Он, кажется, защищал ее. Защищает Марину и отводит от себя ответственность за нее.
— Если бы да кабы! Но как она живет? Вы же лучше меня знаете, что она не живет, а болтается по жизни без профессии, без настоящих друзей. И родителей, какие бы они ни были, зачем их так жестоко обманывать?
Фил еще раз остановился, посмотрел на часы. Дал понять, что дальше он уже со мной не пойдет, так как разговор наш подходит к концу.
— Быть настоящим другом, — сказал он, глядя мимо меня, и лицо его выражало, что он потерял ко мне всякий интерес, — это высшее назначение человека. Но каждому кажется, что он преуспел в дружбе и готов делиться своими успехами с каждым встречным. Марине трудно помочь, но можно. Но для этого требуется не словесная сердобольность, а бескорыстные поступки. К сожалению, таких друзей у нее нет. Верней, этим друзьям самим бы кто помог. Кстати, родители ее знают, что она не попала в институт.
— Как это «знают»? Ее мать сама мне написала, что Марина учится на втором курсе.
— Ну, может быть, для того чтобы так написать, у нее были причины… — Фил развел руки в стороны и слегка поклонился: извините, мол, мне пора. Он застегнул две верхние пуговицы на своей курточке, провел ладонью по густой шевелюре и улыбнулся подкупающей, доброй улыбкой. — А насчет вашей Томки — как бы это вам поласковей сказать: будьте с ней поосторожней, не задруживайтесь, она у вас чересчур активная и самоуверенная, некоторым это может показаться нахальством.
Томку он напрасно затронул.
— Вы ее мало знаете. Она светлый человек, искренний. А то, что она звонила вам, приставала, назначала свидание у метро «Новослободская», — так это не она, это ее пятнадцать лет колобродили. Согласитесь, не к каждой ведь восьмикласснице заявится вдруг домой живой артист, не каждый будет ей оказывать внимание.
Он не стал со мной спорить:
— Да-да, конечно, я понимаю, вы безусловно правы…
И попятился, словно пополз от меня, потом повернулся и пошел быстрым шагом. А я осталась озадаченная: себя ли он играл, кого-нибудь другого? Но талант у него был, все его слова меня задели.
Вечером я написала письмо Полине. Извини, мол, если тебе покажется, что лезу не в свое дело, но надо спасать твою дочь. Я выговорила ей всю правду о ее грабительстве, а также о беспечном отношении к Марине, предлагала сесть в поезд и приехать в Москву. «Не в деньгах счастье, — писала я, помня скуповатость Полины, — конечно, они много значат в нашей жизни. Но если даже сложить миллион в кучу и поджечь — надолго не согреешься». Я уговаривала ее помочь Марине, пока не поздно, и если расходы на поездку тяжелы, то я вышлю ей пару сотен — не в долг, без отдачи. Видимо, слова Фила о словесной сердобольности и бескорыстных поступках сделали свое дело.
Ответ я получила не так быстро, как на первое письмо, но не дольше чем через месяц. Прочитав, я с досады и обиды сразу же порвала его, но запомнила почти дословно. Полина была в ярости: «Если надо будет, то поедем без ваших указаний. Как ездили до сих пор. А спасать будем того, кто тонет или температура сорок». Она обращалась ко мне на «вы» и ни разу не сбилась. «Если вы думаете, что лучше нас, то глубоко ошибаетесь. Что мы от вас умного или доброго видали или слышали, когда вы у нас жили? Ничего. В карты никто вас играть не неволил. И никто вам не виноват, что проиграли. Конечно, долги платить никому неохота». Заканчивалось письмо так: «А что касается должка, который вы весь не выплатили, то чем размахивать двумя сотнями, обещать их мне на поездку, лучше честно и благородно закрыть ими должок». В конце письма она приписала уже после своей подписи: «Марине деньги не отдавайте. Я ей посылаю, сколько надо, а эти надо вернуть мне, то есть тому, кому вы на всю жизнь задолжали».
ПЕЧКИНЫ ДЕНЬГИ
Хозяйка говорила про Лильку:
— Георгий ее в гостинице подобрал. Она там по номерам ходила. Известное дело, зачем ходила.
Хозяйка у нас была крутая, недобрая. На лице застыли и взялись морщинами гримасы недовольства. И глаза не меняли своего выражения: глядели пасмурно и сонно. Она была типичной хозяйкой, сдающей жилье на окраине города, и мы старались ладить с ней: откуда ей быть другой, если живет на нетрудовые доходы? Поэтому она и Лильку готова с кашей съесть: оговаривает, катит на нее бочку всяких сплетен.
— Если бы ей Лилька рубль или два платила за своего Георгия, — говорила Регина, — она бы ее не позорила.
— Как это «рубль или два»? — не понимала я.
— А так, — отвечала Регина, — такие люди, как наша хозяйка, только деньги знают. Она ведь не мораль блюдет, а страдает, что за нарушение этой морали ей ничего не обламывается.
Хозяйка сдавала две комнаты: одну в доме, другая была пристроечкой с отдельным крылечком и входом. Это Лилька так говорила: «пристроечка», «крылечко». Она все вокруг себя тогда ласкала словами, даже хозяйку иногда называла «хозяечкой».
В комнате, которая сдавалась в доме, жили мы, две учительницы, две выпускницы педагогического института, но с разных факультетов. В институте мы не знали друг друга, а тут свело нас под одной крышей как сестер. Соседку мою звали Региной. Она была резкая, прямая, рубила сплеча, но не всегда, а под настроение. Когда настроения не было, становилась «глухой». «Глухие» — это те, кто все слышит, но не подают голоса. А Лилька была из отряда «битых за свое доброе». Встречаются такие среди молодых: их учат, пинают, высмеивают, а они переморгают унижение и опять за свое — опять душа нараспашку, опять готовы, кому надо и не надо, сочувствовать и помогать. Мне Лилька была ясна с первого взгляда. На ней прямо было написано: «Ну кому еще помочь?» И еще она в то время была как опоена своей пристроечкой. Все время что-то там мыла, скребла, вытрясала. И на языке у нее постоянно крутилось: «В моей пристроечке…»; «Сижу это я на своем крылечке…»
Каждое утро она выходила на свое шаткое крылечко: оглядывала двор, долго смотрела на наше окно, ждала общения. Никого не дождавшись, шла в огород и там бродила вдоль забора, собирала разные травки. Потом стучалась к нам и входила, держа перед собой букетик мелких ромашек или стебельки каких-нибудь худосочных травок. И у каждой травки была длинная аттестация. Лилька сочиняла ее на ходу, и звучала она гладенько, убедительно. Все целебные травы, кроме здоровья, приносили людям еще и счастье. Регина не поддавалась, а я клала под подушку полынь, пила заваренную мяту, но ничего счастливого не случалось, хотя и плохого тоже.
Хозяйка наша с особым прищуром глядела на букетики в руках Лильки, говорила:
— Я знаю, Лилька, какая тебе трава нужна — заговорная. Хочешь Георгия навек приворожить. Лучше подумай, кому он, кроме тебя, нужен…
Лилька обращалась взглядом к нам, ждала защиты; не дождавшись, отвечала:
— Я на эту тему ничего говорить не буду.
Хозяйка обижалась:
— На тему! Тут такая тема, что без всяких слов понятна. Не первый год на свете живем. Хочешь мужика удержать — не травкой его завлекай, а мяса с картошкой ему нажарь, четвертинку на стол поставь, даже если и непьющий.
Лилька смеялась: была уверена, что хозяйка шутит. А мы с Региной думали: может, Георгий вегетарианец или леченый трезвенник?
— Да он заплачет, если я ему хоть маленькую рюмочку налью, — говорила Лилька, — его даже от бутылок, которые в витрине за стеклом, передергивает.
— А как он насчет сигарет? — спрашивала Регина. — Что-то мне, Лилька, кажется, что он покуривает, дымом сигаретным иногда из пристроечки тянет.
Лилька вздрагивала и глядела в ту сторону, где была калитка. Но Георгия там не было, и она, успокаиваясь, говорила Регине:
— Это я раньше курила. А теперь не курю. Я Георгию слово дала.
Георгий приходил не каждый вечер. Но всегда в сумерках в пристроечке была настежь открыта дверь, и Лилька появлялась на крыльце принаряженная, в широкой юбке, в белой кофточке, готовая в любую минуту отправиться гулять, или в кино, или уж не знаю, куда они еще ходили. Иногда Георгий приходил поздно. Я видела из глубины комнаты, как идет он по плитам дорожки, тощий, напряженный, с темным решительным лицом, похожий на парламентера, и не могла его представить ни в какой иной обстановке. Казалось, этот человек существует только в одной ипостаси — идущим в лунном свете по широким плитам дорожки. И на этих бесконечных плитах он почернел, словно обуглился.
Георгий появлялся каждый раз в одном и том же костюме — темно-сером, выглядевшем новеньким, с острыми стрелками на брюках; рубашка и галстук тоже были как новенькие и тоже говорили о строгом характере Георгия. И еще у него, кажется, был портфель, но я не помню, какой. Портфель должен был быть, в чем-то же он приносил свои жалкие угощения — раскрошенную халву, сухое печенье, плавленые сырки? Он словно специально выбирал такие невыразительные дары, чтобы Лилька не обольщалась его щедростью и своей будущей сытой жизнью. Утром Лилька приглашала меня на «доедки», и я не могла удержаться:
— Он что — жмот? Или ему где-нибудь со скидкой продают эту заваль?
Лилька смеялась.
— Он непрактичный. Он ничего не видит, ему вообще что угодно можно положить в пакет и взвесить.
Сама она себя считала практичной. Купила на рынке живую курицу:
— Сделаю сациви. С грецкими орехами.
Рыжая важная курица сидела в корзинке и все это слушала.
— Но, Лилька, курицу же надо зарезать. Ты это сможешь?
Лилька вздрогнула, сжала губы и свела глаза, словно что-то увидела на кончике носа.
— Купи в магазине уже зарезанную, общипанную, — посоветовала я, — а эту продай кому-нибудь, а то хозяйка вас обеих выпроводит.
Впервые я увидела Лильку растерявшейся.
— Никому никогда не говори больше «зарезанную», «общипанную», — сказала она, — я, например, никаких кур вообще больше есть не буду.
Рыжую курицу она ночью подбросила в чужой двор, где были куры.
— Я бы ее на базар отнесла, продала, — сказала. — Но там же ее купят и сразу зарежут, а здесь, может, еще поживет.