Жемчужина в короне — страница 46 из 65

В общем, он, как видите, нашел к нам подход, вернее — к тем из нас, кто способен был оценить тонкости английского языка. Сам я, как член подкомитета — а он догадался послать нам копию своего письма к окружному и городскому управлениям, — как член подкомитета, знакомившегося с этим заявлением, целый час проспорил о значении слов «впечатление» и «исключительность».

Для вас Конгресс, возможно, означает то же, что индуизм. Для нас — вначале — это была всеиндийская организация, основанная, кстати сказать, англичанином[16]. Но поскольку в Индии всегда было больше индусов, чем мусульман, всегда как-то подразумевалось, что большинство ее членов — индусы. Само по себе это еще не значило, что она проводит политику, угодную индусам. Но, к несчастью, между политикой как теорией и ее проведением в жизнь всегда имеется опасная, не обозначенная на карте зона несоответствия. Вы не согласны? Ну что вы, как англичанин, как представитель нации, которая когда-то нами правила, вы бы должны с этим согласиться! Разве не было такой опасной, не обозначенной на карте зоны между вашими либеральными декларациями в Уайтхолле относительно английской политики в Индии и ее осуществлением здесь, на месте? Какое дело было мистеру Стэду до официальной английской политики, которую он только и делал, что нарушал, следуя своим личным пристрастиям и предрассудкам? Неужели вы не согласны, что мистер Стэд и ему подобные посылали к черту всякое указание парламента и Уайтхолла, с которым не желали считаться? Так гарнизон осажденного форта не пожелал бы считаться с приказом поднять белый флаг, когда провизия и боеприпасы еще не были на исходе. Разве такие люди не считали себя тем элементом, что важнее всякой официальной политики, неофициальными, но весьма активными носителями исконных первостепенных достоинств, которые политики, по их мнению, растеряли, а может, никогда и не имели? Неужели вы, мой дорогой, не согласны, что те ваши соотечественники, которых вы могли наблюдать нынче вечером, до сих пор чувствуют себя вправе пренебрегать директивами вашего правительства в Лондоне, когда оно тупо требует — торговать, экспортировать, чего бы это ни стоило? Не кажется ли вам, что нам легче было бы иметь дело с русскими и с американцами?

Так вот, понимаете, так же было и с членами Конгресса. Возможно даже, в большей степени, потому что официальная политика партии колебалась между крайностями: от этого поразительного, не от мира сего человека и до нашего кашмирского мудреца и ученого, всегда считавшего, да и теперь считающего, что лучше получить мало, чем не получить ничего.

Так с чего бы Конгрессу было соблюдать правила, которых никто другой не соблюдал? Не только в Майапуре, но в бесчисленных других местах он замкнулся в своей исключительности, как Стэд в своей непробиваемости, а ваши соотечественники в баре — в своем фарисействе — ведь деньги, которые они зарабатывают, им нужны, и мы готовы эти деньги платить, но они делают вид, что презирают тех, кто им эти деньги платит.

Простите, дорогой, Лили, я вижу, велит мне умолкнуть. Но я старый человек, мне позволительно — или нет? — говорить все, что я думаю, а тем более отвлекаться в сторону. Я ведь начал вам рассказывать про письмо комиссара и прелестную английскую обтекаемость этой фразы: «Неразумно, мне кажется, допускать, чтобы у детей создавалось впечатление исключительности, для искоренения которой сам же Конгресс прилагает столь похвальные усилия».

Он не только призывал нас подтвердить официальную линию партии, согласно которой Конгресс представлял всю Индию, но и напоминал очень тонко о том, что мы в глубине души и сами знали, а именно что наша деятельность на местах нередко противоречит линии партии, если судить о ней по высоким первоначальным критериям, особенно в том, что касается детей. «Неразумно, мне кажется, допускать, чтобы у детей создавалось впечатление…» Это был призыв подумать о тех, на кого мы производим впечатление. О детях. Раз мы поставили себя в положение взрослых, широко осведомленных в партийной политике, но действующих в мире детей, ничего в ней не смыслящих, мы должны считаться и с тем, что эти дети уже давно поставили знак равенства между Конгрессом и индуизмом с пением конгрессистских песен и отданием чести флагу Конгресса в качестве вызова не только британскому правлению, но и националистским чаяниям мусульман. Ведь это мы, старшие, сами и для собственного удобства, так упростили этот вопрос.

К сожалению, мои доводы в поддержку заявления комиссара — доводы за отмену утреннего ритуала в сельских школах — были отвергнуты большинством голосов, пять против двух. И мне же было поручено набросать ответ подкомитета мистеру Уайту. Я запомнил из него только одну фразу, потому что от моего черновика не осталось живого места, и только одна эта фраза уцелела такой, как я ее сочинил. Без контекста она почти ничего не значит, но интересно то, что комиссар угадал ее автора. При нашей следующей встрече он ее процитировал. Вот она: «Отдание чести флагу Индийского национального конгресса не следует толковать в узком, общинном смысле». Он сказал: «Вполне с вами согласен, мистер Шринивасан. Хотя бы по одному пункту ваш комитет ответил на мое письмо». С этой минуты мы стали друзьями, и, когда он узнал, что я буду завтракать с мистером Десаи и министром просвещения, он пригласил и меня в свое бунгало, где им предстояло обсудить расширение начального образования в округе. К тому времени, как вы понимаете, наши провинциальные правительства уже вышли из младенческого возраста. Но это был уже 1939 год, хотя в тот вечер, когда он всех нас потащил в клуб, никто из нас не мог бы предсказать, что к концу года вице-король объявит войну Германии и все кабинеты в знак протеста уйдут в отставку. И что это отбросит нас назад, к самодержавному правлению британских губернаторов и назначенных ими советов. В тот вечер, когда мы сидели в «Джимкхане», нам казалось, что для нас начинается новая эра.

Но я вот к чему веду такими мучительно окольными путями. Только тогда, когда я вошел в клуб с Десаи, министром и мистером Уайтом, — только тогда я по-настоящему понял, за что боролись такие люди, как Робин Уайт, боролись вопреки всяческой узколобой оппозиции. Я имею в виду оппозицию не в Уайтхолле, а здесь. На месте. В Майапуре. Я увидел тогда, что он и клуб — это одно. Клуб казался таким же невыразительным, как его лицо. Был обшарпанный и удобный, вот и все. Но при том внушал почтение — потому, наверно, что сами англичане как правящий класс так высоко его ценили. А между тем большинство тех, кто там находился… ну, понимаете, чувствовалось, они-то считали, что созданы для этого клуба, но клуб-то, в сущности, не создан для них. В клубе — а точнее, в курительной — я впервые увидел за маской Робина Уайта его лицо. Оно было на диво под стать потертым кожаным креслам, на вид устрашающим, а как сядешь в них — поразительно удобным. И Робин, понимаете, он смотрел на слуг, когда обращался к ним. Успевал составить себе ясное представление о каждом как о человеке. Он ощущал себя не выше их, а ответственным за них. И это чувство ответственности позволяло ему принимать собственное привилегированное положение с достоинством. Такая позиция всегда внушает доверие. В какой-то ослепительный миг — прошу прощения за столь напыщенный эпитет, — в этот ослепительный миг мне открылось то, что стояло за пустой болтовней о силе и влиянии англичан в тех редких случаях, когда это не было суесловием. И вот почему я с тех пор люблю этот клуб…

— Даже и теперь?

— Ну, как вам сказать, я люблю его за то, чем он был, да и теперь он тот же, если знаешь, чего от него ждешь. Притворство всегда можно распознать. Просто теперь, когда ответственность с них снята, рядовым англичанам уже нет нужды притворяться. И стала возможна такая весьма любопытная ситуация, когда ночные горшки, вылитые в бассейн, можно истолковать как жест протеста ваших ранее бесправных соотечественников против тех общественных элементов, которые теперь не у дел, но когда-то прочно держали их в повиновении. Уж не посетуйте на меня, но я хочу сказать, что многих ваших нынешних экспертов члены клуба двадцать лет назад никак не назвали бы джентльменами. Английские дамы в Майапуре, скорее, приравняли бы их к унтер-офицерскому составу британской армии. Вот, скажем, вы посылаете такого молодчика к нам, в Майапур, обучить нас обращению с какой-нибудь сложной машиной, и относятся к нему здесь, разумеется, как к представителю высшей расы. Но мне как-то не кажется, что им движет чувство ответственности, скорее — просто желание заработать на жизнь в более или менее приятных условиях, а также убеждение, что то, что для него просто, должно быть просто и для других, а это делает его раздражительным. Мы очень быстро постигаем внешнюю сторону техники, но не ее внутреннюю логику. Это и имеют в виду молодые люди вроде Сурендраната и Десаи, когда говорят, что мы зря тратили время, играя в политику. Так или иначе, наши недостатки дают эксперту ощущение превосходства, а то, что он автоматически получает право стать членом «Джимкханы», ему льстит, хоть он, возможно, слегка и стыдится этого. Он смеется над тем, что олицетворял собой этот клуб: над старомодной чопорностью и притворством англичан из высшего класса, — и потому, очевидно, появляется здесь в шортах и в майке и щеголяет простецкими словечками. Об истории британско-индийских отношений он почти ничего не знает, а все, что с ней связано, списывает со счета как английский снобизм старого толка. Иными словами, списывает со счета и нас. За всем этим, конечно, стоит и другое — врожденная неприязнь к черным, которой он за собою не знал, но обнаруживает в себе, пожив здесь немного, — это недоверие и неприязнь он унаследовал от своих предшественников, но вдобавок он груб и смел и выражает свои чувства в физических действиях, например выливает ночные горшки в бассейн. А есть и еще одна, более сложная загвоздка. В глубине души он разделяет со старым английским правящим классом, который якобы презирает, желание, чтобы за пределами Англии на него взирали снизу вверх, а также разделяет с ним чувство утраты, потому что не смог унаследовать ту империю, в которой всегда видел некий заповедник этого правящего класса. Скажите ему это в лицо — он вас просто не поймет, а если какую-то долю и поймет, то станет отрицать. Но мы-то это понимаем. Для нас это совершенно ясно. А яснее всего, что теперь, когда нет больше ни официальной политики чужеземных правителей, ни мифа о чужеземном руководстве, которые требовали бы притворства и в частной и в общественной жизни, — яснее всего то, что за этим притворством скрывались взаимный страх и неприязнь, обусловленные цветом кожи. Даже когда мы очень любили, оставался страх, а если был страх без любви, то была и неприязнь. В этих неестественных отношениях любви-ненависти мы всегда были в проигрыше, потому что при том, какова была жизнь, да и теперь осталась, мы-то понимали — и до сих пор понимаем, даже слишком ясно, — что вы обгоняли и продолжаете нас обгонять в практическом применении практических знаний, и до сих пор отождествляем светлую кожу с интеллектуальным превосходством. И даже с красотой. Солнце здесь печет слишком сильно. Оно делает нашу кожу темной и подтачивает наши силы. Бледность — синоним житейского успеха, потому что это печать не физических, а умственных усилий, а житейский успех редко когда достигается с помощью мускулатуры… Ну, вот наконец и поезд.