Подсудимый Желябов. На эти вопросы кратко я отвечал в начале судебного заседания. Если теперь будет мне предоставлено говорить только так же кратко, зачем тогда повторяться и обременять внимание суда…
Первоприсутствующий. Если вы более ничего прибавить не имеете…
Подсудимый Желябов. Я думаю, что я вам сообщил скелет. Теперь желал бы я изложить душу…
Первоприсутствующий. Вашу душу, но не душу партии.
Подсудимый Желябов. Да, мою. Я участвовал на Липецком съезде. Решения этого съезда определили ряд событий, в которых я принимал участие и за участие в которых я состою в настоящее время на скамье подсудимых. Поскольку я принимал участие в этих решениях, я имею право касаться их. Я говорю, что намечена была задача не такая узкая, как говорит прокурор: повторение покушений, и в случае неудачи — совершение удачного покушения во что бы то ни стало. Задачи, на Липецком съезде поставленные, были вовсе не так узки. Основное положение было такое, что социально-революционная партия и я в том числе — это мое убеждение — должна уделить часть своих сил на политическую борьбу. Намечен был и практический путь: это путь насильственного переворота путем заговора, для этого — организация революционных сил в самом широком смысле. До тех пор я лично не видел надобности в крепкой организации. В числе прочих социалистов я считал возможным действовать, опираясь, по преимуществу, на личную инициативу, на личную предприимчивость, на личное умение. Оно и понятно. Задача была такова: уяснить сознание возможно большего числа лиц, среди которых живешь; организованность была нужна только для получения таких средств, как книжки и доставка их из-за границы, печатание их в России было также организовано. Все дальнейшее не требовало особой организованности. Но раз была поставлена задача насильственного переворота, задача, требующая громадных организованных сил, мы и я, между прочим, озаботились созиданием этой организации в гораздо большей степени, чем покушения. После Липецкого съезда, при таком взгляде на надобность организации, я присоединился к организации, в центре которой стал исполнительный комитет, и содействовал расширению этой организации; в его духе я старался вызвать к жизни организацию единую, централизованную, состоящую из кружков автономных, но действующих по одному общему плану, в интересах одной общей цели. Я буду резюмировать сказанное. Моя личная задача, цель моей жизни — было служить общему благу. Долгое время я работал для этой цели путем мирным и только затем был вынужден перейти к насилию. По своим убеждениям я оставил бы эту форму борьбы насильственной, если бы только явилась возможность борьбы мирной, т. е. мирной пропаганды своих идей, мирной организации своих сторонников. В своем последнем слове, во избежание всяких недоразумений, я сказал бы еще следующее: мирный путь возможен, от террористической деятельности я, например, отказался бы, если бы изменились внешние условия…
Как социалист я, разумеется, протестую против всех общественных перегородов, сословных и классовых, на которых зиждется возможность эксплуатации человека человеком. Но не могу не признать в то же время того, что пока главный контингент революционеров состоит из молодежи дворянского сословия, в силу, конечно, того, что они одни имеют возможность получать образование и проникаться, следовательно, идеями, провозглашаемыми нашими великими мучениками- просветителями. Что касается буржуазии, я так же не разделяю той враждебной непримиримости, какая часто обнаруживается в наших рядах. Представители промышленных классов не чужды нам, пока не осуществились у нас гарантии для развития свобод, прав личности, образования. Они равно с нами нуждаются в падении самодержавия, в правосудии, веротерпимости, в знаниях, в праве бюджета и контроля и развитии внутреннего рынка".
Первоприсутствующий. Более ничего не имеете сказать в свою защиту?
Подсудимый Желябов. В защиту свою ничего не имею. Но я должен сделать маленькую поправку к тем замечаниям, которые я делал во время судебного следствия. Я позволил себе увлечься чувством справедливости, обратил внимание господ судей на участие Тимофея Михайлова во всех этих делах, именно: что он не имел никакого отношения ни к метательным снарядам, ни к подкопу на Малой Садовой. Я теперь почти убежден, что, предупреждая господ судей от возможности поступить ошибочно по отношению к Михайлову, я повредил Тимофею Михайлову, и если бы мне вторично пришлось участвовать на судебном следствии, то я воздержался бы от такого заявления, видя, что прокурор и мы, подсудимые, взаимно своих нравственных побуждений не понимаем…
Речь Желябова до нас дошла в сокращенном и искалеченном виде. Корреспондент "Times", излагая ее, упоминает, между прочим о таких высказываниях Желябова, которые в официальном отчете отсутствуют. "Русское правительства, — передает слова Желябова этот корреспондент, — все делало для себя и ничего для народа". Он сослался на разные европейские государства, которые не были централизованы, а затем коснулся вопроса о русской земле, которая, сказал он, должна принадлежать ее земледельцам и возделываться имя. Что касается религии, это дело индивидуального сознания и партия об этом ничего не говорит. В действительности, политическая свобода и эти идеи составляли цели партии.
Все это в правительственном ответе опущено.
Английский корреспондент дальше пишет:
— Речь Желябова была самая замечательная из всех. С видом уверенным, переходившим в вызывающий, когда его прерывал суд, или неодобрительный ропот аудитории, Желябов пытался изложить положение вещей и социальные условия, которые сделали его и его товарищей тем, что они есть. Когда инциденты следовали один за другим и он сверкал глазами на суд, как дикий зверь, загнанный на охоте, пред вами стоял чеканный тип гордого и непреклонного демагога[107].
Бесспорно, речь Желябова произвела сильное впечатление даже на тщательно подобранных сановных слушателей. Об этом свидетельствуют, например, и записки графа фон Пфейля[108].
— Он отказался от всякой защиты и вообще на старался защищаться, что было бы бесполезно. Он только хотел выгородить некоторых товарищей. На его лице то и дело появлялась насмешливая улыбка… Когда он однажды заметил: — Я тоже имею право сказать, что я русский человек, в публике поднялся ропот. Он выпрямился и почти угрожающе глядел на публику, пока снова не водворилась тишина.
Речь Желябова, действительно, поражает своим сильным, серьезным и глубоким томом. Она — проста, в противовес речи Муравьева, она скромно, почти бедно "одета". Тем, кто склонен искать в Желябове театральности, следует вчитаться в его последнее слово. Никаких украшений, никаких побрякушек. "Революционный честолюбец" избегал говорить о себе. У подножья эшафота он защищал партию, ее доблесть и честь. "Первоприсутствующий" неуклонно заставлял его возвращаться к себе, но, вынужденно делая это, Желябов, имел себя в виду только, как представителя Исполнительною комитета.
Муравьев старался изобразить народовольцев бандой анархистов-злодеев. Желябов ответил на эту глупую выдумку, что народовольцы — государственники. Муравьев утверждал: "народовольчество — язва не органическая, недуг наносный, пришлый, привходящий, русскому уму несвойственный, русскому чувству противный". Желябов ответил: именно русские условия органически порождают революционное движение, превращая мирных пропагандистов социализма в террористов. Мирные стремления народников Желябов из тактических соображений преувеличил, но во всяком случае он был вполне прав, утверждая, что расправы царского правительства с социалистами отличались неслыханной свирепостью. Желябов подчеркнул также, что террор для народовольцев не является единственным орудием политической борьбы: — террористические факты занимают только одно из мест в ряду других задач, намечаемых ходом русской жизни.
В речи Муравьева было еще одно место, которое настоятельно требовало ответа, Муравьев говорил — социализм вырос на Западе и составляет уже давно его историческую беду. У нас ему не откуда было взяться — у нас не было и, слава богу нет, до сих пор ни антагонизма между сословиями, ми преобладания буржуазии, гаи традиционной розни и борьбы общества с властью. — На это утверждение Желябов ничего не ответил, если не считать глухого указания, что в народном сознании есть много такого, чего следует держаться. Возможно, ответить Желябову помешал "первоприсутствующий", но надо признать, что по этому вопросу Андрей Иванович не был как следует вооружен. Относительно "антагонизма" и преобладания буржуазии народовольцы и сами были" не благополучны; они полагали, что этот антагонизм у нас есть только между правительством и "народом", т. е. крестьянством и что буржуазия наша — явление постороннее. Вопрос об "антагонизме сословий" и о "преобладании буржуазии" был впоследствии разрешен учеником Маркса, Лениным.
И на предварительном и на судебном следствии Желябов сознательно преувеличил силы и значение Исполнительного комитета, заявив о 47 добровольцах, откликнувшихся на призыв убить царя. В своем последнем слове этих преувеличений Желябов не допустил. Между прочим, вопреки утверждениям Муравьева, преувеличения Желябова многих запугали. Таинственный Исполнительный комитет долго и после 1 марта не давал сановникам спокойного сна. Была даже организована тайная "Священная дружина" из людей "высшего света". Дружина ставила своею целью борьбу с грозным Исполнительным комитетом.
Было еще слово, "последнее слово подсудимого". Оно отличалось краткостью:
— Я имею, — сказал Желябов, — только одно: на дознании я был очень краток, зная, что показания, данные на дознании, служат лишь целям прокуратуры, а теперь я сожалею и о том, что говорил здесь на суде. Больше ничего.
Желябов жалел, что ему не удалось изложить, как он хотел, программу и тактику "Народной Воли". Ему не дал этого сделать царь и его сподручные. Но все же Желябов был не прав: и то, что он оказал, было очень нужно русской революции…