— Красивый, молодой... любимый. Я еще школу не окончила, еще таскала с собой эти дурацкие учебники, а ноги у меня были такие же длинные, как сейчас, и талия стала гибкой, и грудь налилась. Да, вот эта самая... И я полюбила его за красоту, за упрямое стремление повелевать и за то, как он на меня смотрел — с какой-то затаенной жадностью... Я любила его, не зная, не помня себя, даже не подозревая о том, какие непреодолимые преграды может поставить между людьми жизнь, в полной уверенности, что сам факт моего существования уже является гарантией безоблачного счастья... В тот вечер нас по дороге застал дождь. Мы положили учебники на прилавок закрытого газетного киоска и спрятались под козырьком. Он взглянул на меня, а я... наивная дура!.. В сквере среди платанов была эстрада в форме раковины; мы забрались в самую ее глубь, и, пока стояли там, совсем стемнело. Он расстегнул мне платье, чтобы поцеловать грудь, вот эту грудь.
— И что сказал?
— Ничего, что он должен был сказать? Молча целовал меня, пока я его не оттолкнула.
— А?..
— Боже правый, ваши вопросы бессмысленны! Ничего. Просто этих поцелуев мне хватило навсегда.
— Почему? Договаривайте, раз уж начали.
— Вы очень добры: хотите меня спасти от меня самой... Он целовал меня с отвращением, и я это сразу почувствовала. Вот и все, вот и все! — Она засмеялась каким-то безумным смехом. — В общем, он исчез, вернее, исчезла я.
Действительно, добавить что-либо к этому было трудно: я заставил ее пройти через последнее унижение, считая, что действие будет благотворным; теперь мне отступать тоже было некуда.
— Подойдите.
Она все еще стояла с обнаженной грудью, похожая на легендарную охотницу Диану, в которую не удовлетворенный своей работой ваятель запустил молотком. Комбинацию с левой стороны она заткнула за пояс, поэтому и низ слегка вздернулся, приоткрыв стройные — что сама она признавала — ноги. Стояла и смотрела на меня в нерешительности, но уже без той отчаянной бравады (большое достижение, отметил я про себя).
— Кроме шуток?
— Подойдите, вам говорят.
Она робко сделала первый, решающий шаг вперед. Теперь проблема состояла в том, удастся ли мне закрепить достигнутый результат, ведь мой поцелуй мог снова обречь ее на адовы муки. Из чего складывалось, если быть до конца откровенным, мое страстное желание поцеловать эту уродливую грудь? Из того же отвращения, хотя к нему и примешивалось нечто восторженное, может быть, даже возвышенное. Так сумею ли я скрыть от нее эту изначальную, оскорбительную природу своей страсти?.. С другой стороны, без нее тоже не обойтись, ибо на ней, собственно, и основывалось мое извращение, бывшее для этой женщины единственным доказательством того, что я не лицемерю и не сочувствую ей... В конце концов я отбросил мудрствования и доверился случаю.
Она сделала еще шаг вперед и очутилась в моих объятиях; я обнял ее за талию, нет, пожалуй, чуть ниже.
— Какие длинные мраморные ноги!
— Красивые, верно? — В тоне еще слышалась горечь, но он уже был женственный.
— А волосы — настоящая грива!
— Ну да, как говорят в таких случаях: живые, мягкие, блестящие!
— А губы...
— Как кораллы — держу пари, — устало, но снисходительно пошутила она, — такие чувственные, манящие!.. В общем, все на месте... все остальное.
— А ну замолчите и придвиньтесь ближе.
— Куда же ближе?
— Сейчас покажу куда.
Я чуть развернул ее к себе, левым боком, поскольку я сидел, а она стояла, грудь оказалась как раз на уровне моих губ, в сантиметре от них... Медлить уже было опасно: это могло ее испугать, так что мне ничего не оставалось, как очертя голову броситься в пропасть. Воображение рисовало мне обезображенный, запавший или же не обозначившийся сосок в виде какой-то омерзительной твари, что притаилась среди развалин и, насмехаясь надо мной, выглядывает из своей норки, и от этого странная полуобнаженная фигура девушки расплывалась перед глазами... Господи, ведь я именно этого добивался, почему же тогда я чувствовал подспудное отвращение к поцелую, с каждым мигом становящемуся все неотвратимей? Разве сознание благого поступка, пусть даже совершенного в насилие над своей природой, не дает нам испытать самое редкое и драгоценное наслаждение?
Я поцеловал ее. Да-да, поцеловал именно в то место. Не помню, не знаю, что происходило у меня внутри, — слишком многочисленны были нахлынувшие на меня то ли ощущения, то ли фантазии. Помню только, как она бормотала:
— Так это правда? Боже мой, неужели это правда?
Я чувствовал: всеми фибрами души она отвечает на мой поцелуй.
Ну вот, остальное уже не имеет значения, и если я упомяну о нем вскользь, то лишь для красного словца или чтобы в очередной раз убедиться, что наши внезапные увлечения столь же хрупки, как карточный домик.
Она вновь стала жертвой надежды; а я, скажем прямо, после своей недостойной победы тут же почувствовал стыд и раскаяние. Надежда, согласитесь, по самой своей природе мимолетна и изменчива, а она, вместо того чтобы осознать это, чтобы внушить себе, что подобные незначительные эпизоды в нашей жизни не имеют, не могут иметь продолжения (ну в конце-то концов, зачем она была нужна мне, а главное — я ей?), она вместо этого всерьез привязалась ко мне. В общем, как вы уже поняли, все кончилось плохо. Рассыпалось в прах так же, как «развалины» ее груди.
Видимо, правда, что все радости жизни сомнительны, незаконны и вдобавок преходящи.
Перевод И. Смагина
ДЕЛО СЛУЧАЯ
1
— Что ты делал!
— Где? Когда?
— Не валяй дурака, в жизни.
— Много всего.
— Например?
— Любил, играл, богохульствовал, читал и даже писал.
— Никого не убивал?
— Нет, никого.
— Почему?
— Что за чушь? Не знаю.
— Моральные принципы не позволяли?
— Нет, не думаю.
— Тогда что же?
— Сказал — не знаю. Это дурацкий вопрос, просто непозволительный.
— А если подойти с другого конца: есть они у тебя, эти самые моральные принципы?
— Принципов, как таковых, пожалуй, нет, от морали разве только крупицы остались.
— Что же тебе в таком случае мешало убивать?
— Эти самые крупицы и мешали, лиса ты эдакая. Вопрос твой наивен, сколько раз можно повторять. Не все, что дозволено, непременно должно быть выполнено. А поскольку у тебя на лбу написано, что ты кретин, объясняю попроще: факт дозволенности определенного поступка еще не повод для его осуществления — тут все от обстоятельств зависит.
— Я, конечно, могу и ошибаться, только сдается мне, ты водишь меня за нос. Неужели, черт побери, тебе ни разу не приходила в голову мысль, что, убив кого-нибудь, совершив, так сказать, убийство, ты удовлетворил бы...
— Свои тайные помыслы, излечился бы от скуки, испытал незнакомые прежде ощущения — ты это хочешь сказать?
— Если угодно, да.
— Конечно, приходила, только я отдавал себе отчет, что она чисто умозрительного свойства, а точнее сказать, просто фантазия спившегося романиста.
— Как бы там ни было, я — твой внутренний (а может, и не внутренний) голос, так что давай разберемся: в результате всех трудов чего ты достиг в жизни?
— Оказался, как видишь, у разбитого корыта.
— В таком случае что ты теряешь?
— Если убью ? Напрасно стараешься. С тем же успехом можно уговаривать меня испытать сладость и горечь власти или что-то в том же роде. А кто мне даст гарантии?..
— Ну, пошли-поехали! По общепринятому мнению, да и по твоим представлениям тоже, такое дело, как убийство, требует большой смелости, решительности и таинственности. И даже если бы так считали одни лишь эстетствующие романисты, это уже бы кое-что значило.
— «Большая смелость» — это еще не «наибольшая смелость», насчет решительности я порядком сомневаюсь, а уж при чем здесь таинственность — мне вообще непонятно.
— Как ни крути — это наивысшее оскорбление, которое сам Господь Бог ежедневно нам наносит пусть даже и ненароком.
— Уж не хочешь ли ты сказать, что, убивая, мы уподобляемся Богу?
— Образно говоря — да, но это вторая сторона дела, так сказать вкусовая.
— А первая?
— В двух словах не ответишь. Попробуй представить себе что-нибудь получше того, что тебе дано.
— Что значит — дано?
— Я имею в виду ощущения, эмоции или удовольствия (не побоимся этого благословенного слова), которые ты считаешь дозволенными, незапретными.
— Ну, допустим, представил. Понятно, куда ты клонишь.
— Никуда я не клоню, а говорю как есть.
— А я тебе заявляю, что ты меня ничуть не убедил.
— Боже праведный (вернее, неправедный), так я и знал! Пусть будет по-твоему. Разумеется, нельзя заставить человека пойти на убийство, если у него душа к этому не лежит. Я, как видишь, только помочь хотел, а ты уж сам решай, что тебе подходит. Раздобудь себе, к примеру, красивую подружку, этакую роковую женщину, и отправляйся с ней воровать на Лазурный Берег.
— Воровать? На Лазурный Берег?
— Вот-вот, ты ведь не раз об этом подумывал. Можешь украсть драгоценности у какой-нибудь знаменитой актрисы или у аристократки — чем не опыт? Или направь свои стопы в некий город, в некое местечко — могу и точный адрес указать, — где посреди зала стоит круглый красный диван, а на том диване в каких только сочетаниях, в каких позах грешницы, добропорядочные матери семейств (кто бы мог подумать!), девушки, юноши, совсем дети! Какие исступленные взаимные унижения, какая сладостная дрожь, какое нетерпение и какая истома и, что важнее всего для соглядатая, какая несказанная сладость греха!.. Скорее туда, я же удаляюсь.
— Хватит, дубина ты стоеросовая! Впрочем, куда тебе удаляться, как не в меня самого, чтобы при каждом удобном случае упражняться в доказательствах недостижимости такого рода желаний?
— Ну, если убивать тебе не нравится...
— Очень даже нравится, и ты это знал с самого начала.
— Так, значит, ты нуждаешься в добром совете?
— В злом, судя по твоим намерениям... Короче, голос моих внутренностей, кого убивать?
— Ну и вопросы ты задаешь! Любого.
— Что значит — любого?
— Любого — значит любого.
— А как его выбрать?
— О всемогущий творец преисподней! Если это любой, то какого черта его выбирать!
— Но должен же я каким-то образом выделить его среди других?
— Выбирай по своему усмотрению. Впрочем, пусть это будет первый.
— В каком смысле первый?
— Первый, кто придет тебе на ум или попадется на глаза.
— Уже сейчас, вот так сразу?
— Отчего бы и нет? А вообще-то, воздержись пока глазеть по сторонам, надо кое-что уточнить.
— Только побыстрей: если уж решился на убийство — лучше с этим не тянуть.
— А последствия?
— О них я тебя хотел спросить.
— Нужно избежать обычных в таких случаях последствий, я в этом убежден, иначе есть риск, что дальнейшее развитие событий выйдет из-под твоего контроля, причем именно тогда, когда ты мог бы радоваться или страдать, мучиться угрызениями совести или гордиться — как тебе совесть подскажет.
— То есть речь идет о безупречном убийстве?
— Примерно, коль скоро тебя интересует формальный аспект.
— Но это если не совсем невозможно, то по крайней мере чрезвычайно трудно в плане организации и исполнения: сам ведь знаешь, я не мастак по этой части.
— Полагайся на дьявола — и возможность представится, восхитительная возможность скоротать время. Кстати, учти, по сравнению с другими убийцами ты имеешь некоторые преимущества.
— Какие?
— Сам должен догадаться и извлечь из них выгоду. Я же ограничусь указанием главного из них: у тебя нет мотива.
— Наверняка появится, и даже не один.
— Для следствия, если оно будет, твои мотивы слишком туманны.
— Не скажи. То, что придет в голову одному человеку, может прийти и другому.
— Но я-то не человек, я — голос. Неужели, в конце концов, ты нее состоянии хоть раз рискнуть ради желанного счастья?
— Да не в том дело.
— Тогда и говорить не о чем. На всякий сличай, если возникнут какие-нибудь осложнения, зови. Ну, ты готов?
— Пожалуй, да.
— Отлично. Итак, раз, два, три, гляди в оба. И запомни: первый. Пока, желаю удачи.
2
Полоска сада, а точнее, палисадника, совсем узкая и с невысокой растительностью, отделяла дом от проезжей улицы. Тоже мне улица!.. А впрочем, да, улица, на худой конец — деревенский проулок, обитатели которого с утра до ночи просиживают у порогов своих жилищ. Машины тут редки и ездят с большой осторожностью, боясь то ли стену зацепить, то ли отдавить ноги сидящим.
С наступлением лета в домик напротив, за садовой оградой (где постоянно проживала портниха), нагрянула ватага ребятишек (надо думать, внуков, отпущенных на каникулы). Сколько их было? Трудно сказать, во всяком случае не меньше восьми, если судить по тому, что взрослые, окликая их, употребляли не меньше восьми имен. Филомена, Ванда, Кандида, Карло, Элио, Джамбаттиста — совершенно безликие поначалу имена (ведь их обладателей скрывала ограда) обретали характерные признаки по мере того, с какой частотой и каким тоном они произносились. Тот, например, кого называли Джамбаттистой, наверняка был самый настоящий сорвиголова, потому что и в голосе бабушки-портнихи, и в других, видимо родительских, голосах при обращении к нему частенько слышался гнев, а уж тревога — постоянно. И вот в один прекрасный день мордашка этого мальчишки показалась над стеной; возникла вдруг — и тут же скрылась. Очевидно, он хотел дотянуться до миндальных орехов, свесившихся по эту сторону стены, но, заметив, что за ним наблюдают из окна виллы, спрыгнул вниз, а может, кто-то стащил его за ноги. Как бы там ни было, осуждающие и негодующие возгласы, разразившиеся тотчас же на всю улицу, относились именно к Джамбаттисте, не оставляя никаких сомнений в том, что это был именно он.
Тому, чья мордашка промелькнула над стеной, было лет девять: светловолосый, хорошенький, почти по-женски грациозный, хотя и несколько скованный от волнения, с живым взглядом (на дальнейшее изучение времени не хватило).
Итак, значит, любой и есть Джамбаттиста, ребенок; ребенок, который со временем должен превратиться в мужчину — не особенно удачливого и не совсем уж невезучего, серединка на половинку, не способного ни из своей удачливости, ни из невезения — будь они случайны либо закономерны — извлечь хоть какой-то смысл; жалкое, слепое существо, в чем-то даже трогательное, если угодно. Джамбаттиста. Имя как имя, ничего особенного. Что значит Джамбаттиста? Ясное дело, ничего не значит. Тогда почему именно Джамбаттиста, этот мальчишка? По каким таким таинственным причинам Джамбаттиста оказался Джамбаттистой (аналогия с Иоанном Крестителем тут ни при чем)? Почему, на каком основании возникло это имя? Почему именно на него пал выбор? Разве для того только, чтобы противопоставить имя и ничто, чтобы преходящее обрело постоянство, случайное — закономерность, аморфное — форму? Джамбаттиста! Да будь все это запланировано и даже запрограммировано — все равно смешно... Миндальные орехи (которыми хотел завладеть Джамбаттиста), когда сорвешь их с ветки, — белые, нежные, водянистые; чтобы они затвердели, побурели и высохли, надо их выдержать на солнце. Но где то солнце, что сделает человека человеком? Обманутый его сиянием с высоты, остается он мягким, как творог... как мясо устрицы... Человек — устрица с раскрытыми створками, всегда ужасная и нелепая на анатомическом ресторанном столе: всегда белая, без кровинки... Но человек — это еще и каскад, лавина, калейдоскоп образов, ураган имен и чисел. Знал бы он, злополучный, сколько каскадов и ураганов исчезает без следа. В конечном счете остаются одни благие намерения.
3
— Эй!
— В чем дело, кто меня зовет?
— Я тебя зову.
— Так быстро? Что случилось?
— Это ребенок.
— Кто?
— Первый, кого я увидел. Едва ты смолк, я выглянул в окно, а он тут как тут: глазеет на меня с открытым ртом через решетку.
— То есть он глазел на тебя с улицы через прутья полукруглой решетки над садовой калиткой?
— Вот именно.
— Но кто же это был?
— Джамбаттиста.
— Один из тех восьмерых ребятишек, я правильно понял?
— Да, самый жизнерадостный и вместе с тем самый грустный.
— Отлично. Ну и чего ты хочешь?
— Повторяю тебе, это ребенок!
— Что с того?
— Но как я могу...
— А в чем, собственно, загвоздка?
— Ты забыл о крупицах морали или, если хочешь, о предрассудках, которые живут во мне и которые сильнее меня. Короче говоря, я даже и подумать об этом боюсь... Нет, его не могу.
— Говоря начистоту, ты не в состоянии убить ребенка. Но почему, хотел бы я знать?
— Я бы и сам хотел, да не знаю.
— Послушай, хватит болтать, скажи лучше, чего ради ты решился на убийство ?
— Себя об этом лучше спроси, ты ведь посланец.
— Ладно, я отвечу. Чтобы, скажем так, оскорбить самого Создателя, а также испытать незнакомое тебе прежде наслаждение... впрочем, не уверен, что точно резюмирую нашу предыдущую беседу.
— Более или менее.
— И еще. Тебе надо кого-то убить ради некоего уникального эксперимента над собственными чувствами. Допустим, проверить, как острая сталь ножа легко, точно в масло, вонзается в человеческую плоть, или увидеть, как на глазах бледнеет тот, в ком застрял невидимый кусочек свинца.
— Да, и это тоже.
— В таком случае, учитывая обе вышеназванные цели — что может быть лучше ребенка? Убивая его, ты наносишь самое страшное оскорбление Создателю и главное — испытываешь обольстительнейшее чувство, мучая хрупкое, нежное, слабое тельце.
— Постой, любезное мое исчадье ада, ты упустил из виду третью причину.
— Назови ее.
— Я убиваю (если решусь), за неимением лучшего.
— Вот и прекрасно! Значит, у тебя нет другого выхода.
— Черта с два! Если я убиваю, за неимением лучшего, то оставляю за собой право выбора.
— Но это нарушение нашего джентльменского соглашения, а кроме того, учти, ты никогда не сможешь убить, если не усвоишь несколько обязательных правил.
— Ладно, ладно, сдаюсь.
— На этот раз окончательно?
— Пожалуй, ведь в конце концов...
— А как же твои крупицы, то бишь предрассудки?
— Я смогу от них избавиться.
— А твой страх?
— Надеюсь, и его смогу победить.
— Вот таким ты мне нравишься... хотя вообще-то ты мне совсем не нравишься: стараюсь для тебя, стараюсь — и все впустую.
— Бедный. Считай, что я принял все твои аргументы. Значит, я должен его убить?
— Само собой.
— Я готов убить даже собственную мать — лишь бы не слышать тебя некоторое время.
— Вот как? Не слышать меня, которого сам вызвал и продолжаешь вызывать почем зря!
— Именно. И чем чаще я обращаюсь к тебе за помощью, тем несносней ты мне становишься. Убирайся, все равно никуда я от тебя не денусь, будь спокоен.
4
Убить Джамбаттисту и остаться безнаказанным казалось делом почти неосуществимым, тем не менее следовало обстоятельно и без спешки понаблюдать за ним, изучить привычки — его самого и остальных членов семьи, разобраться на местности и т. д. Итак, он... Но тут, пожалуй, требуется что-то вроде интермедии или интерлюдии.
В самом деле, «он» (возвращаясь к предшествующей фразе) относится не к ребенку по имени Джамбаттиста, равно как и не к его потенциальному убийце, а к персонажу о двух голосах. И хотя до сих пор нам и удавалось его никак не называть, однако позволительно будет спросить, разве ему не нужно дать имя? Очевидно, что двусмысленность этого «он», соотносимого в равной мере с обоими персонажами, может привести к путанице.
Итак, продолжим. В один из шумных и пыльных римских дней на углу Капо-ле-Казе и улицы Томачелли знаменитый ныне романист остановился внезапно у кромки тротуара и, балансируя на одной ноге, сказал своему спутнику:
— ...была, правда, и сложность: никак не удавалось подобрать имя одному подозрительному, неотесанному герою. Понимаешь? Случайное имя я взять не мог, случайных имен не существует, нет, так сказать, в природе... каждое имя обременено собственной судьбой или, наоборот, каждой созданной нашим писательским воображением, придуманной судьбе должно во что бы то ни стало соответствовать определенное имя, причем одно-единственное, подходящее только ей. Понятно я объясняю? И вот, мне кажется, я нашел: Боссо. Да-да, именно Боссо, так я и назову своего героя. Ну, что скажешь?
Мой спутник с восторгом одобрил имя, и не только потому, что был польщен доверием: имя Боссо и в самом деле как нельзя лучше подходило персонажу, которого я обрисовал, и даже еще ярче высветило особенности его личности. Можно сказать, что имя, это тайное свойство (или черта характера) персонажа, утерянное по вине автора, было теперь вновь благополучно найдено и удачно завершило произведение. (Эта уверенность в полном соответствии имени и персонажа, в их самой настоящей неразрывности полностью оправдалась, когда вышла книга.) Вообще романист, о котором идет речь, и в дальнейшем обнаруживал исключительную способность в выборе имен, хотя слово «выбор», если на то пошло, не совсем точно. И в самом деле, он словно черпает свои имена из глубин действительности, столь непостижимо ему близкой; или даже так: берет из этой действительности не персонажей, а имена, и поскольку каждое имя есть одновременно и особое существо... Довольно об этом. Спутник был восхищен и благодарен романисту за то, что тот приобщил его к открытию, пусть сделанному и не в лабораторных условиях.
Позднее, правда, романиста взяло сомнение: правомерен ли подобный, инстинктивно выбранный им метод или способ познания действительности?.. Да что за глупости, конечно, правомерен, нечего и сомневаться. Вопрос упирался совсем в другое: имело ли смысл добиваться наибольшего, а если возможно, полного правдоподобия или сходства, не стоило ли уступить общепринятым требованиям? В самом деле, какую же цель преследует писатель, называя персонажей их собственными (скажем так) именами? Действует он сознательно или по наитию, из внутренней потребности или из расчета? Похоже, он впадает в иллюзии, хотя то же самое происходит и с читателем. А может, стоит допустить, что один из них (если не оба) жаждет этой иллюзии или обмана? Кроме того, искусство, как утверждают, создает новую, лучшую реальность — а именно реальность искусства, которая не идет ни в какое сравнение с той, другой, пошлой и ничтожной. Так что в конечном счете все встает на свои места.
Однако с полной уверенностью можно утверждать лишь одно: наша болтовня, пусть и не совсем бесполезная (в чем мы скоро убедимся), настолько затянулась, что и сам Иов потерял бы терпение. Поэтому лучше всего вернуться к началу и поставить вопрос по-иному: как назвать несчастного, который собирается убить ребенка по имени Джамбаттиста? Расплывчатые предшествующие рассуждения могут вызвать впечатление, будто автор пренебрежительно, панибратски относится к искусству, а также лишает всякий предмет какого-либо смысла, тем не менее вопрос остается вопросом. Назвать несчастного первым попавшимся именем? Нет, это исключено. Но тогда, понимая, что воз и ныне там и что бессмысленно терять время, не обратиться ли к кому-нибудь за помощью либо убедить несчастного сделать это самому?
— Эй!
— Опять ты! Ну что еще?
— Один дополнительный вопрос.
— Сколько можно!
— Кто я такой?
— «Чей я сын? Ах, ну да, конечно... Боже, у меня голова идет кругом, столько народу, все на меня смотрят... Господин судья, как звали моего отца?»
— Что ты несешь?
— Один сюжетик, не прикидывайся дураком.
— Ты, как всегда, ничего не понял. Я имел в виду, каким я могу показаться со стороны, так сказать — снаружи.
— Снаружи ты можешь (подчеркиваю, можешь) показаться точно таким же, как изнутри.
— Считаешь себя очень остроумным, да?Послушай же: один человек, из той же породы, что и я, готов или готовится совершить один важный поступок, а потому нуждается в оценке со стороны, в определении того, действительно ли он готов этот поступок совершить. Он нуждается, если можно так выразиться, в переложении себя на условный литературный язык — это его единственное оправдание! «Я такой-то и такой-то, делаю то-то и то-то». Дошло до тебя? И если да, ответь как можно точнее: кто я и как меня зовут.
— Кто я и как меня зовут — две разные вещи.
— Хорошо, согласен, хитрая бестия, не будем их смешивать. Остановимся на одной: как меня зовут?
— Гм, обожди-ка... Тебя зовут Джакомо.
— Почему Джакомо?
— Это имя тебе больше всего подходит.
— Да нет же, это подневольный убийца, если на то пошло.
— Верно. Да и ни к чему ворошить историю, хоть общую, хоть частную.
— И я так думаю. Тогда...
— Что до календарных имен, тут особенно не развернешься, то или другое — большой разницы нет.
— Тем лучше.
— Так давай не будем спешить. Никто и никогда не может быть точно таким, как другой (я недавно слышал, подслушал это у одного знаменитого романиста). Так что, исходя из этого, ты мог бы для данного дела назвать себя Марио или даже оставить свое имя, если у тебя уже есть одно.
— Ни одного у меня нет, и ты это знаешь, что же касается, как ты выразился, дела — то одно у меня уже есть.
— Но, как мы уже выяснили, у тебя и прошлое есть.
— Да, и выводы из него составляют мое настоящее.
— У всех так.
— Но мое настоящее не претворяется в реальность, а осуществляется лишь в воображении.
— Тебе, должно быть, нелегко... Впрочем, не сердись, я понимаю, имя тебе необходимо во что бы то ни стало.
— Вот именно!
— А может, фамилия?
— Смешно — при данных обстоятельствах.
— Прозвище?
— Нет-нет, прозвища по обыкновению всегда поддаются расшифровке.
— Слушай, в таком случае... Я считал, что медлительность — это только мое свойство.
— В равной степени и мое тоже.
— Тем не менее имя у тебя должно быть.
— А то я откажусь! Не будет имени — не будет и убийства.
— Ради Бога и Дьявола, зачем же такие крайности?
— Тогда думай.
— Просто не знаю, как быть. При всей своей эрудиции я бессилен решить такую пустяковую проблему.
— Она не пустяковая.
— Положим. Положим, без имени ты никто и ничто, тебя как бы вообще нет, однако не знаю, что и придумать.
— Молодец! Пытаешься меня подвигнуть на конкретное и притом чудовищное дело, а между тем еще не нашел мне места среди сущего.
— Видишь ли, поскольку ты наполовину действующее лицо...
— Так. Ну давай опять биться головой об стену, что нам стоит? Тем более ее все равно не прошибешь. Хорошенькое удовольствие!
— И все-таки...
— Послушай меня, уважаемый верхогляд. Не знаю, от кого, во всяком случае не от тебя, полжизни я уже получил. Я взял ее, она у меня есть, и я не дам ее у меня отнять.
— Правильно, если не считать, что это не имеет никакого значения.
— Ты так думаешь ? Послушай, чтобы не начинать все сначала, я...
— Ты?
— Ты, кажется, сказал «Марио»? Принимаю, принимаю назло это безвкусное имя. Теперь я Марио.
— Но это имя никак не подходит для того...
— Оно подходит для преисподней.
— Марио! Мне надо еще привыкнуть.
— Это будет нетрудно. Я же позабочусь, чтобы мое постулированное имя стало значимым.
— Что за фокусы! Погоди-ка. Это все литературные штучки. Может, испросим совета свыше?
— Ничего другого не остается, всем же ясно как день, что убивать ребенка Джамбаттисту бесполезно, равно как и оставлять его в живых.
— Поступай как знаешь, только не вынуждай меня все начинать сначала.
— Сказано «Марио» — значит, «Марио».
— Пусть будет Марио. (Да, советник Дьявола и на этот раз не подкачал.)
Короче говоря, помощи ждать неоткуда; события и на этот раз развиваются по воле случая; может даже возникнуть впечатление, будто Марио согласился называться этим именем, полемически отвергая любое возможное сходство с реальностью, иначе говоря — иллюзию реальности. А посему было бы лучше вовсе не отвлекаться на болтовню, названную выше интермедией, при условии, впрочем, что ей не отводится, как упоминалось, важная, хотя и косвенная, роль, а, если называть вещи своими именами, — роль паузы или помехи (столь пугающая некоторых писателей). Отступление это призвано показать со всей очевидностью, что произведение искусства не является серьезным делом, что нить повествования, убежденность рассказчика и тому подобные вещи суть чистейшее надувательство, способное вызвать у читателя лишь разочарование и дать повод для всяческих злопыхательств. В лучшем случае оно могло бы служить приемом для создания образа искусства как такового или, на худой конец, аргументом в пользу некоей свободной манеры сочинительства.
Жить по воле случая, согласно уже сделанному утверждению, — это единственная возможность жить, так почему бы с тем же или с большим основанием (поскольку меньшее содержится в большем) не писать, положась на случай? Достаточно со слезами умиления подумать о поэтах начала девятнадцатого века, рассказывавших в поэмах какие-нибудь истории, перемежаемые время от времени собственными соображениями, фактами из личной жизни и прочее, так что уже невозможно понять, о чем они пишут... Что ж, может, у кого-то и возникало желание им подражать, кто-то, получше с ними познакомившись, находил у них единственно приемлемый или наименее лживый литературный метод.
Что и говорить, величественно и торжественно движется вперед вельможная карета, запряженная четверкой, а может, шестериком нормандских коней с шерстистыми бабками; скрипит, качается и трясется наша колымага, влекомая одной жалкой клячей, которая ко всему прочему то ли из-за грязи, то ли из-за разъезженной колеи едва передвигает ноги и спотыкается на каждом шагу. Что же до возможного пассажира, то если в первом случае ягодицы его и подпрыгивают на сиденье, то по крайней мере в ровном, успокаивающем ритме; здесь же его бросает из стороны в сторону, он подскакивает на ухабах так, что отбивает себе весь копчик, а когда лошаденка окончательно выбивается из сил, мы слезаем с козел, чтобы помочь ей тянуть колымагу, и, перебирая спицы руками, крутим колеса... Но в общем, обливаясь потом, богохульствуя и ругаясь, куда-нибудь — пусть и с огромным опозданием — доберемся и мы... А может, нет? Как увидим дальше, на сей счет у нас большие сомнения.
Так или иначе, продолжим повествование или — если угодно — путь.
5
Убить Джамбаттисту безнаказанно казалось делом почти неосуществимым; во всяком случае, для этого требовалось (см. выше)...
Марио поднялся перед самым рассветом и украдкой пробрался в сад. Ограда (с внутренней стороны по грудь взрослому человеку) была прямо против окон и входной двери портнихи, затененная или скрытая низким дикорастущим тутовником, плющом и ежевикой. Отсюда можно было незаметно наблюдать за домом. Нет, пока у него не было определенного плана: не спеша он лишь прощупывал почву для будущего преступления.
Еще не развиднелось, но постепенно восток стал светлеть и в воздухе послышалось первое щебетание ласточек; неожиданно одно из окошек распахнулось, словно само по себе или словно кто-то толкнул его с некоторого расстояния. За окошком и в самом деле никого не было видно. Однако Марио ждал, что рано или поздно там покажется мать восьмерых детей, дочь портнихи, либо сама портниха. Вместо них, вглядываясь в полумрак комнаты, он с трудом разглядел миниатюрную фигурку в длинной ночной рубашке — судя по всему, девочки, которой как нельзя лучше подошло бы упомянутое в свое время имя Кандида (чистая). Спустя мгновение она открыла дверь в глубине дома. Дверь эта вела в другую комнатку и была расположена напротив окна, выходившего в поле. Благодаря этому полоса света пронизала дом насквозь, осветив наблюдателю всю сцену. Вторая комнатка оказалась уборной, или туалетом, или одним местечком, или Парижем, или Берлином, или как там еще это называется у монахинь; уборная была опрятная, в красном пластмассовом кувшине на подоконнике стояли ветки папоротника. Сюда поспешила чистая девочка (или девочка по имени Чистая) лет одиннадцати, направляясь к предмету, который не только монахини, но все ханжи называют «чашкой», теперь уже хорошо видной и сверкающей в утренних лучах. И на эту вот «чашку» она собралась было сесть, но не села, а полуприсела, с сосредоточенным выражением лица, уперев руки в согнутые колени, приподняв, разумеется, предварительно подол рубашки. Короче говоря, девочка ходила по-маленькому. Нелегко передать, в какое волнение привело коварного Марио это невинное и естественное занятие. И почему он так волновался, отчего чувствовал такое смущение?
6
— Хватит играть в молчанку, говори же наконец.
— А что я должен сказать?
— Во-первых, нельзя ли мне вместо мальчика по имени Джамбаттиста убить девочку Кандиду (если это она)?
— Исключено! А кроме того, позволю себе спросить из праздного любопытства, что ты от этого выиграешь и почему тебе хочется убить именно ее?
— Видишь ли, девочка, которая ходит по-маленькому... Мне кажется, минимум, что можно сделать, это...
— Сходить по-маленькому?
— Нет, прозорливец, убить ее.
— А максимум, если не секрет? Впрочем, шутки в сторону, можешь не отвечать. Признайся, ручки тоже были?
— Какие ручки?
— Те, что в твоем вкусе: нечто среднее между мышиными или беличьими и ангельскими.
— Бред какой-то!
— Вот посмотришь, очень скоро речь зайдет и о ручках... Но, может, дело не в ручках, а в заспанном, меланхолическом взгляде, в полуоткрытых губках. И если говорить серьезно, нет ли тут чего-то еще, допустим каких-то обстоятельств, мимолетных или слишком быстро, на лету схваченных сознанием и уже закрепившихся в нем?
— Ровным счетом ничего не понимаю, да и связи никакой не вижу.
— Слушай, невинное создание, насколько мне известно, пока ты предавался праздному созерцанию из-за своей ограды, в первой комнатке находилось еще одно существо.
— Неужели ? Но почему я его не заметил ?
— Потому что оно пряталось или пыталось спрятаться, но это не означает, что ты его не видел или не догадался о его присутствии.
— И кто же это был? Почему прятался?
— Кто — не трудно догадаться. Почему прятался — грудь была обнажена.
— Женщина, надо полагать?
— Не совсем, вернее, наполовину, что еще лучше: девочка лет двенадцати-тринадцати.
— Наконец-то! Хотя я пока не понимаю.
— Вот каким образом я все восстановил: пока ты млел, глядя на мочившуюся девочку, эта полуженщина или девушка (сестра девочки) переодевалась в сторонке, в тени... она как раз сняла ночную рубашку и осталась в чем мать родила (так это у них, бесстыдниц, называется), а потому еще глубже отступила в тень...
— И в эту секунду я должен был ее там разглядеть?
— Пусть в общих чертах, но суть ты ухватываешь, иначе говоря, следишь за моей мыслью.
— Постой!.. А она была красивая?
— С твоей точки зрения — очень: тоненькая, гибкая, грациозная и округлая, где положено.
— Продолжай. Впрочем, нет, молчи. Или нет, скажи сначала, как ее зовут.
— Имена — это прямо-таки твой пунктик! На этот вопрос, во всяком случае, ответить проще простого: ее зовут — нарочно не придумаешь — Альба (заря).
— Альба...
— Да, а что?
— Чудесное имя.
— Свежее, как роза... легкое, как пушинка.
— Дело вкуса. Итак?
— Остальное ясно: ты видел и не видел, угадал, дорисовал воображением, и что-то шевельнулось в тебе, что-то дрогнуло в глубине твоей развратной, так сказать, натуры.
— Но это еще не объясняет, почему...
— Почему тебе хотелось бы убить сестренку? А вот почему: для подмены. Поскольку она более идеальный объект и также более близкий к Альбе (которую ты почти или вовсе не знаешь) или из-за твоих преступных желаний и других желаний, которые преступны уже тем, что они другие, другие, потому что они преступны, и так далее (тут ты можешь подредактировать). Одним словом, ты хотел бы убить, за неимением лучшего, некую ауру, и вот, хватаешься даже за писающих девчушек, при этом, разумеется, «убить» приобретает значение «обладать» или другое, столь же неестественное. Кстати, должен предупредить тебя об опасности, об опасной уступке чувствам, душевным порывам и прочее.
— Слишком тонкое объяснение.
— Уж какое есть, на лучшее я не способен.
— Тогда проваливай в преисподнюю, в меня. Нет, обожди! В итоге все останется по-прежнему? Я должен убить мальчика по имени Джамбаттиста?
— А как же!
— Но почему? Я мог бы попробовать себя в таком же, не менее крутом деле... мог бы даже испытать большее удовольствие...
— Браво, и в этом случае твоему поступку можно было бы найти оправдание, он даже стал бы оправданным — представляешь себе, какое это было бы несчастье!
— Не каркай!
— Приготовились. И поосторожнее с Альбиночками.
7
Она ведь белошвейка, а еще в штопку берет и вяжет. Что бы мне такое придумать? Сорочки; мне нужно заказать себе сорочку. В мой план входит рекогносцировка местности.
— Можно?
Н и к т о не отвечает, никого нет, почему же тогда все открыто? Даже детей нет, небось с такими же, как они, проказниками бросаются камнями в Пьетрафорте... Выходит, зря я заставил себя сюда прийти, горе-влюбленный со своей похотью.
— Кто там? Слава Богу!
— Гм, это я.
— Простите, сейчас я спущусь.
Крутая лестница слева от него загрохотала, словно раскаты грома, и перед ним возникла девочка. Но какая девочка, Господи! Божественная и потому неописуемая, лишь некоторые особенности ее исключительной красоты были, если можно так выразиться, распознаваемы, иначе говоря, заметны с первого взгляда. Например, узкие бедра, густая копна гладких светло-каштановых волос, большие отрешенные глаза... Остальное, то, что представляет собой деликатнейшие детали нарождающейся женственности, терялось, сливалось в каком-то непостижимом видении, из которого невозможно было вычленить ничего в отдельности, но которое внушало чувство убежденности в наличии всех необходимых элементов (видения), жгучее чувство... Этим все и объясняется: когда впечатление живое и непосредственное, пробуждается красноречие, начинается ничего не значащий расплывчатый треп, в духе типичного литератора. Ограничимся лишь повторением того, что девочка была очень красива, предчувствие не обмануло его.
— А-а, это вы, — продолжала она, — наверное, вам нужна бабушка... к сожалению, ее нет и... — Она зарделась так прелестно.
— Бабушка мне не нужна, — сказал Марио с деланной строгостью. — При чем тут бабушка? — Но вдруг осекшись, объяснил: — Я хотел сказать, ты производишь впечатление серьезной девочки, и я... гм... у меня совсем простое дело, ты сама могла бы... короче говоря, мне нужны фуфайки.
— Фуфайки?
— Да, вязаные. Ведь твоя бабушка их вяжет, не так ли?
— Кажется, да.
— Почему «кажется»? Мне говорили, что у вас есть вязальная машина.
— Машина есть.
— Вязальная?
— Ну да...
— Где она?
— Наверху.
— Вот видишь. — И вдруг, набравшись смелости: — А посмотреть ее можно?
— Зачем? — (или: За чем дело стало?)
— Знаешь, хотелось бы убедиться... Проводи меня. Хуже всего, что она смотрела на него удивленно, да, именно удивленно и беззащитно. Потом повернулась, но будто нехотя, и, подойдя к лестнице, остановилась в нерешительности. Ее определенно не устраивала перспектива подниматься первой; с другой стороны, она не осмеливалась или считала невежливым пропустить его вперед (лестница, напомним, была довольно крутая). Наконец она решилась и начала подниматься... И вот тут-то предшествующие рассуждения о таинственности и непостижимости обнаруживают литературную несостоятельность: когда она поднималась по лестнице, ее прикрытые младенческие прелести должны были непременно открываться. Представьте себе девочку, на которую вы смотрите снизу: с ума можно сойти!
Они поднялись наверх. Это была та самая комнатка, которую он видел утром. По одну сторону железная кровать, высокая и явно жесткая, в головах скорбящая Богоматерь, рядом два стула, в углу странное сооружение из двух пустых полок — непонятно для чего. Вот, собственно, и все, да еще эта пресловутая машина.
— Это она?
— Да.
— Вижу, вижу, прекрасно. Надеюсь, в отсутствие бабушки ты и сама можешь принять заказ?
— А что?
— Значит, так, слушай, мне нужны фуфайки, очень толстые. Понимаешь? Очень-очень толстые.
Он смотрел на нее, а она на него, но ее юный взгляд ничего не выражал. Тем не менее она возбуждала его, ведь несколько часов назад она была голой и пряталась (или ему так показалось) даже от света зари...
— Альба... тебя ведь так зовут?
— Да, — ответила она с легкой улыбкой (удовольствия?).
Ее голая грудь, пупок, еще недостаточно втянувшийся, посреди по-детски выпяченного животика, восхитительно нелепого, почти безобразного при общей хрупкости ее тельца (он невольно перевел взгляд на живот девочки)...
— Толстые, значит.
— Да я поняла, — ответила она, усмехнувшись.
— Как это у вас называется? А, вспомнил, в четыре нити.
— Хорошо, я передам бабушке.
А дальше? Что было дальше? Из разных чувств — рассеянности, радости, торжества, что на нее обратили внимание, насмешливости — постепенно зарождалось главное, вернее, первое девичье чувство, подсознательное и смутное, присущее каждой на ее земном пути: агрессивное нетерпение, вызов в сочетании с некоторой нагловатостью, воспринимаемой (чаще, чем на самом деле проявляющейся) как жажда обольщения... «Природа» — так называется то, что таится в их самых сокровенных глубинах... какое божественное понятие (думал про себя Марио), какое широкое, способное соединить воедино всех существ, живущих на Земле, вернее, во Вселенной, все явления и все возможные события! Или, может быть, разделить между всеми и вся, что то же самое... «В четыре нити» — хитрость, любовная уловка. «В четыре нити». — «Хорошо, я передам бабушке». Любовная беседа.
Что касается ее, то, выгнувшись всем своим хрупким тельцем, она, казалось, подалась вперед, запрокинув головку, раскрыв губки, как бы подставляя их для поцелуя, точно в слащавых сентиментальных романах. Она стояла так близко от него, что ему достаточно было протянуть руку, чтобы ее обнять.
8
— Слушай-ка!
— Еще одна загвоздка?
— Угадал. Что-то удержало меня от тех действий, которые кое-кому доставили бы удовольствие.
— Страх! И прежде, чем мы продолжим, ответь: ты уверен, что это «что-то» не удержит тебя и в другой раз?
— Напротив. Уверен, что удержит.
— И что же тогда?
— Тем временем я успею кое-кому помешать.
— Ну да, конечно, в определенном смысле... А скажи, пожалуйста, если не трудно, что именно тебя удержало?
— Сам прекрасно знаешь, не прикидывайся.
— Верно. Давай поговорим о причине, по которой мы отклонились от темы.
— Имя Марио мне не подходит.
— Черт возьми, насколько я понимаю, тут дело вовсе не в именах. К тому же ты сам, то ли из бахвальства, то ли еще почему, так себя окрестил! Постыдился бы! Говорили, говорили — и вот тебе раз! Однако дело зашло слишком далеко, чтобы теперь что-то менять — будь то обстоятельства или имена... Неужели начинать все сначала? Ты вправду считаешь, будто имя делает человека, а не человек — имя?
— Не могу сказать точно. Знаю только, что «Марио» мне не подходит.
— Желаешь сменить его?
— Да, и в первую очередь потому, что оно не сочетается с ее именем.
— Ах, вот оно как! «Она» — это, надо понимать, та маленькая жеманница?
— Та маленькая жеманница. И мне нужно имя прозрачное, светлое, сияющее, такое, чтобы соответствовало имени «Альба». А с Марио я пытался, сам знаешь, и знаешь также, что ничего из этого не выходит.
— Как ничего?
— Ну почти ничего (действительно, она ведь ни разу его не произнесла, это безвкусное имя; можно сказать, нарочно его избегала). Ты, пожалуйста, не думай, что я капризничаю, но, если я останусь Марио, мы не продвинемся ни на шаг.
— Хорошо, допустим. Прозрачное, светлое, сияющее — ни больше, ни меньше (ишь, замахнулся!). Такое имя ко многому обязывает... Предлагаю «Саба», и баста.
— Саба?!
— Так звали одного прекрасного воина, если не ошибаюсь.
— Возможно. Но Альба и Саба отдают литературщиной. Слишком много «а» и слишком похоже на скороговорку.
— Тогда Пафсиказий.
— Ха-ха-ха, да где ты это слышал? Такого имени и в нашем календаре-то нет.
— А как насчет Орландо?
— Понимаю, куда ты гнешь, но, не говоря уже обо всем прочем, где знаменитый меч?
— Вместо него у тебя есть охотничий рог, иными словами, ты больше трубишь, чем дело делаешь.
— Осипший, безголосый рог, слишком много трубил впустую. Еще что-нибудь придумай.
— Альбонетто?
— Да ну тебя с твоими чертовыми аллитерациями, к тому же, извини, конечно, но это тоже литературщина! Альбонетто, Альба.
— Но должны же мы что-то придумать. И перестань из себя турецкого пашу строить. Чем вышучивать мои предложения, помог бы лучше, черт побери.
— Будь по-твоему. Что тебе слышится в имени Альба?
— Что-то средневековое.
— Молодец. Следовательно...
— Уж не претендуешь ли ты на имя...
— Точно, почти угадал.
— Иди ты к дьяволу со своими шутками! И постарайся побыстрей закончить свой сентиментальный водевильчик (который я лично нахожу бессмысленным), чтобы без промедления приступить к делу.
— Но мы ведь не решили вопрос, а это так важно.
— Ничего, действуй по обстоятельствам.
— Что ты имеешь в виду?
— Когда ваши уста сольются в поцелуе, возьми имя, которое подскажут тебе вдохновенье или обстоятельства, а еще лучше — первое, что придет в голову.
— Сольются в поцелуе! С чего ты взял, что они сольются?
— Я в этом не сомневаюсь!
— Чтобы такой человек, как я?..
— Такой, как ты, в данном случае a fortiori[59], так сказать.
— Да нет, ты меня неправильно понял, я хочу сказать, это было бы святотатством.
— Ай! Ой!
— Ты что?
— У меня из-за тебя пустота заболела.
— Что еще за пустота, шут гороховый?
— Полость, где у других сердце, которое, хоть его у меня и нет, достаточно чувствительно к безумствам таких типов, как ты... В общем, я возмущен и призываю тебя выполнить добровольно принятые на себя обязательства. Беги, торопись сжечь последние крупицы здравого смысла на затухающих угольях твоих двусмысленных желаний. (Возможно, все будет как надо, в чем я, правда, сомневаюсь.)
9
И он протянул руку и обнял ее за талию; обнял легко, по-отечески или по-братски, стараясь, чтобы это выглядело невинной лаской (извечно лицемерный жест на сей раз выглядел вдвойне лицемерно). Она же поняла иначе: едва он ее коснулся, задрожала всем телом, запрокинула голову и посмотрела на любезного противника с неожиданной серьезностью.
Талия у нее была как тростинка, он обхватил ее одной рукой, которая смогла обвиться вокруг стана так, что ладонь, скользнув по хрупким ребрам, нащупала обе груди... Груди! Какое осязаемое слово для этого безумца, какое невыразимо прекрасное слово!
— О, — сказала девочка воркующим шепотом, приближая свое лицо, вздыхая, мурлыча, извиваясь, раскрывая губки и еще по-разному, соблазнительно деепричаствуя.
— Не надо, дон Марио, не надо...
Вот тебе раз! Да какое тут может быть вдохновение! Приблизив губы, она наплевала ему в лицо, произнеся ненавистное, безликое, случайное имя; пригвоздила его к нему, не дав времени подыскать более подходящее. Впрочем, может, оно и к лучшему, ибо это придавало всему определенную будничность или видимость будничности, рассеивало бесплодные фантазии и избавляло от груза туманных «Да», «Нет», «Может быть», «Я бы»; назревавший поцелуй, разумеется, в результате становился терпким, неистовым (она предвкушала его именно таким). Вернее, он должен был бы стать и стал бы таким, когда бы... когда бы не...
Деревянная лестница басовито загромыхала, на этот раз не сверху вниз, а снизу вверх, и в пролете показалась известная личность. Джамбаттиста, жертва! До чего же он был хорошенький вблизи: нежная кожа, светлые глаза, золотистые брови при каштановых волосах, глаза он, правда, нервно прищуривал, на лбу уже были морщины... И все равно (согласен, это «все равно» тут не очень-то к месту) его предстояло убить. С другой стороны — рассматривать его времени не было, а раздумывать — тем более.
Возбужденный какой-то своей буйной игрой, мальчик насмешливо посмотрел на парочку, принявшую невинный вид, и даже не подумал поздороваться.
— А-а, Джамбаттиста, — поспешно нарушила молчание сестра. — Чего тебе?
— Ничего. — Но уходить, однако, не собирался.
— Дон Марио пришел к бабушке, ему нужны фуфайки, — на всякий случай неуверенно объяснила юная перестраховщица, напоминавшая в эту минуту человека, который держит в руках взрывоопасный предмет.
— А мне-то что! — отозвался брат с характерным римским выговором.
— Просто я думала, ты знаешь, где она.
— Кто, бабушка? Откуда мне знать? Ты тот самый, — неожиданно спросил он, — кто живет там, напротив? — И неопределенно показал на окно.
— Да, прекрасное дитя... Прекрасное и хорошее. Ты ведь хороший мальчик, не так ли?
— Черта лысого, — ответил тот на привычном для него лексиконе. Представление о нем как о хорошем мальчике, должно быть, показалось ему нелепым.
— Постыдился бы, — все с той же неуверенностью пожурила его сестра. — Кто так разговаривает?
— Ничего страшного, пусть говорит, что хочет, он такой славный. Скажи-ка, ты ходишь в школу? В какой класс?
Вопрос остался без ответа; малыш демонстративно почесывал живот.
— Брось зубы заговаривать. Сколько дашь?
— Что-что? Откровенно говоря...
— Иди-ка ты играть, — вмешалась сестра.
— Дудки! Сколько дашь?
— Сказать по правде, мне непонятно, почему я должен тебе что-то давать... Нет, я, конечно, могу, но с какой стати?
— А с такой. Я тебя застукал с моей сестрицей.
— Ага, теперь понятно. Славненький малыш! Сообразительный! Но ты ошибаешься, твоя сестра мне только показала машину...
— Для вязки чулок, а не фуфаек...
— Неужели? А она была уверена...
— Здрасьте вам! — сказал он (это означало — на его жаргоне, — что я у него не крючке).
— В любом случае держи.
— Да ты жмот.
— Ничего себе! Ладно уж, на еще.
— Теперь хватит. Привет. — И, словно Мефистофель, Джамбаттиста с грохотом провалился вниз.
О том, чтобы остаться с нею, не могло быть и речи. Марио обратился в бегство, сердясь, что его превратили в посмешище в глазах девочки и своих собственных. И кто? Невоспитанный мальчишка, из тех, кого называют «сорвиголова». Однако, как ни странно — и это было хуже всего, — никакого стыда он не чувствовал.
Почему? Бог весть.
Так или иначе, его план, состоявший в том, чтобы продумать преступление и предварительно вжиться в него, можно было считать провалившимся.
10
— Да не волнуйся ты так, я здесь. Что еще случилось?
— Появились новые обстоятельства, мне нужна поддержка.
— Этого я и боялся. Позволь мне вздохнуть про себя и мысленно покачать головой... Я здесь. Итак?
— In primis et ante omnia[60] — Марио.
— Опять ты со своим Марио!
— Да, опять, пока ты не убедишь меня...
— Что Марио — единственно возможное для тебя имя?..
— Хотя бы.
— Я этого не смогу сделать, но учитывая факты...
— Какие еще факты, исчадие ада?
— Сам знаешь.
— Ах, сам знаю ? Нет уж, мой милый, я другое знаю, что о фактах (даже таких невинных, как детоубийство) нельзя говорить, пока...
— Пока ты не поменяешь имя?
— Естественно. Попробуй-ка проглотить шляпку гвоздя, а потом посмотрим, превратится ли она в твоем желудке в химус.
— Дурацкий пример. И почему именно шляпку, а не весь гвоздь?
— Да потому, болван, что весь гвоздь поранил бы тебе желудок или кишечник.
— Хорошенькая логика! Иными словами, ты хочешь сказать, что имя Марио не вписывается в твой или наш контекст?
— Не хочу сказать, а говорю и добавляю: суди сам, можно ли таким путем чего-то добиться. В последнее время...
— То есть четверть часа назад.
— Четверть часа назад я вынужден был прибегнуть к странным словосочетаниям, жонглировать местоимениями, лишь бы избежать употребления своего ненавистного имени.
— Как это, «прибегнуть к словосочетаниям»?
— Мысленно.
— Что за чушь! К тому же ты забываешь, что она сама назвала тебя Марио.
— Так тем хуже! А ты болтун!
— Это почему?
— Обещал, что в момент поцелуя я смогу почувствовать себя самим собой.
— Давай оставим бесполезные встречные обвинения и перейдем к выводам. Ты решительно считаешь, что, будь у тебя другое имя, другим был бы и результат твоего ухаживания? Например, не появился бы плутишка Джамбаттиста и не помешал бы вам, состоялся бы запланированный поцелуй, который заставил бы тебя мучиться угрызениями совести, а малышку — дрожать в экстазе, и так далее и тому подобное?
— Вполне возможно.
— Если ты и впрямь так считаешь, то ты безумец. Наоборот, все свидетельствует о том, что, даже приблизив свои губы к губам девочки, ты как был, так и остался Марио. Не говорю, марионеткой. Марио — кошмарио! Ну что с тобой поделаешь?
— И все же?
— Ох, сколько раз мы уже произносили это «и все же»!.. Предположим, некто, отчаявшись жить (существовать), выбрал себе имя, или назвал себя, или был назван Некто. Если хочешь последовать его примеру...
— Молодец! А другой взял быка за рога и назвал себя Никто.
— Да, но его оставь в покое, он не имеет с тобой ничего общего. Он назвал себя Никто, потому что кое-что из себя представлял.
— Это уже нечто новенькое. Но, может, мы говорим о разных Никто... Только время теряем, предаваясь целыми днями этим интеллектуальным спорам.
— Весьма сожалею.
— У меня появилась идея.
— Наконец-то.
— Ты не думаешь, что мое имя нуждается в искуплении, как первородный грех?
— Очень может быть.
— Продолжай.
— Я? А впрочем, почему бы и нет? Верно, оно будет тяготить тебя или останется чем-то непереваренным и неудобоваримым, вроде шляпки гвоздя, пока не искупишь его кровью.
— Кровью?
— Разумеется, кровью, и как положено — невинной. Или ты забыл свои обязанности убийцы?
— Нет-нет.
— Образно выражаясь, мы могли бы сказать, что оно — твое имя — останется мертвым грузом, покуда ты не обагришь его кровью. Кровью, слышишь? В конце концов, следует его узаконить. Ясно?
— Куда уж яснее! Но если я правильно понял, разве соблазнить неопытную девушку, а затем ее безжалостно покинуть не равносильно тому, чтобы обагрить его кровью — имя то есть?
— Э, нет, не ловчи. Может, и равносильно, но неравнозначно. Помнишь нашу старую песенку?
Бескровная победа —
Пустая сказка, миф.
Мы празднуем победу,
В крови ее добыв...
— Тише! Только фальшивого пения не хватало! Скажи, пожалуйста, что такое этот дурацкий «камиф»?
— Тупица! «Сказка, миф».
— Да ну тебя...
— К черту? Это мой удел и моя стихия.
— Так что же ты посоветуешь на прощанье?
— Убить мальчонку Джамбаттисту.
11
Студент, подающий большие надежды, защитил дипломную работу по русской литературе. В числе прочих членов экзаменационной комиссии был старик Гвидо Маццони, который, разумеется, мало разбирался, да и не особенно стремился разобраться, в том, о чем шла речь. Пока продолжался экзамен, он, свесив моржовые усы, не отрываясь, царапал ручкой по своим листочкам, а затем оставил их в аудитории, но какой-то доброхот листочки подобрал, и тогда выяснилось, чем занимался преподаватель: выводил на разный манер «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!». Так, наверно, Марио, воспротивившийся собственному имени, повторял на все лады звучную ямбическую строчку «Убить мальчонку Джамбаттисту». Повторял, и все: ничего определенного фраза ему не подсказывала. Убить, изучив сначала привычки жертвы, разработав план, — чистая демагогия. Все, милостивые государи, упиралось в непреодолимую помеху, а именно в поступок, и его ошибка состояла в том, что он считал себя способным на столь серьезный шаг (способным преодолеть внутреннее неприятие такого поступка)...
Верно было также и то, что был он человеком рассеянным, и образ мальчика вытеснялся образом... образом... А это была уже знакомая область: женщины, а главное, грезы о них, удобные тем, что ни к чему не обязывают, не требуют непременного осуществления... Эта сестренка! Что у нее там, под ресницами?
— Под ресницами, говоришь?
— Да, именно, потому что там, похоже, таится и оттуда исходит...
— Ее наивная агрессивность? Значит, опасность грозит оттуда, из этой засады?
— Откуда же еще? А что ты тут делаешь, кто тебя звал?
— Не придирайся, случаи моего вмешательства, к сожалению, участятся и будут все меньше связаны с твоим желанием меня видеть. Настанет такой момент, когда мне придется вести тебя шаг за шагом либо сбросить со сцены.
— «Засада», пожалуй, мне нравится. Лесная засада.
— Что ты имеешь в виду?
— Ты обратил внимание, что брови, у нее густые и почти сросшиеся на переносице?
— Обратил.
— Ты не думаешь, что она с годами может стать волосатой?
— Глупости! Бывают женщины со сросшимися бровями и при этом гладенькие, беленькие, с чистой кожей.
— Безволосые?
— Ну есть волосы, где положено. Я знал одну...
— Ты?
— Я в тебе или ты во мне. Она ведь брюнетка, твоя малышка, или нет?
— У нее волосы цвета воронова крыла.
— Так вот я знал одну — волосы цвета воронова крыла, с синеватым отливом, причем не только на голове, а кожа тем не менее чистая, белая, представляешь себе ощущение?
— Хочешь распалить меня?
— Думаю, в этом нет нужды. Так, к слову пришлось.
— А что скажешь о ее ручках?
— Ага, вот ты и про ручки вспомнил, про вышеупомянутые ручки... Но, честно говоря, их я бы не смог описать — они такие же, как у всех девочек-подростков, большие и неловкие.
— Все равно, ручки есть ручки, садовая твоя голова.
— Ах, прости, пожалуйста.
— Ну а бархатные глазки? Какие они доверчивые, грустно-смущенные!
— Но и насмешливые, и дерзкие иногда, разве я не прав ?
— У, ехидина! Послушаем, что ты скажешь об остальном — мягкости и гибкости, наэлектризованности, робкой бесцеремонности или бесцеремонной робости, обо всем том, что заключено в ней с головы до пят. Давай-ка, выкладывай!
— И не проси, ничего не скажу.
— Ну и слава Богу.
— Признайся, влюбился в нее?
— Как было не влюбиться! Правда, это не значит...
12
Джамбаттиста удивился, найдя приоткрытой калитку в сад, который он привык считать hortus conclusus[61], местом, полным чудес. Поскольку он был и оставался сорванцом, то, не раздумывая, толкнул калитку, обернулся, чтобы кликнуть кого-нибудь из товарищей и вместе совершить вторжение, но передумал и в одиночку ступил на запретную территорию.
Тут калитка за ним тихонечко и закрылась. Мальчик удивился, посмотрел по сторонам и обнаружил сидящего на ограде Марио.
— Ага, попался, — чуть сдавленным, деланно-ласковым голосом сказал тот. — Шучу. Мы ведь, кажется, знакомы?
Мальчик не ответил.
— Безусловно знакомы. Ведь ты Джамбаттиста, и не вздумай это отрицать. За свой дерзкий поступок ты заслуживаешь... заслуживаешь... конфет. Любишь конфеты?
Малыш хмыкнул.
— Только с собой у меня их нет, — продолжал Марио. — Зайдем в дом... Ты боишься? Не бойся.
Мальчик, все еще испуганный, покорно поплелся за ним к дому. Чтобы подняться в жилые комнаты, нужно было пройти мимо подвала и уж там... Да, лихорадочно думал Марио, если б я не решился до сих пор, то сейчас бы все равно решился — и место подходящее, и момент!
Чтобы лучше понять ход его мыслей, следует пояснить, что в подвале имелась непонятного назначения каморка, неизвестная редким посетителям дома; узкий вход в нее с незапамятных времен скрывала огромная поленница. Мальчика ничего не стоит туда затащить, убить, тут же закопать, и дело с концом.
— Да ты, кажется, трусишка.
— Кто — я? — спросил Джамбаттиста, снова принимая свой прежний, независимый и нагловатый вид.
— Спорим, тебе не хватит смелости сюда войти!
— Ты что, спятил? — бросил тот, бесстрашно ринувшись в темный подвал.
Марио последовал за ним.
— Ай да Джамбаттиста! Может, ты и сюда не побоишься войти?
— Куда?
— А вот сюда, не видишь разве дверку?
— Подумаешь, запросто. — И толкнул дверцу...
13
(Неожиданный эпилог, перечеркивающий все повествование)
— Остановись!
— Что?
— Остановись!
— Остановиться в такой решающий момент?
— Чем же он такой решающий?
— Ну, знаешь ли! Сам, можно сказать, настроил меня на это дело, а теперь явился, чтобы помешать.
— Третий раз повторяю, остановись. Считай, что зря потратил время.
— Не соблаговолишь ли объяснить?
— Помнишь знаменитого историка, увидевшего отражение близкой революции в глазах рабочего, который толкал перед собой тачку?
— Смутно.
— На том спасибо, учитывая твое дремучее невежество.
— Ну?
— Как раз сейчас, когда ты придумал эту смехотворную и к тому же несвоевременную ловушку (за калиткой, если не ошибаюсь, остался дружок твоего Джамбаттисты), в твоих глазах я читаю все, что должно знать — сегодня и всегда.
— Хватит говорить загадками, выкладывай начистоту.
— Дорогой мой, обычные скучные мысли не выкладывают (раз — и готово), их, если хочешь знать, высказывают (неторопливо, с необходимой долей горечи).
— Тогда высказывай.
— Ты никогда не сможешь этого сделать.
— Чего этого?
— «Убить мальчонку Джамбаттисту»... Никого ты не убьешь.
— Хочешь сказать, я не создан для поступка?
— Ни для чего ты не создан, и вообще ты не создан пока, создание твое еще впереди.
— О, наконец-то ты заговорил понятно. И убедительно. Единственное «но»: если ты все это знал — а ты ведь знал, полагаю?..
— Конечно, знал. Хочешь не хочешь, но каждому время от времени приходится подвергать испытанию смелость — свою собственную либо чужую.
— И еще одно...
— Одно — что?
— Еще одно «но».
— Хватит с тебя и одного. Ты же говорил, что будет только одно!
— Ладно. Тогда позволь спросить, не слишком ли резко обрывается наша глупая история?
— Таков окончательный приговор. Вспомни своего фермера, управителя, управляющего — или как ты там его называешь.
— При чем тут фермер?
— Когда ты приезжаешь в деревню и требуешь от него денег или спрашиваешь, хорош ли был урожай, что он отвечает?
— Ответ всегда один и тот же: «На нет и суда нет».
— Вот и я говорю то же самое. И еще: не забудь, что эта наша история, как бы глупа она ни была, — цепь сплошных случайностей, дело случая.
— О Господи, значит, ты думаешь?..
— Я уверен.
— И еще один вопрос, прежде чем поставить точку и считать разговор исчерпанным: на что — самое большее — я, по-твоему, способен, в смысле поступка?
— Разжиться козырем (из самых мелких), угостить конфетами мальчика по имени Джамбаттиста, жениться на его сестричке.
Перевод Е. Дмитриевой