Жемчужина в короне — страница 19 из 65

[7], то там для перехода из практического мира житейских дел во внепрактический рай требуется совершить всего один поступок, на который каждый из нас способен, а именно — умереть, хоть за ним, надо думать, следует разочарование. Уж на что я безбожница, а не могу не презирать леность западных религий, не ругать себя за то, что не стала хотя бы плохонькой индуисткой. Но я по крайней мере не заблуждаюсь, как заблуждалась мисс Крейн. Если мистер Ганди считал свои практические поступки в большой мере иллюзорными, видел в них личные шаги, предпринятые на людях ради желанного слияния с абсолютом, тогда я, как практическая женщина, искренне восхищаюсь его проницательностью и как точно он рассчитал время, когда следовало пустить кота в голубятню.

А вот мисс Крейн, бедняжке, казалось, что все голуби — беззащитные создания, а все коты — ласковые кошечки и что тех и других надлежит просвещать. Я много чего про нее узнала, когда кончился весь тот ужас, я даже пыталась как-то загладить свою вину перед ней, но подойти к ней было нелегко, да и времени оставалось мало. Приглашала ее в гости, но слишком поздно, она не пришла. Тогда я сама у нее побывала. И даже тогда я видела не столько ее достоинства, сколько ее слабости. Мне все еще казалось, будто, по ее мнению, голубям надлежит проповедовать пользу самоотречение, а котам — преимущества умеренности. И польза и преимущества были духовного порядка, а следовательно, в ее понимании, отделимы от материального мира, а я, до страсти увлеченная окружающей меня жизнью, вижу в этом нечто противоестественное. Я не индуистка, но Индия — моя, родина. Я не люблю насилия, но считаю его неизбежным. В нем есть какое-то утверждение. А я пуще всего ненавижу негативизм. Вот и сижу я здесь, в доме Макгрегора, уже давно утвердившись в положении старухи, — разве только смотаюсь куда-нибудь, если наше милое правительство расщедрится на бензин, — и меня нисколько не смущает, что в новой Индии я уже анахронизм, женщина, которая слишком много помнит, так что сегодня ее уже и слушать неинтересно. Можно сказать, что то же произошло с мистером Неру, к которому я всегда относилась очень нежно, потому что он не захотел стать святым. Я и сейчас очень нежно к нему отношусь, потому что если в разговорах о нем и проявляется горячность, так только в связи с вопросом, кто будет его преемником. Мы, надо полагать, все еще ждем нового Махатму, потому что предыдущий исчез и всех нас удивил — превратился в святого и мученика в западном смысле, когда его застрелил этот глупый мальчишка. Я убеждена, что мы должны извлечь из этого урок. Будь старик жив сегодня, он бы трахнул нас всех по голове своей прялкой и сказал, что, если так пойдет дальше, мы в конце концов станем верить в святых так, как верите вы, англичане, а значит, в нашей общественной жизни ни одного святого больше не будет. Мне кажется, что, когда в нашей конституции был записан пункт о секуляризации, мы тем самым окончательно отказались от своей индийской сути и признали законным, что столько лет прожили во грехе с англичанами. Наша так называемая независимость сильно смахивает на брак поневоле. Единственные индийцы, не понимающие, что мы теперь те же западные люди, — это наши крестьяне. Думаю, что когда-нибудь это дойдет и до их сознания, и тогда они тоже захотят равняться на Запад, как все жители Востока и Дальнего Востока.

* * *

Вот она сидит — знатная старая индианка, закутанная в темное шелковое сари с серебряными нитями, поблескивающими на солнце, белые волосы коротко подстрижены, тщательно уложены, отдают пыльной голубизной эмалевого раджпутского неба, — как некогда сидела она, выпрямившись, на краешке дивана; и, глядя на нее, оробевшая Эдвина Крейн начинала догадываться, что усвоить кое-какие несложные правила милосердия и жить, сообразуясь с ними, — этого еще недостаточно.

* * *

Что касается мисс Крейн (продолжает старая леди), если она вас действительно интересует, попробую объяснить, почему в конце концов я переменила о ней мнение. Она не была ничтожеством. Она проявила мужество, а это — самое трудное, что есть на свете, и я это ставлю превыше всего, особенно физическое мужество. Люди толкуют о моральном мужестве, а я всегда подозреваю в этом лицемерие, словно они готовят себе путь к отступлению. А физическое мужество — это словно бы вызов, и я готова его принять. Оно мне импонирует. Да в нем, думается мне, присутствует и моральная сторона. Мы рассуждаем о моральном мужестве как о явлении более высокого плана, но в физическом мужестве обычно есть и моральный элемент, без которого оно в ряде случаев не могло бы проявиться. Допускаю, что можно выразить это и обратной формулой. Допускаю, что эти два представления о мужестве — западные представления, разделимые по западному правилу, что черное есть черное, а белое — белое и если что не хорошо, значит — дурно.

Ох, сколько же во мне всего намешано — раджпутская кровь, почти белая кожа, восточное любопытство, вкус к вашей западной цивилизации да еще мой злосчастный язык, который и болтает-то свободно только по-английски. Для своего возраста я курю слишком много сигарет и пью слишком много виски с черного рынка. Я обожаю готическое уродство старых общественных зданий в Бомбее и приморский храм в Махабалипураме. Мне кажется, что Корбюзье проделал очень интересную работу в Чандигархе[8], а при виде Тадж-Махала у меня комок подступает к горлу. Вы когда-нибудь видели так называемый плавучий дворец в Удайпуре? Или бесконечную перспективу от арки Карусель через площадь Согласия во всю длину Елисейских полей, ночью, когда все машины стекаются к площади Звезды? А лондонское Сити, безлюдное в воскресное утро под октябрьским солнцем? А Малайский архипелаг с воздуха? А итальянский сапог с высоты 40 000 футов из окна «Кометы»? А ночной Нью-Йорк с крыши Эмпайр Стейт-билдинг, а Манхэттен, когда только завидишь его с палубы лайнера, что под вечер приближается к нему по Гудзону? Видели вы, как старая крестьянка черпает воду из родника в деревне в Андхра-Прадеш, слышали, как Парвати, моя внучатная племянница, играет на тампуре и поет вечерние и утренние песни? Впрочем, видеть вы ее видели, но поняли вы, кто она такая?

Все это неотделимо одно от другого — все эти картины и эти люди, которых я упоминала. Разобраться в них, наверно, могут только те, кто их знал и наделил тем или иным значением. Ну вот, и я туда же, увлеклась не хуже вас. Даже когда не ищу никаких значений, они сами напрашиваются. Может это болезнь, как вы думаете?

Допивайте-ка свой стакан — и пошли в дом, обедать.

* * *

Есть в доме Макгрегора комната, где покойный сэр Нелло хранил сувениры, собранные за целую жизнь по сорочьей привычке хватать любой предмет, почему-либо привлекший его внимание. Среди самых страстных его увлечений, несомненно, были часы с кукушкой и дешевые, ярко раскрашенные кожаные изделия, по большей части оранжевые, какие покупают с лодок в Красном море, у входа в Суэцкий канал. Возможно, в кожаные изделия претворился мальчишеский интерес не столько к кошелькам, подушкам и сумкам, сколько к тем захватывающим минутам, когда корзина на сложном переплетении веревок поднималась для осмотра с прыгающего на волнах лодочного базара на высоченный, неподвижный, как скала, борт океанского парохода. Он, как видно, не мог удержаться от соблазна приобрести вознесшуюся на палубу добычу или от удовольствия посмотреть, как та же корзина, теперь уже легче перышка, уходит вниз пустая, нагруженная только монетами и бумажками, в которых он выразил свое понимание жестикуляции того человечка в феске и ночной рубахе, что с риском для жизни удерживал равновесие в лодчонке далеко внизу.

Теперь эти кошельки и подушки разбросаны по всей комнате в доме Макгрегора, высохшие и словно умершие, как водоросли, вынутые из родной стихии, однако пробуждающие у многоопытного путешественника память о запахах нефти и соленой воды, о слабом запахе гниения, что возникает вокруг большого корабля, едва он бросит якорь. Вся Индия словно тоже стала на якорь. Часы с кукушкой молчат — искусно сработанные рощи пылятся, укрывая под своей сенью два десятка испуганных птиц, ошалевших от долгой неволи и от ожидания — когда же их наконец заведут и дадут дохнуть свежего воздуха. Сэр Нелло, бывало, приводил в эту комнату гостей и развлекал их нестройным хором выпущенных на свободу пленниц, и леди Чаттерджи рассказывает, что это всегда напоминало ей кошмар, который мучил ее в Париже после посещения тамошнего морга в обществе влюбленного в нее студента-медика. По ее распоряжению кукушки еще при жизни сэра Нелло обычно сидели взаперти, а после его смерти и подавно скрыты от посторонних глаз. Просьба показать их в действии будет встречена холодно; вместо этого гостю предложат полюбоваться на чучело тигра, неподвижно крадущегося по деревянной подставке, или на слоновой кости модель памятника Альберту под стеклянным колпаком, играющему на механических цимбалах «Родина, милая родина», на раковины и камни с побережья Коннектикута, на бронзовую модель Эйфелевой башни и медальоны из киосков в соборе Парижской богоматери, от них так и веет холодом той коммерческой набожности, что наживается на туристах. Есть там и бумажные фонарики, унесенные из ресторана в Сингапуре в обмен на чек, которым сэр Нелло оплатил свое алчное восхищение и здоровый аппетит; и стоптанные сапоги какого-то монгольского купца, встреченного в Дарджилинге после перехода через Гималаи и включенного в орбиту ненасытных расспросов сэра Нелло. Там нет ни оружия, ни иллюминованных могольских рукописей, ни старинных украшений, ни исполинских попон, выкраденных из слоновьего стойла у какого-то раболепного обедневшего туземного князька, — нет ничего ценного, если только не определять этим словом реликвии одного чудака в представлении другого. Так, например, под стеклом хранится старая терновая трубка, которую когда-то набивали табаком и уминали крепкие, но уже дрожащие от старости пальцы сэра Генри Мэннерса, одно время губернатора той провинции, где в 1942 году Майапур сыграл свою историческую роль, но Мэннерс исчез еще за десять лет до того — сперва ушел в отставку и переселился в Кашмир, а потом его доконала любовь к кларету и к пребыванию на солнце, а также та болезнь, лечить которую и теперь еще умеют только в Париже, в Афинах и в Мексике, а он о ней никогда и не слышал, пока она сквозь стенки его кишечника не проникла в печень, и врачи назвали это раковой инвазией. А сэр Нелло умер почти тогда же, просто от разрыва сердца. Они были друзьями, и жены их были друзьями и оставались друзьями до самой смерти леди Мэннерс в 1948 году.