Желтый смех — страница 14 из 19

— Иди осторожно, — шепнул он, — здесь очень глубоко.

У меня под ногами сорвался камень, я поскользнулся, упал на спину, попав в жгучую крапиву. На лицо прыгнуло что-то мягкое и холодное, как комок грязи, может быть, жаба. Я основательно выругался. Мушабеф, цел и невре-0дим, был уже на той стороне и протянул мне палку, за которую я ухватился.

— Поменьше шума, — сказал он тихо, — я вижу что-то… человек, на коленях, за деревом… он, наверное, слышал, но не двигается.

С помощью его палки я, наконец, выбрался из рва.

Перед нами расстилалась маленькая лужайка с двумя-тремя деревцами и позади самого большого из них вырисовывался неподвижный, без сомнения человеческий силуэт, слабо освещенный лунным лучом, старающимся пронзить черные облака, загромоздившие небо.

— Человек, конечно, — сказал я, задыхаясь, — подойдем осторожно, обогнув лужайку. Во всяком случае, если он нас и слышит — это неважно, это человек, человек, как и мы, а у нас при себе два револьвера с двенадцатью пулями.

Последний довод ободрил нас не хуже всякого подкрепляющего средства. По правде говоря, мы не боялись, мы совершенно не боялись. Особенно Мушабёф — он совсем не был склонен подчиняться воображению. Между тем, мы бы предпочли увидеть перед собой дуло ружья, семь штук тесаков за поясом или одного из этих старых, классических бандитов в остроконечной шляпе, в бархатной тужурке, с эспадрильями на ногах.

Когда мы, выйдя из леса и обогнув лужайку, приблизились к деревьям, Мушабеф даже рискнул посмотреть сквозь ветви одним глазом.

— Это грифтон, — прошептал он.

То был солдат — он стоял на коленях с мешком за спиной, рядом в траве блестело дуло ружья.

Луна, рассудив вполне правильно, теперь зверски освещала лужайку, — я увидел под козырьком фуражки солдата его совершенно бесплотное лицо: две черных дыры и белые зубы, оскаленные в столь знакомой мне усмешке. Меня с ног до головы пронизал холодный пот. Мушабёф, с напряженной шеей, со стиснутыми челюстями, вспотел от испуга. Скача, как зайцы в день начала охоты, мы кинулись вперед, наугад, спотыкаясь о корни, оставляя на кустах цветы из нашей кожи, ударяясь о деревья, которые в знак протеста окачивали нас ледяным душем. Так мы бежали минут десять, преследуемые страхом. Вдруг, совершенно неожиданно, лес выбросил нас, запыхавшихся, обессиленных, на большую дорогу, совершенно белую, прямо к верстовому столбу, на котором была надпись: Руан, 57 километров.

— Нет, я, кажется, никогда не привыкну к этому… к этим шуткам, — пробормотал Мушабёф, когда мы немного отдышались. — Я согласен на одиночество… пусть никого не будет на земле… да, никого… никаких останков… вроде этого.

Мы съели шоколад, остаток наших запасов, выпили старой водки, которой славный садовод так заботливо наполнил наши дорожные фляги.

— Теперь полегче стало! — простонал Мушабёф, откладывая флягу.

— Да, этот проклятый тип может похвастать, что заставил нас побить все рекорды в беге на километр. Я никогда не думал, что я такой проворный: какой бы из меня вышел отличный игрок в футбол!

Луна освещала дорогу, которую нам указывал верстовой столб.

Оправившись от волнения, мы пустились в путь и с наслаждением, которого нельзя передать, закурили трубки.

— Нам осталось еще 57 километров и мы в Руане. Идя ночью и отдыхая днем, мы сможем прийти послезавтра, к вечеру.

— Я совершенно изнурен, — сказал я.

— Еще два часа, Николай, и начнет светать, тогда мы поспим, дружище.

Едва он произнес эти слова, как снова раздался тот необычайный шум, что мы слышали в лесу, теперь уже ближе, всего в каких-нибудь 150 метрах перед нами, справа.

Изгиб дороги скрывал от нас горизонт. Под действием алкоголя, которым мы несколько злоупотребили, мы пошли гимнастическим шагом, спеша пройти поворот; в нескольких сотнях метров от дороги, прямо через поле, мы увидели высокий забор, которым было обнесено нечто вроде города из досчатых бараков.

В этом городе без освещения царило молчание. Мы с трудом двигались, увязая во вспаханной, разбухшей от дождя земле.

У ворот деревянного города возвышался большой барак, на нем — флаг, цвета которого мы не могли различить.

— А вот и свет!

Крик вырвался у нас обоих одновременно из груди. Свет в этой ночи! Можно было заплакать, броситься на колени от радости, благодаря Создателя. Я думаю, что даже волхвы не приветствовали столь радостно звезду на небе в Иудее.

Боязнь ошибки вернула нас к осторожности, и мы с револьверами в руках подошли к зданию, всего одной лампой стерегущему свой забор, как вход на каторгу.

Когда мы приблизились, чей-то голос крикнул:

— Стой! Кто идет?

Из мрака высунулся штык; тотчас, вслед за ним, появилась фигура пехотинца, освещенного полосой света, — одна из дверей здания открылась, бросая на землю сноп желтого света.

К солдату присоединился какой-то человек; в руках у него был фонарь, отбрасывающий на землю гигантские тени в форме андреевского креста.

— Кто вы такие?.. Вы из Руана, а конвой?.. Черт возьми… Мы ждем его уже восемь дней!

— Господа, — ответил Мушабеф, — мы — журналисты, бежавшие из Парижа… Мы заблудились и умираем с голоду.

Человек с фонарем приближался. Он был в форме военного врача, с четырьмя галунами на кепи.

— Ну, добро пожаловать, сейчас вам подогреют грог, вы, должно быть, измучились… Какие новости оттуда? Вот уже восемь дней, как мы никого не видим… Восемь дней, как мы здесь, в этом аду, в этом кошмаре, не имея никаких вестей извне. Но пройдите же сюда.

Мы прошли в барак; в это время снова раздался этот ужасный шум, настоящий гром, дьявольский смех десятка тысяч людей в зрительном зале.

— Знаете, что это такое? — сказал доктор, покосившись на нас… — Их семь тысяч там, больных… Семь тысяч, впрочем, это не совсем так, потому что, по моему мнению, две тысячи, по крайней море, погибли в течение этих дней… У меня почти нет больше ни санитаров, ни солдат, а разложение должно прогрессировать очень быстро.

Смех раздался снова, раздробился, несколько одиноких взрывов закончились кашлем.

Мы заткнули уши, доктор провел нас в свой кабинет. В камине потрескивали дрова. Мушабёф, повеселевший, грелся у камина, растопырив руки в полнейшем блаженстве. Я рассказал вкратце нашему хозяину о последних событиях, свидетелями которых мы были.

— Да, совершенно ясно, — сказал он, вздохнув, — всем нам пришел конец, нечего скрывать. Люди изничтожают друг друга как в Париже, так и в Руане. Все большие города — добыча ужасного, смертельного безумия, и теперь я великолепно уясняю себе, почему мы сидим без провианта и почему команда охраны не пополняется. Что прикажете мне делать с моими больными? Они дохнут с голоду и перегрызут друг друга, если это уже не случилось. Я больше не осмеливаюсь входить в барак, куда месяц тому назад свалили первые жертвы в надежде остановить болезнь. Если бы у меня было достаточно людей и патронов для всей этой скотобойни, я бы всех перестрелял, что было бы более человечно и более логично, так как мы бессильны бороться с этим идиотским смехом. Непонятно, почему безумный смех, овладевающий кем-нибудь без всякой причины, передается окружающим… Хотите провести здесь день?.. К сожалению, я могу вам предложить очень немногое: бисквит и ром; но, поверьте, это от чистого сердца… Вы понимаете, вы, быть может, последние, кому мне придется пожать руку…

Мы согласились остаться и легли в углу, на груде одеял. Мы были совершенно разбиты и спали, как скоты.

Около полудня нас разбудил ружейный выстрел. Я вскочил.

— Я не останусь здесь, дорогой мой Мушабёф. Нет, ни за что на свете!

— Бежим, — ответил он.

Мы прошли через дверь лаборатории, выходящей в лес. Едва очутившись наружи, мы побежали изо всех сил, не оглядываясь, и бежали до тех пор, пока не достигли опушки леса, где решились броситься ничком на траву, насторожив уши и устремив взгляд на лагерь.

Сухо потрескивали лебели. Каждый выстрел настигал нас, как пощечина, а к этому прибавлялся ужасный и хорошо знакомый звук смеха больных, и все это происходило в солнечное утро, напоенное щебетаньем птиц и дивными шумами.

— Больные атакуют пост, — пробормотал Мушабёф, — это было неизбежно. Да не все ли равно, сдохнуть ли с голоду или умереть от смеха — результат один и тот же.

Так как никто нами не интересовался, мы покинули место побоища и направились по дороге в Руан, на этот раз без всякого страха.

***

Взойдя на холм Бонсекур, возвышающийся над городом, мы свободно могли созерцать мрачным и полным ужаса взором картину опустошения и разрушения.

С точки зрения истории, это зрелище заслуживало того, чтобы его созерцали и судили о нем несколько возвышенно. Перед нами, у наших ног, с точностью какой-нибудь иллюстрации современного романа, расстилалось изображение конца света. В сущности, не так трудно представить себе эту картину. В наше время многие художники изощрялись в изображении конечного катаклизма в различных видах, в зависимости от их воображения: потоп, пожар, холод, столкновение с кометой и т. п.

Журналы по несколько раз в году показывали нам подобного рода зрелища. Руан с черными от огня остовами домов, с опрокинутыми трамваями, с жителями, валявшимися на шоссе вверх животом, являл собой торжественно-унылую картину, которую все же легко можно себе представить. Но что нас совершенно лишило сил, довело почти до обморочного состояния Мушабёфа и меня, это то, чего не могли изобразить журналы: молчание.

Чудовищное, давящее молчание — такого чувства мы никогда не испытывали раньше — нависло над природой. И затем приторный запах гниющих цветов поднимался над этой огромной свалкой трупов, где тысячи и тысячи плотоядных птиц совершали свои трапезы. В этот год галки и вороны растолстели, словно тыквы. Из их клювов воняло на расстоянии двадцати шагов, и от них несло падалью так же естественно, как роза пахнет розой.

Преисполненный отвращения, я выстре