зь просочится сквозь мягкую замшу ко мне в ладонь. Но хуже всего было чувство, что Бог не хочет иметь с нами дела. Сестры — его орудие. Он использовал их, чтобы от нас отвернуться.
А потом мне внезапно открылась правда! Как я могла так ошибиться! Как же Он разгневается на них за то, что отказались взять у моей матери деньги! Я не была уверена, как понимать слово «скромность», но если Он когда-то был вынужден повелеть им носить ее одежду, значит, сделал это не из милости, а в наказание. Это одежда покаяния, а не только скромности. В чем они провинились? И какие страшные одежды Он повелит им носить теперь, чтобы еще раз их наказать? Они отказались взять деньги. Деньги были для тех, кому Бог велит помогать, — для бедняков, для голодных. А до чего же бедны и голодны эти люди, если они беднее нас и голодны с утра до ночи? И сестры, расхаживая по улицам в одеждах, надетых за прежние грехи, обрекли этих бедняков на еще горшую бедность и голод. Что же Он теперь, сделает им красные отметины на лбу, чтобы бедняки, завидя их, не подходили близко? Или придумает им такую одежду, что они и сунуться на улицу не посмеют, будут бояться, что их засмеют или забросают камнями? Я вцепилась в руку матери и спросила: «Мама, что Он с ними сделает?» Она посмотрела на меня удивленно, не понимая, о чем я, и я повторила: «Что Он сделает? Что Бог еще сделает с сестрами?» Она не ответила, но пошла дальше, крепко держа меня за руку. Нам встретилась нищенка. Я остановилась и сказала: надо дать ей ячменного сахара. Мать засмеялась и дала мне монетку. Я вложила ее в грязную руку старой нищенки. Она сказала: «Благослови тебя Бог». Я испугалась, но у нас были хорошие башмаки, и перчатки, и теплые пальто, и благословение Божие, и мы загладили то, в чем сестры перед Ним провинились. Дома будет топиться камин, и можно будет есть ячменный сахар и засахаренный миндаль. Я спросила: «Это и есть наш везучий год?» Впервые я почувствовала, что понимаю, что значит везенье. Это когда на сердце тепло. Вдруг оказывается, что улыбаешься, а чему улыбаешься, уже не помнишь. На лице моей матери я часто видела такую улыбку.
Святилище? Да, оно изменилось. Теперь это приют для сирот. Есть новое здание и совет индийских благотворителей. Мало кто теперь помнит старое название — «Святилище». Милостью Божией мне разрешено здесь остаться, дожить мои дни в этой комнате. Дети иногда подходят к окну, заглядывают, им и страшно, и интересно посмотреть на старуху в постели. Я слышу, как они шепчутся, и представляю, как они прихлопывают рот ладошкой, чтобы заглушить смех. Слышу, как их зовет няня, как улепетывают по двору босые ноги, а потом вдали звучат веселые крики, и я знаю, что они уже забыли, какое захватывающее и смешное зрелище только что видели. Есть там одна маленькая девочка, она приносит мне ноготки с кисло-сладким запахом, стебли и листья у них немного липкие на ощупь. Родители ее умерли от голода в Танпуре. Она их не помнит. Я ей рассказываю «Рамаяну» и сказки Ханса Андерсена и словно вижу ее широко раскрытые, удивленные глаза, устремленные в мир легенд и фантазий, в реальность, из которой вырастают иллюзии. Слепота — это благо для старых людей. Теперь я благодарю за нее Бога. Было время, когда я плакала, ведь я всегда любила смотреть на мир, но я спешила утереть слезы и не докучала Ему своим горем, а когда Он входил в комнату и жалел меня, улыбалась и говорила: «Удачи Тебе! Мир, который Ты сотворил, — чудесное место. А как там на небесах?» «Да что ж, сестра Людмила, — отвечал Он, — так же, как и здесь». Он теперь так меня называет в память прежних времен, или, может, Ему так нравится. Я как-то спросила: «Я прощена?» А Он: «За что?» За то, что называю себя Сестра, и Ему позволяю так меня называть, и ношу одежды скромности. А он мне: «Вот еще глупости. Брось, вообрази, что сегодня среда, день был сухой и жаркий, и мистер Говиндас уплатил по твоему чеку. К чему бы мистеру Говиндасу так поступать? Он ведь, сама знаешь, важная особа».
Но вы не об этом пришли говорить. Простите меня. Позвольте только слепой старухе сказать вот что. Ваш голос — голос человека, для которого слово «Бибигхар» не пустой звук, не обозначение судебного дела, которое можно начать в таком-то часу и закончить в такой-то день. И еще одну вещь позвольте сказать. Вам вещественных доказательств мало, вы понимаете, что у исторического события нет ни определенного начала, ни четкого конца. Время как будто сжимается — я понятно говорю? Время сжимается, пространство накладывается само на себя, да? Как будто Бибигхара еще не было, а вместе с тем он был, так что прошедшее, настоящее и будущее одновременно держишь в ладонях. Дорога, которой вы сюда шли, ворота, в которые свернули, здания, которые увидели здесь, в Святилище, — для меня, хоть теперь здесь и стоит новый, четвертый дом, это та же дорога, которой я ходила, те же здания, куда вернулась, когда принесла в Святилище бесчувственное тело юного мистера Кумера. Кумер. Гарри Кумер. Иногда его писали Кумар. А вместо Гарри — Гари. Он был черноволосый, смуглый до черноты, порождение мрака. Красивый. Такие мускулы. Я видела его без рубашки, когда он мылся у колодца. Старый колодец. Теперь его нет. Но вы можете вообразить, где он был — под фундаментом нового дома, мне его люди описывали, он выглядит как одна из фантазий Корбюзье.
…а в прежние дни, до Корбюзье, только колодец, и юный Кумар моется наутро после того, как лежал замертво на пустыре у реки, а мы нашли его и принесли домой на носилках. Мы всегда брали с собой носилки в эти ночные походы. Когда мы его принесли, мистер де Соуза осмотрел его и сказал смеясь:
— Ну, этот просто пьян. Сколько лет я с вами работаю, сестра, и все думал: когда-нибудь не миновать нам положить на носилки и притащить домой никому не нужное тело какого-нибудь пьянчуги! Де Соуза. Это имя вы еще не слышали? Он был из Гоа. В нем была португальская кровь от каких-то дальних предков. В Гоа каждая вторая семья — де Соуза. Он был совсем черный, темней Кумара. Вам такое произношение больше нравится? Ну что ж. По разговору-то он был скорее Кумер. Но по виду — никак. Да и звался он по-правильному Кумар. Один раз он сказал мне, что стал невидим для белых. Но я видела, как белые женщины исподтишка на него поглядывали. Он был красив на западный лад, несмотря на свою темную кожу.
И с полицией было так же. Полицейский тоже его видел. Я этого полицейского всегда недолюбливала. Блондин, тоже красивый, тоже с мускулами, руки красные, в светлых волосках, а глаза голубые, как у куклы. На вид ничего, но чем-то неприятный. Я много разных людей повидала и сразу это учуяла. «А это кто, спросил он, тоже ваш помощник, тот малый, что моется у колодца?» Это было в то утро, когда он приезжал в Святилище, за полгода до истории в Бибигхаре. Полиция разыскивала какого-то человека. Не просите меня вспомнить, какого и в чем его подозревали. Выпустил листовку, подстрекал рабочих бастовать или бунтовать, воспротивился аресту, убежал из тюрьмы — не знаю. Британские власти делали что хотели. Провинция опять была под началом губернатора, потому что кабинет Конгресса ушел в отставку. Вице-король объявил войну. А конгрессисты сказали: нет, мы войну не объявляли, — и вышли из правительства. Преступление могли усмотреть в чем угодно. К тюремному заключению приговаривали без суда. Даже лавочникам под страхом наказания было запрещено закрывать лавки в неположенное время. Сейчас, когда слышишь такие вещи, или читаешь про них, или думаешь, поверить в них невозможно. А тогда было не так. И всегда не так.
Ну так вот, этот Меррик, этот полицейский с красными волосатыми руками и голубыми кукольными глазами, стоял и смотрел, как Кумар моется у колодца, позже-то я видела, другие тоже на него так смотрели. Я тогда не оценила. А если б и оценила, что бы я могла? Предусмотреть? Вмешаться? Так устроить, чтобы через полгода в Бибигхаре не случилось несчастья?
Для меня Бибигхар начался в ту ночь, когда мы нашли Кумара на пустыре у реки. Неподалеку были лачуги отверженных, но время было позднее, нигде ни огонька. Мы по чистой случайности на него набрели, когда возвращались с ночного обхода — шли с базара мимо храма Тирупати и берегом реки, так что подошли с другой стороны к тому пруду, где женщины из неприкасаемых стирают свою одежду, вы их, наверно, видели, когда шли сюда. Мы всегда ходили так, попробуйте вообразить: впереди мистер де Соуза с фонарем, потом я, а за мной парень с носилками на плече и толстой палкой в свободной руке. На нас только один раз напали и тут же пустились наутек, потому что парень отшвырнул свою палку и бросился на них, крутя над головой сложенные носилки, точно невесомую игрушку. Но тот парень был хороший. Когда несли носилки, им приходилось тяжелее всего, и обычно через месяц эта работа им надоедала; а когда такой парень заскучает, ему недолго бывало свернуть на дурную дорожку. Я никогда не обещала им работу больше чем на четыре-пять недель. К концу этого срока начинала высматривать другого, из тех, что шатались по базару, крепкие, только что из деревни или какого-нибудь захолустья, они приходили в город искать работы, воображали, что здесь богатство для всех найдется, только попроси. Иногда такой парень подходил ко мне — кто-то сказал ему, что есть легкий заработок у помешанной белой женщины, которая по ночам подбирает мертвых и умирающих. Бывало, что предыдущий парень приревнует к новому и наговорит на него чего не следует, но обычно он бывал рад освободиться — с горстью денег в кармане и с рекомендательной запиской, восхваляющей его за честность и трудолюбие. Одни, насмотревшись на солдат в казармах, записывались в армию, другие шли в услужение к офицерам, один попал в тюрьму, а один — в столицу провинции, и стал полицейским. Полиция часто заглядывала в Святилище. Того парня, что поступил к ним на службу, пленили мундиры и властный вид. В деревнях-то констебли из местных. Те в глазах молодежи не так блистательны, как здешние, городские. Иные из этих мальчиков присылали мне потом письма, рассказывали о своем житье. Эти письма всегда меня трогали, ведь мальчики все были неграмотные и, значит, недешево заплатили писцу, чтобы послать мне несколько строк. Только раз один из них вернулся в Святилище попросить денег.