если приставит, черт с ним, пусть топчется в коридоре. Здесь всего второй этаж, невысокий. Запросто можно вылезти в окно.
И действительно вылезла – это оказалось даже проще, чем думала. И уж всяко приятней, чем красться по гостиничному коридору, тайком, как воровка, оглядываясь по сторонам, чтобы не столкнуться нос к носу ни с кем из своих.
Спросила какую-то жирную старую тетку в вязаной шапке до бровей, где у них тут ближайший супермаркет; оказалось, практически за углом. Добежала, затарилась. Сперва взяла две бутылки виски, но, прочитав объявление, что алкоголь продается только до восьми вечера, а по воскресеньям вообще до трех, запаниковала: завтра же воскресенье! – и прибавила еще четыре бутылки. Пусть будут. Лучше больше, чем меньше. Хорошее количество – шесть. Примерно двойная смертельная доза для среднего человека – при условии, что не сблюет. Это, конечно, вряд ли, – весело думала Ванна-Белл по дороге в гостиницу. – Святое дело – сблевать. Но все равно чертовски приятно нести в рюкзаке свою смерть. Потому что пока держишь одну смерть в руках, другая за тобой не придет. Две смерти на рыло никому не положено. То есть когда у тебя в кармане заряженный пистолет, или ампула с ядом, или хотя бы шесть бутылок виски в рюкзаке, ты, можно сказать, бессмертна – пока хватит выдержки просто носить их с собой, не пуская в ход.
Так вдохновилась внезапно обретенным секретом бессмертия, что выпила совсем немного, по крайней мере, меньше, чем собиралась. И даже чуть-чуть поспала, не раздеваясь, прямо на мягком, обитом блестящей тканью диване. Очень приятно было извозюкать ботинками его голубые бока. В этом чертовом городе какая-то особо густая, неотмываемая жирная грязь.
Выступила из рук вон паршиво. Самый идиотизм, что кроме нее никто этого не понял. Публика блаженно завывала и требовала выйти на бис, организаторы порывались слюнявить руки, и даже старый хрен Руди, который, какой бы свиньей ни казался, но всегда разбирался в музыке не хуже, чем в своих сраных деньгах, был совершенно доволен. Но если даже Руди доволен такой халтурой, ебучий боже, что все они слышат? Для кого я вообще пою?
Ночью снилось какое-то отвратительное паскудство: жирные голые мужчины обступили ее кольцом, не пускали домой, где горела яркая желтая лампа, и мама, которой на самом деле никогда не было, варила земляничный компот, а на столе лежала книжка со сказками, договорились с мамой читать их друг другу вслух, когда Ванна-Белл вернется. Но между нею и ведущей к дому тропинкой толпились отвратительные престарелые мужики, гоготали, как школьники, от смеха сотрясались жирные волосатые животы, тыкали в нее пальцами: отсосешь нам на бис, тогда пропустим! Ей так хотелось домой, где мама, книжка и лампа, что почти согласилась на их условия, но к счастью на этом месте проснулась от тошноты и жадного, мучительного желания выпить. Раньше такого не было. Обычно, когда просыпалась, хотела только воды, и, конечно, сдохнуть, но это по умолчанию, сдохнуть она хотела всегда; не была бы такой трусихой, давным-давно бы отмучилась, – думала Ванна-Белл, сидя на гостиничном подоконнике с полным стаканом виски. Бац – и все. И больше ничего, никогда. Не торчала бы сейчас в этой отвратительной комнате с видом на грязную стену, низкое небо и адский электрический синий свет, который сейчас сияет так ярко, что страшно становится. Ладно, положим, мне вообще всегда страшно, это обычное дело, – с отвращением думала Ванна-Белл.
Надо завязывать, – сказала она себе. – Нет, правда, надо завязывать с выпивкой. Хрен знает во что превратилась. Невозможно жить дальше, осознавая, что вон то опухшее чудище в зеркале – это и есть ты. Что ни делай с этим смрадным куском бесполезной органики, человеком ему уже не быть. Так что лучше завязывать не с выпивкой, а с так называемой жизнью. Лучше прямо сейчас, пока мне настолько паршиво, и ум так ясно все понимает, что я почти не боюсь умереть. Потом будет только хуже. Чем дальше, тем больше нарастет жира. Дольше придется в могиле гнить.
Ее передернуло от отвращения. Невозможно поверить, что это грузное, тяжелое, бугристое, как мешок с овощами тело – мое. И мерзкая смерть, которой оно заслуживает, тоже мне достанется. Ждет меня, не дождется. Правильно, в общем, делает, спасибо, что ждет. Пусть забирает. Меня и всех остальных. Мир без людей станет лучше. Без нас он красивый. Не везде, но во многих местах.
Проверила свой арсенал, пять бутылок виски Ballantine’s, дешевого, но отличного, мягкого, «девчачьего», как смеялся когда-то Роджер – где он, мой Роджер? Куда подевался? Почему ни одна птичья сука сейчас не кричит: «nevermore»? Ладно, справлюсь сама, – и, высунувшись в окно по пояс, заорала во всю мощь своего феноменального, как когда-то писали в специальных журналах для продвинутых идиотов, голоса: «nevermore!» И еще раз, специально для аборигенов, которые иностранных языков не учили, на бис: «niekada!»[17]
Осталась довольна, все-таки приятно орать среди ночи и знать, что ничего тебе за это не будет. Даже если какая-нибудь дурная старуха полицию вызовет, мне плевать, Руди заплатит штраф. И скандалить не станет, я – его хлебушек с маслом, круассан с салом, гамбургер с вермишелью или что там он жрет.
Но еще приятней, чем безнаказанно орать среди ночи оказалось орать не просто так, а красиво, во всю силу своего голоса, вдруг снова овладеть этим божественным инструментом, по нелепому недоразумению вставленным в мерзкую рыхлую плоть. Вот бы еще разочек спеть так же, как только что кричала, храбро, во всю свою мощь! После такого можно и умирать.
Ладно, – сказала себе Ванна-Белл. – Смерть подождет до завтра. И все мои маленькие сладенькие бутылочки тоже как-нибудь до завтра подождут. Сначала спою, как настоящий небесный ангел назло всем этим тупым ублюдочным жирным свиньям. Пусть им станет обидно, что они так не могут. Пусть поймут наконец, что бог их не любит. Пусть тоже захотят лечь и сдохнуть. Им это даже нужней, чем мне.
Стефан
Рука привычно тянется то за бубном, то просто за телефоном, но нет. Нет, – думает Стефан. – На этот раз так не надо. На этот раз надо не так.
Давай договоримся, – думает Стефан; просто думает, не заклинает, не ворожит, даже не концентрируется на образе адресата, а только смотрит в окно, за которым как раз наступили ранние синие сумерки, а с деревьев облетают последние листья, в полутьме – темно-синие. Слишком синие для обычной палой листвы.
Давай договоримся, – думает Стефан, – я тебя ни призывать, ни даже приглашать на встречу не стану. Но если у тебя есть совесть и сердце, ладно, хотя бы что-то одно, на твой выбор; в общем, давай, сам как-нибудь мне на глаза попадись.
Додумав эту нехитрую мысль до конца, Стефан запирает окно, тяжелым взглядом обводит свой кабинет, говорит вслух:
– Вернусь ближе к ночи; смотри мне, чтобы оставался на месте, как гвоздями прибитый. А не как вчера. Стыдно должно быть: ребята проснулись на службе после трудного дела, а ничего кроме приемной и коридора на всем этаже нет, даже кофе попить не смогли, чайник-то здесь остался. В «Максиму» бегали, бедочки, а там кофе – дрянь. Чувствую себя без пяти минут жестоким сатрапом. Короче, без фокусов давай.
Вот интересно, как это «без фокусов», когда я сам и есть фокус, – мог бы возразить кабинет, если бы Стефан наделил его даром речи. Но прекрасный период, когда он, упиваясь открывшимися возможностями, заставлял разговаривать вслух все, что на глаза попадалось, давным-давно миновал.
Два часа, два мелких коротких дождя, северо-западный ветер, три пива и один слишком горький эспрессо спустя, Стефан начинает – ну, не то чтобы закипать, а скажем так, понемногу утрачивать избыток благодушия. И думать: ладно, с совестью с самого начала все было ясно, у тебя, и вдруг какая-то совесть, даже не смешно. Но сердце! Сердце-то у тебя точно есть. По крайней мере, позавчера оно было, своими глазами видел. Где ты его продолбал? – думает Стефан и от возмущения внезапно засыпает на месте, прямо в баре, на табурете, давно такого с ним не случалось; строго говоря, точно такого – вообще никогда, потому что в ту пору, когда он по молодости и неопытности мог бесконтрольно заснуть где попало, никаких баров еще и в помине не было. Человечество их просто не изобрело.
Стефан спит в баре; впрочем, с точки зрения окружающих это выглядит так, словно он крепко о чем-то задумался, причем о таком непростом предмете и в таких выражениях, что рядом с ним садиться не стоит, лучше вообще близко не подходить. Но Стефан все-таки именно спит, и ему снится, как он сидит на перилах пешеходного моста через реку Нерис и сердито бормочет, озираясь по сторонам:
– Что за хрень происходит? Я ее не заказывал! Как это так?
– Извини, – кротко говорит его безымянный друг, персональная божья кара, как обычно шутит сам Стефан. То есть делает вид, будто шутит. На самом деле не очень-то ему и смешно.
– Я не нарочно, – продолжает тот с видом дошкольника, разбившего банку с вареньем. – Не задираюсь. Не показываю, как я теперь умею, не дразнюсь, не качаю права. Просто ты сам хотел как бы случайно встретить меня на улице, а я не люблю отказывать друзьям. Но в такую собачью погоду совершенно невозможно быстро проснуться, одеться, выскочить из дома, даже кофе не выпив, и куда-то нестись. Поэтому получилось, как получилось: ты как бы случайно меня увидел. А что не наяву, а во сне – ну извини, бывает. Я на Белом мосту почему-то часто всем снюсь. Как медом мне тут намазано. Ну или, наоборот, вам…
– Ничего, – говорит Стефан. – Лучше уж так, чем ждать до завтра. До завтра я бы успел всерьез на тебя рассерчать. Почему-то не сообразил, что ты мог просто лечь спать.
– Не факт, что именно «лечь». В последнее время я часто засыпаю в совершенно неподходящих для сна обстоятельствах; впрочем, неважно. Проснусь, разберусь, что там было, и как это выглядело со стороны. А почему ты меня не позвал, если хотел увидеть? Всяко проще, чем сердиться и ждать.