— Филипп, вам надо вызвать Барклая на дуэль.
И он поднялся, этот молчаливый муж, этот спутник жизни бывшей красавицы, вытер бумажной салфеткой руки, словно собирался приступить к какой-то работе, и, заинтриговав всех до провальной тишины, сказал слабым голосом:
— Я художник. Я всю жизнь рисую. А произносить речи не умею.
— А вы попробуйте, — не отставала Шура, — возьмите и расскажите о себе, а речи никакой не надо.
— Хорошо, — покорно сказал он, — только я не представляю, что вас интересует.
— Всё, — сказала Шура, — интересует буквально всё.
И Филипп начал:
— Рисовать я учился, выучился, потом разучился. И когда я разучился, у меня стало получаться что-то интересное. Как будто я впервые почувствовал силу творчества: не я над ним властен, а оно надо мной. Говорю это для того, чтобы поддержать товарища, которого вы называете Барклаем. Все его предсказания рождены не им конкретно, а его творчеством. И еще я понял его так: человек сам для себя никогда не бывает старым. Даже когда человеку семьдесят лет, его старость где-то там, за перевалом. А рядом — завтра, послезавтра — жизнь, значит, молодость. И как во всякой жизни, в ней может случиться что угодно. Лиля Панкратова, разумеется, не выйдет замуж, мне бы не хотелось этого, но я не хотел бы также, чтобы слова писателя Бородкина были восприняты только как шутка. — Тут Филипп посмотрел на свою жену Лилю Панкратову и спросил: — Можно я открою им ту тайну?
Лиля еще была обижена, к тому же ей не нравилось, что ее до сих пор молчавший муж вдруг так разговорился, и она царственным кивком выразила что-то неопределенное: то ли дала свое согласие раскрыть тайну, то ли упрекнула мужа в болтливости. Но Филипп воспринял этот кивок как согласие.
— Это было год назад. Внесу некоторое пояснение для тех, кто воспринял мое признание, что я разучился рисовать, буквально. Правильней будет: я стал рисовать по-другому. Больше доверяясь своему настроению, состоянию, а также своему сердцу, чем обдуманному до деталей плану картины. Иногда десятки эскизов рождались только лишь для того, чтобы, оттолкнувшись от них, сделать все по-другому. В общем, это уже не то, о чем я хочу сказать…
Рядом на столбе вспыхнула лампочка, осветила стол, и все заметили, что кругом темнота и дача без единого огонька, словно гигантское доисторическое животное, мирно спит, доверившись этой земле и людям. И Кокуля, зять Наденьки Смирновой, уснул, положив на стол между тарелками свою трезвую голову. Все же остальные словно тоже вспыхнули вместе с электрической лампочкой и засветились какой-то значительной и таинственной красотой. А может, эта красота всегда была в них, но только сейчас, на темном фоне августовского вечера, проявилась. Во всяком случае, художник Филипп отставил свой стул, сделал шаг назад и, как настоящий художник, глядя на эту картину, наклонил голову к плечу.
— Если бы я мог нарисовать вас такими, какие вы есть на самом деле, — сказал он, — я был бы счастлив.
— Какие же мы? — спросила Килька.
— Но вы же теперь рисуете по-другому, — сказал Герман, — вы же не следуете натуре, значит, вы нарисовали бы не нас, а свою фантазию.
— Ну и что? А тебе непременно нужно портретное сходство? — спросила Светка Дорогомилова-Квас. — Тогда сходи и сфотографируйся.
— Час от часу не легче, — Марлей уже не вздыхала, а стонала. — Дайте же человеку высказаться. Так что там у вас случилось год назад? — Как все артисты, она считала себя единственным талантом за этим столом и позволяла себе выделяться, то есть прерывать говоривших, задавать первые пришедшие в голову вопросы и даже петь вдруг громко, без всякого повода. Герман в таких случаях бросался ей на помощь и изрекал набившую оскомину шутку: «В следующий раз женюсь на глухонемой». На это Марлей отвечала поставленным голосом: «В следующий раз? Это в какой же?» Но сейчас всем хотелось, чтобы художник Филипп продолжил свой рассказ о том, что случилось у него год назад, и с Марлей не связывались. — Самая характерная черта этого общества, — как бы объясняла художнику Марлей, — это полная инфантильность. Все такие молодые, веселые и непосредственные, что хочется каждому вручить персональное зеркало…
— Достаточно! — Это Шурочка Бабкина продемонстрировала свой талант командира и администратора. — Марлей, тебе нельзя давать даже лимонада. Наташа, разбуди Кокулю. Мы слушаем вас, Филипп.
Художник утратил в себе то настроение, которое владело им недавно, и голос его зазвучал довольно бесстрастно:
— Значит, я уже сказал: это было год назад. Я работал над Лилиным портретом. Мне хотелось нарисовать женщину, всю жизнь не признававшую никого, кроме себя и своей красоты, женщину, пришедшую в этот мир неизвестно для чего. И вот молодость ее прошла, красота кончилась, женщина смотрит на нас с портрета и спрашивает: «Что это со мной было? Зачем я жила?»
Лиля поднялась и шагнула в темноту в сторону дачи. Девочка с пушистой косой и тонкими смуглыми руками, самая красивая девочка во всей двенадцатой школе.
— И я стал рисовать. Сначала нарисовал девочку. Нарисовал и увидел, что это совсем не та красавица, которую я задумал. Девочка живет в детдоме, родителей у нее нет, и вся она как веточка зимнего дерева. Где-то в ней спят непроснувшиеся цветы и листья, но для этого нужны весна, солнце и радость.
— Он поэт, — просвистела шепотом Килька, и браслеты ее легонько звякнули.
— Потом я нарисовал девушку. У нее были легкие волосы и светлые, как вода в роднике, глаза. И это тоже была не та, которую я задумал. Я ведь, помните, хотел нарисовать красавицу, которая ощущала свою красоту с рождения, красота была ее призванием, миссией. Но карандаш меня не слушался, краски творили, что хотели. Девушка моя вдруг полюбила. Я мог бы запечатлеть эту песнь торжествующей любви, объяснить людям, для чего в мир является красота — для любви, для великой любви, — но у девушки были слишком легкие волосы и слишком светлые глаза. И я, глядя на нее, вдруг понял, что красота и любовь — не подруги. Любовь сжигает красоту, а красота делает любовь слепой. Но вот на следующем портрете я увидел, что девушка страдает. Я решил, что тот, кто любил ее, ушел, изменил ей, но потом догадался, что случилось другое: началась война, он ушел на фронт, а у нее родился ребенок. Потом война кончилась и к ней пришло самое большое горе: он остался жив, но не вернулся к ней. Это самый туманный рисунок, вместо лица — пятно. Тут я должен признаться, что эти мои работы не нравились Лиле. Я думал вначале, что это обыкновенная ревность: собирался написать портрет жены художника, то есть ее, Лилин, а рисую совсем другую женщину. Я видел не только недовольство, но и страдание моей жены, но не мог ей ничем помочь. «Знаешь, — сказал я как-то Лиле, — они ведь встретились. Она поехала к нему в тот город, где он живет. И вернулась совсем другой. Идем, я покажу тебе, какое у нее теперь лицо». Лиля посмотрела новый рисунок и, как всегда, ничего не сказала. Только через два месяца, когда появилось три или четыре новых портрета, когда моя героиня пожертвовала чем-то крупным в своей жизни, может быть, сняла с книжки свои жалкие сбережения или продала какую-то семейную ценность, спасая своего возлюбленного от тюрьмы или болезни, Лиля заинтересовалась моей работой и узнала, чей это портрет.
Тут художник замолчал, чего-то ожидая. И дождался. Тишину разорвал тревожный голос Анюты:
— Вы рисовали меня?
— Вас, — ответил Филипп, — я узнал вас сегодня, когда вы захотели открыть свою тайну и сказали про кладбище. Значит, он умер?
— Да.
И тут все словно проснулись, стали требовать чая, оживились, заговорили. Сначала это был гул, потом обозначилась тема: заговорили о неисповедимых путях творчества. Говорили долго, толково и складно. Итог обсуждения был мирным и единогласным: в творчестве выдающихся художников есть свои невидимые законы, есть непостижимые тайны. Звезды в черном небе подмигивали им со своей космической высоты, мол, мы вас видим и слышим, но они не замечали этого подмигивания. Их интеллекты трудились над тем, чтобы, не обидев Барклая и Филиппа, отделить их от выдающихся художников. При этом они хотели быть справедливыми: и Барклай, и Филипп талантливы, безусловно талантливы, но разве в такой степени, как Толстой и Ван Гог? Тут и обижаться не на что: конечно же не в такой. Барклаю никогда не дотянуться до Толстого, а Филиппу до Ван Гога. А это значит, что ничего в тех тайнах и предвидениях, о которых они поведали, нет примечательного.
И даже то, что Гала, сорокадвухлетняя старая дева, через месяц, той же осенью, вышла замуж и Лиля с художником Филиппом тогда же расписалась, не наполнило их сердца восхищением и почтительным ужасом. «Подумаешь, вышла замуж, за своего мужа, — сказала про Лилю Шура Бабкина, — такое замужество не считается, просто Лилька перестала из себя изображать красавицу, у которой все впереди, и оформила свой гражданский брак в загсе».
Они не были злыми или завистливыми, эти бывшие школьники, раз в году собирающиеся на даче Наденьки Смирновой. Даже по-настоящему старыми они не были. Они просто не верили в чудеса. Много умели, знали, а вот верить не научились. Почему? Может быть, потому, что с детства в их организмы не поступало вещество, из которого вырабатывается вера. А возможно, и потому, что твердо выучили: никогда не может быть того, чего быть не может.
ПОМУЛЫНДА
Незадолго до смерти мать сказала ей по телефону: «Ларочка, не давай никаких поручений Полине. Она приходит и молчит. И я не знаю, о чем с ней говорить». Полина была подругой юности, с того самого послевоенного десятого класса, когда они все, вернувшись кто с фронта, кто из эвакуации, набросились на мирную жизнь и на дружбу. Школа, в которой училась Лариса, была женской, но вечером в ней работали курсы для поступления в университет. И на этих курсах они подружились — Лара, Полина, Зоя Андрющенко и парни-фронтовики. Веселые были мальчики, простодушные, будто не с фронта вернулись, а с необитаемых островов. Правдивые, даже спросить у них о чем-нибудь таком было стр