Всего несколько часов назад, между ливнем и короткими сумерками, ландшафт этот вобрал все цвета спектра из заходящего солнца и окрасил ими каждую из своих граней, способных поглощать свет, — желтые стены домов в туземном городе (хранящие там и сям еще и темные следы кровавого прошлого и неспокойного настоящего); вечно движущуюся воду реки и неподвижную воду искусственных прудов; блестящую стерню и вспаханную землю далеких полей, щебенку шоссе. Деревьев в этом ландшафте почти не увидишь, кроме как вокруг белых бунгало европейских кварталов. На горизонте мутно лиловеют горы.
Это будет повесть об одном изнасиловании, о тех событиях, что привели к нему, и тех, что за ним последовали, и о месте, где оно произошло. В ней есть сюжет, действующие лица и место действия; все это тесно переплелось, но в совокупности не может быть изображено вне связи с непрерывным потоком изменчивых нравственных оценок.
По делу о происшествии в саду Бибигхар несколько человек было арестовано и проведено расследование. Судебного процесса в строгом смысле этого слова не было. Впрочем, с тех пор разные люди говорили, что какой-то суд все же состоялся. Эти люди даже утверждали, что история, начавшаяся в Майапуре вечером 9 августа 1942 года, закончилась бурным столкновением двух наций — не первым, но и не последним, потому что они в то время еще были накрепко слиты в имперском объятии, таком давнишнем и замысловатом, что сами не ведали, ненавидят они друг друга или любят и какая сила так нерасторжимо спаяла их и мешает каждой заглянуть в свое будущее.
В 1942 году, когда японцы разгромили британские войска в Бирме и мистер Ганди стал призывать индийцев к мятежу, англичане в Майапуре, как гражданские служащие, так и военные, вынуждены были признать, что будущее не сулит ничего хорошего. Однако трудности бывали и раньше, и с ними как-то справлялись, думалось — справятся и теперь, теперь-то ясно, как быть, и еще не скоро возобновятся нудные споры относительно плюсов и минусов их имперской колониальной политики и системы управления.
Как любили выражаться в клубе, сейчас все дело было в том, что первое на очереди, и, когда там узнали, что мисс Крейн, инспектор школ протестантской миссии округа, сняла портрет мистера Ганди со стены в своем рабочем кабинете и перестала приглашать к себе на чашку чая индийских дам, а вместо этого поит чаем молодых солдат-англичан, это вызвало не только улыбки, но и чувство благодарности. В мирное время позволительны любые завихрения и чудачества. Во время войны требуется сомкнуть ряды и решительно стать на ту или другую сторону, что мисс Крейн, видимо, наконец и сделала.
Мало кому было известно, что в вопросе о чаепитиях у Эдвины Крейн по вторникам инициатива исходила от самих индийских дам. Мисс Крейн подозревала, что навещать ее раз в неделю им отсоветовали мужья, не только потому, что она сняла со стены портрет мистера Ганди, но и потому, что в этом чреватом взрывами году визиты их могли быть истолкованы как заискивание перед английским правительством. Обиднее всего ей показалось то, что дамы даже не потрудились объяснить ей причины своего поведения. Одна за другой они просто перестали у нее появляться, а встречаясь с ней на базаре или по дороге к миссионерской школе, лепетали в свое оправдание что-то невразумительное.
Об отступничестве дам она жалела, ведь она всегда старалась вызвать их на откровенность, о своем же обращении с портретом мистера Ганди не жалела ничуть. У дам были свои оправдания, у мистера Ганди — ни малейших. По ее мнению, он вел себя безобразно. Он, можно сказать, подвел ее. Годами она смеялась над европейцами, говорившими, что ему нельзя доверять, и вот теперь он откровенно предлагает японцам помочь ему выгнать англичан из Индии, и, если он воображает, что в их лице найдет лучших правителей, тогда остается только предположить, что он сошел с ума или, хуже того, показал всему миру, что его философия ненасилия имеет оборотную сторону, практически сводящую ее на нет. Насилие он, видимо, решил перепоручить японцам.
Потеряв всякое доверие к Махатме и разочаровавшись в поведении индийских дам (впрочем, разочарования такого рода были ей не в новинку), она стала задумываться над тем, не больше ли толку было бы от ее жизни, если б она прожила ее не среди соотечественников, убеждая их оценить высокие достоинства индийцев, а среди индийцев, пытаясь доказать, что хотя бы одна англичанка их уважает и восхищается ими. Добросовестно проследив ее деятельность, можно было сделать вывод, что лучше всего она всегда ладила с людьми смешанной крови; а это, возможно, подтверждало ту истину, что сама-то она была ни рыба ни мясо: учительница без педагогического образования, сотрудница миссии, не верящая в бога. Индийцы так до конца ее и не приняли, англичане же в большинстве были для нее чужими. В этом крылась известная ирония. Индийцы, думалось ей, относились бы к ней серьезнее, не будь она представительницей организации, благами которой они охотно пользовались, не преодолев, однако, своего исконного к ней недоверия. С другой стороны, не работай она в рядах миссионеров, она, может быть, не прониклась бы восхищением к индийцам, порожденным уважением и любовью к их детям, и не столь сурово осуждала бы своих соотечественников, которых так мало заботило будущее этих детей и благополучие их родителей. Свои суждения она всегда высказывала не таясь. Возможно, это было ошибкой. Англичане воспринимали такую критику как личную обиду.
Однако мисс Крейн принадлежала к поколению, которое придерживалось кое-каких несложных житейских правил (хотя и не слишком в них верило). Исправить ошибку всегда можно, решила она, лучше поздно, чем никогда. Вспомнив, что молодые английские солдаты, которых в Майапуре все прибывало, судя по их виду, только что приплыли из Англии, она написала письмо начальнику штаба местного гарнизона, побывала у него и договорилась, что каждую среду, от пяти часов пополудни до половины седьмого, будет ждать у себя на чашку чая человек десять-двенадцать его подопечных. Начальник поблагодарил ее за радушие и сказал: хорошо бы побольше людей понимало, как много значит для английского паренька возможность хоть час-другой провести в домашней обстановке. Местные дамы не скупились на патриотические декларации, однако не слишком-то жаловали рядовой состав английской армии. Этого он вслух не сказал, но дал понять достаточно ясно. По его разговору и манере мисс Крейн догадалась, что он и сам начал службу рядовым. Он выразил надежду, что у нее не будет оснований пожалеть о своем приглашении. Многие солдаты, хоть на них и наговаривают лишнего, и впрямь бывают в обществе неловки и слишком громогласны. Если мисс Крейн почувствует, что это ей не по силам, пусть сразу же звонит ему. Мисс Крейн на это улыбнулась и ответила, что светским обращением не избалована и не раз слышала, как в Майапуре ее называли «закаленной старухой».
У солдат, приходивших к мисс Крейн пить чай, выговор был неграмотный, но неловкости в них не замечалось. Все они, кроме одного, некоего Баррета, отлично управлялись с ее изящными фарфоровыми чашками. Не были ни слишком стеснительны, ни слишком громогласны. Мисс Крейн радовало, что к концу таких сборищ они держались совсем уже непринужденно. А провожая их, стоя на парадном крыльце, она махала им вслед, пока они шли по дорожке, рассекавшей пополам ее красивый, ухоженный садик. Выйдя за калитку, они закуривали и дружной гурьбой возвращались к себе в казармы, топоча тяжелыми башмаками по твердой дороге. А мисс Крейн помогала Джозефу, своему старому слуге-индийцу, убрать со стола, после чего удалялась к себе в спальню читать отчеты учителей и письма от начальства миссии, а также — поскольку солдатский чай бывал по средам, а в четверг она уезжала с ночевкой в Дибрапур за семьдесят пять миль — укладывать саквояж, где находилось место и для жестянки с леденцами, подарок дибрапурским школьникам. И, занимаясь всем этим, она еще успевала подумать о своих солдатах.
Среди них был один, по фамилии Кланси, не пропускавший ни одной среды, его она очень любила. Он был из тех, кого в Англии, в ее кругу, назвали бы прирожденным джентльменом. Кланси — вот кто последним садился за стол и первым вставал с места. Кланси — вот кто заботился о том, чтобы ей достался кусок ее же сладкого пирога и чтобы ее не миновала сахарница, которую передавали по кругу. Он всегда справлялся о ее здоровье и толковее всех отвечал на ее расспросы об ученьях, занятиях спортом и жизни в казармах. И в отличие от других, называвших ее «мэм», Кланси называл ее «мисс Крейн». Она и сама считала нужным запомнить каждого по фамилии и не забывала предварить ее вежливым «мистер». Она знала, что солдаты терпеть не могут, когда к ним обращаются просто по фамилии, особенно женщины. Но «мистер Кланси» годилось только для обращения, в мыслях же он был для нее просто Кланси. Фамилия ей нравилась, и так (или Клане) звали его приятели.
Приятели, как она с радостью отметила, любили Кланси. Знаки внимания, которые он ей оказывал, не вызывали у них ни досады, ни насмешек. В нем видели вожака. Его уважали. Он был хорош собой, и военная форма — защитного цвета рубашка и шорты — сидела на нем лучше, чем на других. Только выговор да еще руки — с обломанными ногтями, с несмываемыми следами масла и смазки от постоянной чистки оружия — напоминали о том, что он всего лишь один из многих. Бывало, что после их ухода, когда она разбирала почту и думала о них, ей становилось грустно. Возможно, многие из этих мальчиков будут убиты, и в первую очередь Кланси, потому что его безусловно ждет повышение. Грустно, но совсем по-иному ей становилось и при мысли, что втихомолку они подсмеиваются над ней и называют ее между собой старой девой, которая кормит преснятиной.
Начальство миссии знало, что она женщина неглупая и понятливая, чей здравый смысл и организаторские способности с лихвой окупают свойства, казалось бы несовместимые с работой в христианской миссии, — такие, как ее агностицизм и ярко выраженные проиндийские, а стало быть, антианглийские симпатии.