Желтый лоскут — страница 12 из 16

Однако нет худа без добра. Так, по крайней мере, говаривал Диникис. За телячью шкурку он раздобыл кусок кожи. Засовывая ее за спинку кровати, он мигнул мне:

— Завтра пойдем к сапожнику.

Ожила затаенная в глубине сердца надежда. Я переспросил:

— К сапожнику?

— Сапожонки тебе подберем, — ответил Диникис.

Сапожки! Сапожки… Кому не приходилось топать в деревянных клумпес, тому никогда не понять, что такое сапожки. Ну, а я за них пошел бы еще раз пасти скот от снега до снега. Ведь они ничем не отличаются от настоящих сапог. Разве что подошва у них деревянная. Но если она сделана, скажем, из хорошей осины да еще головки хорошо натянуты на округлую колодку, ладно пригнаны и обиты прочной кожаной полоской, а голенища, добротной кожи, гармошкой набегают ряда в три, нет тогда лучшей обуви в мире!

Где там равнять с той, что мне приходилось носить последнее время.

К вечеру следующего дня дождь лил как из ведра. Вернувшись с работы, Диникис глянул на меня чуть прищуренными, улыбчивыми глазами. Его смуглое лицо от дождя влажно блестело.

— Собирайся, Бенюк, пойдем… — кивнул он мне.

— И куда ты тащишь ребенка в такую непогодь, промокнете до костей! — послышался из боковушки озабоченный голос Диникене.

— Ничего, мать, не сахарные, не растаем.

— Иду, иду, — обрадовался я.

Действительно, что значит мелкий осенний дождик, пронизывающий ветер и слякоть! Самая сильная буря, метель и то не удержали бы меня, раз такое дело. Шутка ли — сапожки!

Диникис достал из-за спинки кровати кожу, завернул в тряпицу оставшуюся единственную ляжку телятины, и мы двинулись.

Городок от имения — рукой подать. Вскоре началась и первая улица предместья, с обеих сторон утыканная приземистыми деревянными домишками. Диникис остановился, надвинул мне пониже на глаза козырек картуза, приподнял повыше воротник куртки.

— Втяни голову в плечи поглубже, — шепнул он и погромче добавил: — Не так сильно промокнешь.

— А не узнают тут меня? — спросил я.

— Нет, не узнают, — для бодрости похлопал он меня по плечу.

Я посмотрел на Диникиса. По его лицу струились ручейки воды, стекая на грубошерстную латаную-перелатанную куртку, которая от сырости и влаги стала как дубленая, покоробилась и, верно, как и мне, здорово натирала кисти рук затвердевшими краями рукавов. Но из-под старого, тоже насквозь промокшего картуза на меня с отеческой теплотой глядели добрые глаза и сильная рука держала за плечо. Я прекрасно понимал: если меня кто опознает и донесет, что я у Диникисов, — всем конец. А Диникис только улыбался, как давеча дома, сверкая своими белыми, крепкими зубами. И этот простой мужественный человек с его отцовской добротой стал мне еще ближе, еще дороже. Я любил Диникиса, его смуглое, худое лицо с угловатым подбородком и чуть розоватым носом с торчащей из ноздрей щетинкой. Я крепче схватил его руку, и мы зашагали дальше.

Дождь хлестал не переставая. Разбрызгивая грязь, промчалась машина с немцами. Прохожие, к счастью, в эту пору не попадались.

А вот и домик сапожника. Мастер помял принесенную кожу, понюхал телятину, потом глянул на мою обувку и достал из угла пару сапожек.

— Эти подойдут.

Я схватил сапожки, и сердце у меня забилось… Такой красоты я и не представлял себе. Вмиг переобулся, и Диникис осмотрел их с одной и другой стороны, потрогал головки, голенища. Все как раз, впору. Будто — для меня стачали. Вот повезло.

— Так что, сосед, ставь магарыч, вспрыснуть надо, — недвусмысленно щелкнул себя по шее двумя пальцами сапожник.

Диникис жалобно покосился в мою сторону.

— Беги домой. Враз и я вернусь.

Я снял сапожки.

— А зачем разулся? — спросил Диникис.

— Больно мокро, загрязнятся, — ответил я, засунул сапожки за пазуху и помчался домой.

Дождь перестал. Даже не моросило. Сноп последних лучей, прорвавшись из темной громады туч, испещрил бликами грязные потоки воды. На ухабистых обочинах улицы в лужах зыбилась и морщилась вода, переливаясь и светясь всеми цветами радуги. Шел я не разбирая, прямо по лужам. Не беда, что в моих старых деревяшках хлюпала жидкая грязь! Ведь под оттопыренной полой курточки новые сапожки… Меня охватило желание еще раз взглянуть на них, потрогать блестящую кожу голенищ. Я остановился, вытащил один, за ним другой.

И тогда я почувствовал на себе чей-то взгляд. Поднял голову. Передо мной стоял пожилой мужчина, без шапки, в поношенном пальто. Лицо его было очень знакомо.

— Это ты, Бенюк?! — удивленно спросил он.

Услыхав свое имя, я вздрогнул и шарахнулся в сторону. Обойдя бочком мужчину, я стремглав бросился прочь. Неужто узнал меня?.. Не увязался бы за мной… Сейчас сцапает и передаст полиции или немцам. Меня прикончат, как шелудивого щенка, и зароют в землю где-нибудь у дороги, а может, и зарывать не станут. Теперь люди такие плохие. Только Диникисы хорошие, добрые…

И я припустил не оборачиваясь. Уже и батрацкая близко, осталось только перебежать деревянный мостик через речку. Мне казалось, что стоит очутиться дома, и я спасен.

Задыхаясь, ворвался я в избу и прямо в охапку к Диникене.

— Ради господа, что стряслось? — встревожилась она.

— Опознали меня…

— Кто? Где? Иисусе, Мария!

— Мужчина… Какой-то мужчина.

— А отец где?

— У сапожника. Магарыч распить собираются, — лязгая зубами, еле выговорил я.

— Полно, успокойся, никто тебя не тронет, никому в обиду не дадим. — Она гладила меня по голове, целовала лицо, глаза. Потом сердито заворчала: — И надо же было отпустить ребенка одного… Магарыч, еще чего…

И тогда я вспомнил про свои сапожки. Раскрыл полы курточки и вытащил один… А второй где? Второго сапога не было. Я его, видно, обронил по дороге, удирая от того человека. Мне стало так жалко потерянного сапога, так обидно за себя, вынужденного от всех прятаться, что я уткнулся Диникене в колени и горько заплакал.

Вдруг послышался стук, а следом жалобный скрип отворяемой двери. Я поднял голову и… о ужас! — в проеме дверей стоял тот мужчина.

Я схватил руку Диникене и судорожно выдохнул:

— Он…

Губы Диникене задрожали, она крепче обхватила меня.

Мужчина с виноватой улыбкой посмотрел на меня.

— Ваш сын потерял сапожок. Вот я принес его.

Он положил на лавку сапожок, мой сапожок с пятнышками рыжеватой грязи на голенище.

— Прощайте. Извините, что потревожил, — поклонился он и вышел.

Опять жалобно скрипнула дверь.

Я высвободился из рук Диникене и подбежал к окну.

По дороге в город неторопливо шел мужчина без шапки, запахнув полы пальто. Шел не оглядываясь, но мне казалось, что с его лица не сошла еще виноватая, добрая улыбка. Тогда я подумал, что, кроме Диникисов, есть и еще хорошие люди на белом свете.

ПОХОРОНЫ

Хозяевами поместья были барон фон Венцель и его овчарка Рекс.

Баронессы никто никогда в глаза не видел. Она вечно торчала в своих хоромах и на белый свет не показывалась. Только иногда поздно вечером на занавешенном окне барской спальни мельтешила острая треугольная тень — голова баронессы в ночном колпаке.

Допоздна набегавшись по отдаленным аллеям помещичьего парка, мы с Алексюкасом пробирались домой, прижавшись друг к дружке, стараясь не смотреть на серую тень. Так и мерещилось, что это страшное привидение возьмет выскочит из окна усадьбы и вцепится в нас своими острыми когтями.

Среди батраков одни поговаривали, будто баронесса ежевечерне молится своему немецкому богу, чтобы ниспослал ей наследника, которого не дождалась за тридцать лет… Другие утверждали, что баронесса уже давно с ума спятила и не только ударилась в молитвы, но, как вечер, Рекса спать на пуховые подушки укладывает… сыночком зовет. А утром глядит — это пес, и лупит его кожаной плеткой. Ну он оттого еще злей становится и весь день бешено воет.

Старый Вайткус дивился:

— Да кто знает, как это… Неужто правда?.. Даром, что немка.

Но Бернотас, мастак рассказывать разные байки, тут же находил ответ:

— Да ведь, кум, как ни говори, а чуть не каждый немец аккурат к вечеру дуреет. Чего же Венцелене другой быть. Рекс, сам видишь, какой бешеный.

Я не знал, кто из них прав, зато знал, что Рекс — страшная собака. Стоило ему показаться, как кидались врассыпную куры, гуси, кошки и мы, дети батраков.

Барона, собственно, в лицо мы тоже не знали. Видели только его ноги в коротких, чуть ниже колен, брюках-гольф, в длинных клетчатых чулках, плотно облегавших тощие икры, и его пса Рекса, который либо терся об эти ноги, либо несся далеко впереди своего хозяина.

Каждый день, с утра до ночи, то здесь, то там, появлялись они, хозяева поместья, — эти поджарые ноги в коротких широких штанах и огромная овчарка. Мне даже казалось, что и ходят-то они не по земле, как все мы, а плывут, возносясь над людьми, над всеми угодьями, эти высохшие клетчатые икры ног и Рекс, а с ними и серое треугольное привидение в окнах барских покоев.

Иногда Рекс принимался выть. Выл протяжно, яростно, и этот вой жутью отдавался в сердце, разносясь по всему обширному поместью и эхом возвращаясь от леса, высокая стена которого начиналась тут же за крайним батрацким жильем.

Однажды ранней весной мы с Верике, дочкой Кветкусов, взапуски бежали домой с охапками ивовых веток в руках.

— Погляди, Бенюкас, — сказала она, трогая мягкие шелковистые вербные барашки, — деревья-то проснулись, ожили, правда?

— Конечно, весна ведь. Скоро все зазеленеет.

Верике с нежностью касалась распустившихся почек пальчиками, губами.

— Совсем как только что вылупившиеся цыплята, такие же пушистые… Увидишь, скоро наша клушка высидит их много-много.

И она вприпрыжку пустилась вперед, но потом вернулась.

— Как цыплята подрастут, мама их продаст и мне ботиночки купит!

Я посмотрел на потрескавшиеся красные ноги Верике.

— Бенюкас, а тебе тоже купят?