Жена декабриста — страница 18 из 27

Когда мне было четырнадцать, Комкова, растиравшая спину своей сподвижнице, вдруг бросила в мою сторону взгляд, опустила руку и, упершись в голые намыленные бока, стала меня разглядывать:

— Анька, а у дочки-то сисечки выросли! А ну-ка, повернись! Повернись-повернись! Гляди-тка, стесняется. Ай, молодец!

С этого момента Комкова считала своим долгом время от времени проводить досмотр и вслух комментировать обнаруженные во мне изменения. И год от года эти комментарии становились все более подробными и исполненными чувства, вгоняя в краску и тревожа воображение, — так что я готова была уже отказаться от совместных с ней «банных» походов.

— Ты гляди-тка, и талия у ей. И сиськи торчат. Тебя за сиськи-то кто уже трогал? А шея-то! Мамка, ты, небось, по утрам ее за уши тянула?

Однажды она вдруг спросила:

— Аська, ты вся обрисовалась уже. Мальчик-то есть у тебя?

— Не нужен ей никакой мальчик. — Мама, как и я, любила слушать Комкову, но тревожилась, когда тетя Катя начинала учить меня жизни.

— Нужен, — твердо говорила Комкова. — Как в деревне было? Мы там, что ни праздник, хороводы водили. Знаешь, Анна Давыдовна, как хороводы-то водят? Думаешь, это — как под елкой? С Дед- Морозом? Хоровод, милые, — лицо у Комковой делалось мечтательным, — это вам не ансамбль «Березка». Это примерка такая. Пока в хороводе-то идешь, каждого за ручку подержишь, к каждому прижмешься, к каждому притиснешься.

— Ну, к каждому-то зачем прижиматься? — Мама, как могла, противостояла открытой пропаганде растления малолетних.

— Как зачем? Говорю же — для примерки. Чтобы знать, где мягче да слаще. Где сердце больше волнуется.

— Тетя Катя, чему ты девочку учишь?

Но Комкова только отмахивалась:

— Так ты ж научишь разве? Ты на себя посмотри: у тебя бабье чутье в загоне. Вон Костя с лесопилки ходил-ходил, смотрел-смотрел — а ты будто не видишь.

— При чем тут Костя с лесопилки?

— А при том. Он бы и розеточку наладил, и лампочку новую ввинтил. И кровать починил. Кровагь-то вон как шатается! А ты… Ну, да ты уже конченая. А Аська знать должна. А то дойдет до главного, она и одеревенеет. Что глаза круглые делаешь? Никогда не слыхала про такое? Как девка бабой стать не может?

Мама пожимала плечами. С ее точки зрения, все было наоборот: девки то и дело становились бабами — в нарушение всех приличий и явно спеша с выполнением плана.

— А я тебе расскажу. Я, когда на фабрике работала, у нас в общежитии Нинка жила. Бледненькая, тощенькая. Принцесса такая. И всех сторонилась, на танцы не ходила, не гуляла. Все ждала, когда принц за ней прискачет.

Ну, прискакал — инженер один, важный такой. Ему, вишь, понравилось, что она вся насквозь светится. Чистоту свою блюдет. Замуж ее позвал. И что? Через неделю после свадьбы Нинка приходит к нам плакать. Не может он из нее бабу сделать: ничего у них не выходит. И не кругли глаза. Все у него нормально было. И Нинка не первая. Я-то знаю! Просто тело у ей непривычное было. На ласки не отзывалось. Он ее трогает, а она от этого только деревенеет. — Комкова повернулась ко мне. — Поняла, для чего мальчик нужен? Чтобы тело попривыкло да себя узнало.

— Ох, и придумаешь ты, тетя Катя!

Глава 3

Хорошо, что забор — с решеткой, и через прутья все видно — все, что творится внутри. И видно эту девушку в мужском пальто и строительных ботинках.

Она курит у входа в подвал. Выходит Влад, наклоняется к ней, прикуривает — и выпускает в воздух длинную седую струйку дыма. Так они стоят и, поглядывая друг на друга, курят. А потом вместе уходят. Обратно в подвал.

Я продолжаю смотреть во двор, на железную дверь. Хорошо, что я их увидела. А они меня — нет. Вошла бы — а там эта девушка.

Я собиралась сказать: привет! Знаешь, я теперь «киса». И это много меняет: вещи видятся совершенно в ином свете. Поэтому я подумала: может, мы правда попробуем? Ведь ты хотел…

Чего вдруг так?

Да ничего. Решила доставить удовольствие старому другу. Это же, знаешь, огромное удовольствие— лишать девственности. Из-за него мужчины убивали друг друга.

Нет, убивать никого не придется. И вообще все просто: не нужно меня жалеть. Ты и не станешь. Тебе ведь плевать, плохой ты или хороший. А Геннадий Петрович плохим быть не может. Но по-другому не получается. Мне надо сделать больно. Не просто больно, а очень-очень. Так больно, что я могу возненавидеть.

Мой вход оказался заперт. На железную дверь. И нужно заветное слово: «Сезам, откройся!» Но он не может сказать. Он не будет мне врать. Чтобы меня не унизить. К тому же я не поверю.

И я не знаю теперь, что мне делать. Я полагала, ему нужна женщина. Раньше, в другой жизни, «в женщинах не было недостатка». Но потом все изменилось. И я хотела помочь. Не только в этом, конечно, но в этом — прежде всего. Это такой женский вклад — во имя нужного дела. И у меня есть неделя — чтобы с собой разобраться. Он уехал за книгами. Он сказал: «Не скучайте тут, не волнуйтесь. И посоветуйтесь с кем-нибудь. Может, нужно сходить к врачу».

Вот я и решила прийти к тебе, посоветоваться… Я рада, что ты не согласен. И что у тебя теперь девушка. Вроде немного времени прошло, а как все изменилось. Но я правда очень и очень рада. Быть может, ты даже бросишь пить. И мы еще будем дружить. Все вместе — я, ты, она…

Но, между прочим, ей тоже можно попу поменьше. Нет, я не обиделась… Я совсем ничего не помню — с той последней встречи.

Про Сережу помню. Который всегда и во всем… Ты надо мной издеваешься? Как я могу его попросить? Ты понимаешь, что говоришь?

Да, тебя могу, а его нет.

Потому что для тебя это — ерунда, мелочь, случайное приключение. Вспыхнет— потухнет.

Откуда я знаю? От верблюда.

А для него это будет как смерть.

Лучше швырнуть камнем.

Хлестнуть железным прутом.

Плеснуть кипящей смолой — прямо туда, где сердце.

Я никогда не решусь попросить Сережу об этом.

***

— Т-ты х-хо-очешь, чтобы я т-тебя и-изнасиловал?

Мы сидим на лавочке в парке. Он на меня не смотрит. Он скребет подвернувшейся палкой по холодной, заждавшейся снега земле. Землю стянуло морозом, и она застыла. Сделалась жесткой, глухой и не желает иметь с ним дела: у палки ломается кончик.

Я молчу. И проклинаю ту минуту, когда решила ему позвонить. И услышала голос, заставивший сердце подпрыгнуть. И потом, когда он показался в аллее, мне хотелось сорваться с места и понестись навстречу с громким криком: «Вакула! Как же я соскучилась!» Но я не могу — теперь, когда стала женой другого. Выбрала себе опекуна.

Мне пришлось все рассказать маме. Она почему-то не удивилась. Погладила по голове и сказала, что запишет меня к врачу. Врач все сделает — с помощью инструмента. Это же тонкая пленка. Она легко устранима. И все подживет, и затянется. И дальше будет не больно. И разве же это боль, дочка! В сравнении с родами.

Я подумала, это нечестно. Это неправильно, гадко и глупо — чтобы я стала женщиной в медицинском кресле. Нужно только заветное слово, только заветное слово.

«Ты хочешь, чтобы я тебя изнасиловал?»

— Да, — я ответила, или мне кажется?

Я хочу, хочу, хочу! Потому что ты сможешь все сделать правильно. Ты сможешь сказать: «Сезам!»

— И-извини. У м-меня ч-через д-двадцать м-минут п-пара.

***

Я пришла по талончику. Но очередь оказалась «живой». Что они здесь делают, все эти женщины? И плакаты на стенах. Кто придумал вешать такие плакаты? Иллюстрации к сказкам про фиолетовую простыню. Меня начинает мутить.

— Я отойду. Вы скажете, что я за вами?

Соседка кивает, не глядя. Здесь вообще стараются не глядеть друг на друга. И зачем сюда только приходят? Я вот знаете, зачем? Вы даже представить себе не можете, даже представить себе не можете, что со мной будут тут делать.

Накидываю пальто и выскакиваю на крыльцо. Слезы настигают почти сразу, с первым же вздохом, с первым глотком свежего воздуха. Какая-то женщина, поднимаясь по ступенькам, оглядывается. Надо отойти: я тут мешаю.

Дерево, дерево, спрячь меня! Пожалей меня, доброе дерево: мне предстоит унижение. Никто о нем не узнает, кроме меня самой. И я потом все забуду. Мама сказала, женщина обязана забывать. И это ли боль, дочка! По сравнению с родами. Но дело не в боли, не в боли. Дело в заветном слове, которого я не услышала и теперь никогда не услышу.

Кора покрыта морщинами, как лицо старого человека. Я слежу, как капля стекает по древесному желобку, заставляя его потемнеть. Это только начало, только начало.

— Х-хватит, н-не надо! Ну, х-хватит. С-слышишь? Ася!

Я почти не удивляюсь. И не думаю, как он узнал, где меня искать. Он просто не мог не прийти. Он всегда появляется вовремя.

— 3-застегнись, п-простудишься. П-пойдем.

А сам опять без шапки. Он весь год ходит без шапки.

***

Я знаю здесь каждый угол, бывала здесь много раз.

— А где же Людмила Александровна?

Мама уехала в санаторий. И он пока живет в одиночестве. Но сегодня это даже к лучшему.

Значит, он все-таки решил? Я чувствую, как меня охватывает легкий озноб.

— П-пойдем вы-ыпьем чаю. Чтобы т-ты с-согрелась. Мне пьем на кухне чай. Иван-чай со зверобоем.

Зверобой мы собирали вместе. И еще сушили крапиву. Я тогда все шутила, что это бабское дело. Бабское и ведьмовское — рвать и сушить крапиву. И Сережка — сподвижник колдуньи. Юный ее ученик. А он улыбался, отмалчивался и качал головою.

Это было совсем недавно, летом. Или ужасно давно. Тысячу дней назад.

Я боюсь на него взглянуть. Он, наверное, тоже. И мы так сидим, и мешаем ложками в чашках. Размешивать нечего — чай без сахара. Но надо же что-то делать. И этот фарфоровый звон («Сколько раз тебе говорили, не стучи о стенки чашки!») призван заполнить разделившее нас пространство — такое пустое, с разреженным воздухом.

Все-таки я решаюсь поднять голову — и тут же встречаюсь с ним глазами.