умерла, я съездила в Плеттенберг-Бей и увидела впервые реку Писангс. Это даже не река, а ручеек; он едва пробивается сквозь водоросли, а по вечерам над ним висят тучи москитов. Рядом – лагерь отдыха, где полно визжащих детей, где толстые мужчины в шортах и босиком жарят сосиски над газовыми плитами. Не рай, отнюдь. Не то место, куда стоит путешествовать год за годом через горы и долины. Машина ползла вверх по Бойес-Драйв, послушная, но старая, как Росинант Я крепко вцепилась в руль, понукая ее.
Над Мёйзенбергом, там, где открывается вид на Фолс-Бей, я остановилась и заглушила двигатель. Пес принялся скулить. Мы выпустили его. Он обнюхал придорожные камни, кусты и поднял лапу. В затянувшемся молчании мы наблюдали за ним. Наконец он заговорил.
– Вы не так поставили машину, – сказал он. – Надо было развернуть ее в направлении спуска.
Я не показала, что задета. Мне всегда хотелось выглядеть самостоятельной, а теперь больше, чем когда-либо, – ведь скоро я не смогу обойтись без посторонней помощи.
– Вы уроженец этих мест? – спросила я.
– Да.
– И всю жизнь тут прожили? Он беспокойно поерзал. Два вопроса подряд – одного более чем достаточно.
Совершенно прямая волна длиною в сотни ярдов накатила на берег, перед ней скользила одинокая согнутая фигурка на доске. На той стороне бухты виднелись ясные голубые очертания гор. Жажда, подумала я: глаза мои так жаждут всего этого, что я боюсь даже моргнуть. Этого моря, этих гор: хочу запечатлеть их так глубоко, чтоб, где бы я потом ни оказалась, они всегда стояли передо мной. Жажда моей любви к этому миру.
Стайка воробьев опустилась в придорожных зарослях, принялась чистить перья, снова поднялась в воздух. Человек вышел на берег и, взяв свою доску, начал карабкаться по откосу. Внезапно глаза у меня наполнились слезами. Оттого, что я долго смотрела не моргая, сказала я себе. На самом деле – я плакала. Сгорбившись над рулем, я дала волю поначалу только сдержанным всхлипываниям, потом долгим бездумным рыданиям, опроставшим легкие, опроставшим сердце.
– Ради бога простите, – наконец смогла выговорить я. И, немного успокоившись: – Простите. Не знаю, что на меня нашло.
Я могла бы не извиняться. Он сидел так, словно ничего не случилось.
Я утерла глаза, высморкалась.
– Поехали? – спросила я.
Он открыл дверь и свистнул. Собака запрыгнула внутрь. Послушный пес; принадлежал, должно быть, приличной семье.
Машина действительно была развернута не в ту сторону.
– Дайте задний ход, – сказал он.
Я отпустила ручной тормоз, отъехала немного назад под уклон, включила первую передачу. Машина затряслась и встала.
– Она никогда не заводилась на задней передаче, – сказала я.
– Сворачивайте на встречную полосу.– Он давал указания, словно муж, который учит жену водить.
Я еще немного отъехала назад и стала разворачиваться. Оглушительно сигналя, мимо нас по встречной полосе пронесся огромный белый «мерседес».
– Я его не заметила, – ахнула я.
– Езжайте вперед! – заорал он.
Я в изумлении уставилась на орущего прямо мне в лицо чужого мужчину.
– Езжайте! – снова заорал он. Двигатель завелся. Всю обратную дорогу я скованно молчала; Он попросил высадить его на углу Милл-стрит.
Самый скверный запах – от его ног, от ботинок. Ему нужны носки. И новые ботинки. Нужна ванна. Ванна каждый день и чистое белье; постель и крыша над головой; горячая еда три раза в день; счет в банке. Это больше, чем я могу ему дать; больше, чем может дать женщина, которая сама хотела бы, говоря по правде, забраться на колени к своей матери, чтобы та ее утешила.
Он вернулся ближе к вечеру. Стараясь забыть о том, что произошло, я повела его по саду, показывая, что надо сделать. – Вы знаете, как подрезать кусты? Он покачал головой. Нет, не знает. Или не желает знать. В самом дальнем и самом заросшем углу сада ползучие растения покрыли ковром дубовую скамью и кроличью клетку.
– Все это надо расчистить, – сказала я.
Он приподнял зеленый ковер. На полу клетки лежали высохшие кости, среди них – полностью сохранившийся скелет молодого кролика, в предсмертных конвульсиях выгнувшего назад шею.
– Кролики, – сказала я. – Они принадлежали сыну моей домработницы. Я позволила ему держать их здесь. Потом его жизнь как-то изменилась, что-то отвлекло его, и он о них позабыл. Они умерли с голоду. Я была в это время в больнице и ничего не знала. Когда я вернулась и поняла, какая трагедия разыгралась здесь, в глубине сада, я ужасно расстроилась. Бессловесные существа, даже крикнуть они не могут. Гуаява роняла источенные червями плоды, покрывавшие землю скользким, неприятно пахнущим ковром.
– Если бы хоть деревья перестали плодоносить, – сказала я. – Но на это рассчитывать не приходится.
Пес, который неотступно следовал за нами, мимоходом обнюхал клетку. Когда мертвые давно мертвы, они уже ничем не пахнут.
– Хотя бы, насколько возможно, постарайтесь привести все это в порядок, – сказала я. – Чтобы это не пришло в полное запустение.
– Зачем? – спросил он.
– Потому что такой я человек, – сказала я. – Потому что не собираюсь оставлять после себя беспорядок. Он пожал плечами, улыбаясь чему-то.
– Если хотите, чтобы я вам платила, – сказала я, – придется эти деньги заработать.
Весь остаток дня он работал, выкапывая мотыгой сорняки и траву. Время от времени он останавливался и стоял, бессмысленно глядя вдаль, притворяясь, будто не замечает, что я наблюдаю за ним сверху. В пять часов я с ним расплатилась.
– Я понимаю, что вы не садовник, – сказала я, – и никогда им не станете. Но впредь я не намерена подавать вам милостыню.
Запихивая в карман свернутые купюры, подчеркнуто глядя в сторону,
он негромко спросил:
– Почему? – Потому что вы ее не стоите.
На что он, улыбнувшись чему-то своему, повторил:
– Не стоите… Кто вообще чего-нибудь стоит? В ярости я швырнула ему кошелек.
– На что же вы тогда рассчитываете? Брать? Брать что захочется? Нате – берите!
Он преспокойно взял кошелек, вытряхнул оттуда тридцать рэндов и какую-то мелочь и отдал мне его обратно. После чего удалился в сопровождении оживившегося пса. Вернулся он через полчаса; я услышала звяканье бутылок.
Он подобрал где-то матрас – один из тех складных матрасов, с которыми люди ходят на пляж. В своем гнездышке, среди сваленного в дровяном сарае мусора, он лежал и курил, поставив в изголовье свечу.
– Я хочу получить обратно свои деньги, – сказала я. Он порылся в кармане и вынул несколько купюр. Я их взяла. Не вся сумма, но неважно.
– Если вам что-то будет нужно, попросите, – сказала я. – Я не скупердяйка. И поосторожнее со свечкой. Не хочу, чтобы тут был пожар. Я повернулась и вышла. Но тут же вернулась.
– Вы сказали, – начала я, – что этот дом можно превратить в пансион для студентов. Что ж, я могла бы еще лучше сделать. Я могла бы превратить его в приют для бродяг. Могла бы содержать благотворительную столовую и ночлежку. Но я этого не делаю. Почему? Потому что дух милосердия оставил эту страну. Потому что те, кто принимает милостыню, презирают ее, а те, кто милостыню дает, делает это, изверившись в ней. А кому нужно милосердие, если оно не связывает сердце с сердцем? Что такое, по-вашему, милосердие? Деньги? Тарелка супа? Милосердие: милость сердца. Слово «мил