Я была поражена, когда увидела, что наша спальня украшена прекрасными индийскими шелками и лентами, а на постели лежали полосатые серебряные и с золотом ткани. На столике было разложено пиршество для влюбленных и стоял серебряный кувшин с вином, красивые фрукты и кексы с тмином.
— Дорогой муж, почему ты из всех двенадцати дней выбрал именно сегодняшний день, когда я не смогу быть с тобой?
— Почему я не могу это сделать? — спросил Мильтон, становясь лиловым, как бородка у больного петуха индейки.
— Потому что, — ответила я, — у меня сегодня расцвели красные цветочки.
— Цветы! Опять цветы?!
— Вытаскивай раскладушку, — сказала я, не зная плакать мне или хохотать.
— Но почему ты мне не говорила? — начал он.
— И разве ты мне не приказывал молчать? — спросила я.
ГЛАВА 15Возвращение в Форест-Хилл
Чем больше я пыталась объяснить моему мужу, что своей суровостью и нетерпимостью он только ухудшает отношения со мной, тем больше он злился и бушевал. Он никогда не признавал себя виноватым, боясь, что подобное признание может подорвать его авторитет. Он часто менял собственное мнение, даже в вопросах религии, хотя я пишу об этом без упрека и иронии, а просто констатирую факт. Он был постоянен в одном — в вере в собственную непогрешимость. Ни один человек на земле не был так предан самому себе!
Чтобы наказать меня за мой обман и глупую шутку, как он назвал это, он изгнал меня из спальни на три недели, заставив спать в крохотной каморке позади спальни. Днем он мне не позволял выходить из дома. Мне было совершенно нечего делать — наша одежда была в полном порядке, а вышивала я плохо. Мы не держали птицу и не варили пиво.
Мне нравилось возиться в кухне, но муж мне сказал, что там без моей помощи вполне могут справиться Джейн и Транко и что я стану только отвлекать их разговорами. Он мне не позволял петь и играть на гитаре, потому что, как он говорил, мое пение отвлекало его от занятий. Со мной никто не мог поиграть в карты, и мне нечего было больше делать, как только читать. Но если я хотела взять с полки книгу, то прежде должна была попросить у него позволения. Если он считал, что мне не следует читать эту книгу, то я ее не получала. Я попросила разрешения присутствовать на уроках латыни для его племянников, потому что я еще не забыла азы латыни, когда учила ее у нашего викария преподобного Фулкера, но он ответил, что мое присутствие станет отвлекать мальчиков и ему будет очень неудобно.
— И кроме того, — сказал он улыбаясь, — одного языка для женщины вполне достаточно.
Дни тянулись тяжело и долго, как процессия старых повозок с несмазанными осями, которых тащат из болота уставшие волы. Пришло письмо от матушки, в котором она писала, как сильно скучает по мне и как ей не хватает моей помощи по дому и по хозяйству, ведь я присматривала за младшими детьми, помогала в сыроварне и заботилась о домашней птице.
Она писала, что только теперь оценила эту чертову Транко, волшебницу в изготовлении настоек и к тому же спокойная, сговорчивая женщина. Письмо матери заканчивалось словами: «Если бы ты могла приехать к нам до Михайлова дня, то смогла бы мне сильно помочь. Должна признаться, милое дитя, хотя ты самая неспокойная из всех моих одиннадцати детей, ты ближе всего сердцу твоей замученной и любящей матери, Энн Пауэлл. Отец шлет тебе огромный привет. Передавай привет господину Мильтону».
Мать вложила в конверт отдельный листок бумаги и дала понять, что его лучше не показывать мужу. На бумаге были следующие слова: «Мне очень жаль, что тебе придется пару месяцев проходить через чистилище с этим надменным, лицемерным фарисеем, пока, наконец, тебе не удастся поставить его на должное место. Если у тебя остались мозги, ты не уступишь ему ни полдюйма, иначе он из моей принцессы-дочки сделает мрачное с потухшими глазами чучело. Моя дочь заслуживает лучшего, и да поможет ей Бог!»
Мне было известно, что мужу нравилось, когда его окружали радостные лица. Хотя он по-прежнему никуда меня не выпускал, но, наверно, из чувства стыда продолжал нормально разговаривать со мной в присутствии домашних и даже временами втягивал меня в приятный разговор. Но я не считала себя обязанной притворяться, как это делал он, чтобы сохранять видимость мира. Я на его вопросы отвечала весьма однозначно: «нет» или «да», и «я не знаю». Я не стала притворяться счастливой, потому что чувствовала себя несчастной. Я продолжала хандрить, отказывалась от пищи, постоянно вздыхала и еле волочила ноги, зевала во время его лекций и часто прикладывала к глазам платок.
Чем больше мои демонстрации раздражали Мильтона, тем с большим удовольствием я продолжала играть роль грустной обиженной жены. Но я ни на что не жаловалась и не грубила ему.
Через несколько дней Джейн ополчилась на Транко. Я не нравилась Джейн, и я отвечала ей тем же. Но она не смела открыто грубить мне, и поэтому выбрала окольный путь: делала гадости Транко, которую поносила как только можно, когда неподалеку был мой муж. Она обвиняла ее в лени, грубости, неподчинении и мелком жульничестве. Транко набралась терпения и старалась никогда не спорить с Джейн. У Джейн постоянно было Божье имя на устах, а дьявол в сердце, и она каждый день придумывала разные гадости, стараясь посильнее досадить Транко и превратить для нее кухню в ад. Она задумывала разные грязные ловушки для моей дрожащей Транко. Джейн могла войти в столовую, где Транко накрыла стол к обеду и перемешать ложки и ножи, и убрать пару тарелок или чашку, положив их обратно на полку. После того, как Транко убирала в кабинете мужа, она могла туда войти и перепутать на столе все бумаги. Как-то раз я ее поймала, когда она взяла корзинку с мусором, который Транко собрала, тщательно подметя весь дом, разбросала весь мусор по лестнице. Я ничего не сказала, подождав, когда она станет обвинять Транко перед Мильтоном в том, что та не подмела лестницу. Он поднялся наверх, увидел мусор и вызвал Транко, чтобы спросить, почему она не подмела лестницу.
Тогда я сказала:
— Муж мой, Транко все сделала, как нужно, а твоя Джейн, я видела это собственными глазами, взяла корзинку с мусором и разбросала его по лестнице. Она это сделала, по моему мнению, чтобы вы злились на бедную Транко. Вы знаете свою подхалимку Джейн, которая сумела втереться к вам в доверие, но она противное, фальшивое и злобное создание.
После чего начался жуткий шум. Джейн Ейтс торжественно клялась в собственной невиновности и обвиняла меня в том, что я ее зря обвиняю, чтобы выгородить ленивую Транко. Она спрашивала моего мужа:
— Разве я не служила вам верно столько лет, с тех пор, как мы были еще детьми, никогда не совершала ни единой ошибки? Неужели вы поверите этой нахальной девчонке, вашей жене, обвиняющей меня в таком поступке, который если бы был правдой, не позволил бы мне и дальше вести ваше хозяйство.
Мой муж ее успокаивал, перед ним встала сложная проблема: поверить моему или ее слову. Старик Мильтон весьма хитро разрешил ситуацию. Он заявил, что я ошиблась, и заставил Джейн признаться в том, что она держала в руках корзинку с мусором и отнесла ее вниз и, может, в это время немного мусора просыпалось. Но все трое упорствовали, говоря, что Транко виновата в том, что она не подмела лестницу. Я продолжала спорить: если бы она не подметала лестницу, то странно, что мусор лежал на ней маленькими кучками, перемешанный с кусочками зеленой шерсти с ковра из кабинета старого Мильтона. Они меня не желали слушать, и мой муж объявил, что «он уже сыт по горло этой грязью», и приказал мне молчать, чтобы не было хуже для Транко. Потом он четыре раза сильно ударил Транко тростью по плечам, но она меня пожалела и не вскрикнула.
Муж странно повел себя после того, как изгнал меня из комнаты, а я продолжала оставаться хмурой и молчаливой. Я даже не могла себе представить, что же за этим последует.
Но я не желала мириться с несправедливым наказанием. Не могу точно сказать, действительно в то время Нед и Джонни начали больше лениться, или он пытался срывать на них собственную злобу, но раза два или три в день я слышала тяжелые удары его трости по худеньким телам или резкий удар линейки по перемазанным в чернилах пальцам, потом мальчики начинали горько плакать. Они могли к нему обращаться только на латыни или греческом, но когда в воздухе свистит трость, как ребенок может вспомнить род, число и наклонение, чтобы правильно молить о пощаде?!
Как-то, когда мой муж так сильно избил Джонни, что тот не мог сидеть и простоял у стола весь обед, и его бледное личико было в синяках, я спросила, почему он так суров с детьми.
— Жена, — ответил он мне, — неужели ты считаешь себя мудрее Соломона, который всегда говорил: «Не жалей розги и не порть ребенка». Сегодня утром Джонни был глупым, упрямым и пытался оправдать свою ошибку.
В ушах у меня все еще раздавались вопли мальчика и его крики.
— Miserere, Domine; Ignosce, Domine, Ignosce![51]
Я резко спросила мужа:
— Разве твой наставник в Кэмбридже никогда не бил тебя линейкой за ту же самую ошибку? — и пошла прочь, не дожидаясь ответа.
Это был десятый день моего наказания, и перед ужином я отправилась наверх в свою каморку и достала мой милый дневник. Я отперла замок и начала писать. Я вся дрожала от ярости и с трудом выводила буквы.
«Мари Пауэлл вышла замуж за Джона Мелтона, или Мильтона Младшего, и он поменял ее имя на Мэри Мильтон. Таким образом, она поменяла благородный герб Пауэллов, который ее отец нарисовал для нее на первой странице дневника, на герб Мильтонов, который по ошибке был получен его отцом, ростовщиком, и неблагородный Джон Мильтон Младший жульнически получил не принадлежащие ему титулы эсквайра и джентльмена».
Я перестала писать и предалась мечтаниям о Муне. Муж подошел к двери и открыл ее, не постучав, как он обычно это делал. Он увидел меня с книгой и спросил, что я читаю.
— Ничего.