Сотрудники редакции жалели меня и осуждали своего редактора Матушкину. «Это на нее похоже, — говорили они, — зазвать неизвестно кого, обласкать и тут же потерять всякий интерес». Несмотря на то что я принесла их районной газете славу на всю область и даже страну, меня считали случайным лицом в редакции и ждали, что я вот-вот выкину нечто такое, что перечеркнет ту славу, которую я им действительно принесла. Я чувствовала это их нездоровое ожидание, и что-то похожее на отвагу вспыхивало во мне: ну нет, голубчики, ничего такого не дождетесь, никуда я отсюда не уеду. В редакции мне нравилось. Очень нравилось. Такая необъяснимая изнурительная работа. Из ничего, из каких-то встреч с незнакомыми людьми, разговоров с ними вдруг возникает статья. Статьями называлось здесь все: заметки, корреспонденции, даже сельскохозяйственные сводки. Газета была заполнена статьями и фотографиями, и лишь раз или два в месяц появлялся фельетон. Газета «Заря» была тем и знаменита в кругу других районных газет, что печатала фельетоны. Правда, на семинарах и на областных совещаниях иногда говорилось, что надо ширить авторский актив фельетонистов, мол, фельетоны в «Заре» появляются регулярно, но автор у них всегда один.
Фамилия его была Шубкин…
Но сначала о той славе, которую я принесла и без меня уже знаменитой своими фельетонами «Заре». Ее сотрудники были правы: редактор Матушкина на самом деле завлекла меня, наобещала журналистского будущего: «У тебя явное и яркое журналистское будущее». А когда я, польщенная и сбитая с толку такими словами, ринулась в это будущее, она и впрямь ко мне быстро остыла.
В комнате было четыре письменных стола, и нас было четверо: Шубкин, я и две заведующие отделами — Любочка и Анна Васильевна. Любочка ведала отделом искусства, Анна Васильевна — сельским, Шубкин занимался фельетонами. Я же была придана Анне Васильевне, «брошена на село», по выражению Матушкиной. Она так сразу мне и заявила: «Тебя брошу на село. Ты себя не знаешь. Ты — самородок! Самостийный талант! Заведующая у тебя будет замечательный человек, жена нашего председателя исполкома, а ты внесешь в работу сельскохозяйственного отдела молодую струю». Я готова была с первой минуты оправдать все эти надежды, но Матушкина скоро забыла о своих словах, лицо ее при взгляде на меня стало меркнуть от недовольства, словно я подвела ее, и теперь ей приходится глядеть на меня как на свою ошибку. Анна Васильевна и Любочка, смеясь и переглядываясь, расспрашивали меня:
— И ты, значит, бросила своих целинников и завернула к нам?
Они нарочно ничего не хотели понимать, им нравилось, как я горячусь, объясняя:
— Никого я не бросала! Я вам говорила уже: я была при них командировочной, сопровождала отряд в совхоз «Русское поле». Привезла их туда и должна была вернуться обратно, в Новосибирск.
Иногда и Шубкин проявлял интерес к этим разговорам, поднимал голову от своих бумаг, какое-то время слушал нас. А потом откидывался на спинку стула, это был знак: он ждет, когда мы умолкнем.
Да. В тот день, когда судьба развернула меня лицом к редакции, я действительно должна была вернуться в Новосибирск. И тут на моем пути возникла Матушкина. «Послушай, славная моя, напиши статью про целинников. Мы дадим ее на первой полосе. Твою фамилию вынесем наверх, имя дадим не инициалом, а полностью». Я не все понимала из ее слов, но она предлагала что-то очень заманчивое. Я стала отнекиваться, но не категорически, а как бы набивая себе цену, вроде того что я с удовольствием написала бы, но когда? У меня и билет обратный уже на руках, и вообще нет условий поговорить с целинниками, вы-де видите, какой вокруг ажиотаж и сплошной митинг. Услышав про «сплошной митинг», Матушкина окончательно уверовала в меня: «У тебя, славная моя, имеется дар слова. Ты должна написать свою статью нестандартно, без единого штампа, ты должна написать эту статью, как письмо своему единственному любимому другу». У самой Матушкиной журналистского дара имелось самую малость, как потом я узнала, она написала в жизни одну-единственную статью о том, как провели свой выходной на лоне природы рабочие маслозавода. Заканчивалась эта статья благодушным авторским резюме: «То-то было весело, то-то хорошо».
«Напиши, славная моя, — продолжала меня уговаривать Матушкина, — у нас редакция — крошечка, всех всего семь человек, никого я не могла взять с собой. Кто в отпуске, кто позволяет себе болеть. А газета не имеет права выйти без освещения важных событий в районе. На сегодняшний день приезд целинников — событие номер один». На страницах всех газет в те дни, больших и малых, целина была событием номер один. Паровозы гудели, стлали свои дымки, устремляясь к Казахстану. Везли молодежь в новые края. Там была большая целина. А малая — почти в каждой сибирской области. Все бросовые, все залежные земли как бы переименовались, стали «нашей малой целиной». Такие залежи объявили целиной и в совхозе «Русское поле», а ребят с галантерейной фабрики — целинниками. Конечно, я хотела бы написать о них статью. Но с таким же успехом могла бы хотеть станцевать заглавную роль в балете «Жизель». Где я возьму слова? Да над моей статьей посмеется каждый, кто возьмет ее в руки. А Матушкина представить себе не могла, что кто-то не знает, как подступиться к статье. «Не затягивай», — говорила она при каждой встрече и грозила мне пальцем. Как будто я сидела, писала статью, да вдруг отвлеклась, стала затягивать. Я придумала, как от всего этого избавиться: будет машина в райцентр — сяду и уеду, сбегу от Матушкиной. Знала и то, что, если скажу ей правду: мол, не могу, не умею, — она этому не поверит, сочтет отговоркой.
Машина пришла, но я не уехала. Матушкина буквально схватила меня за рукав: «А статья?» — «Сейчас», — крикнула я — и помчалась от нее и от машины, неизвестно куда и зачем. Бежала, бежала и очутилась на крыльце барака, в котором разместили целинников. Теперь я знаю точно, что в самые безвыходные минуты жизни каждому человеку бросается спасательный круг. Надо только успокоиться, оглядеться и увидеть этот круг. У меня хватило на это сил и сообразительности. Мой спасательный круг предстал в образе длинного, покрытого синей бумагой стола, за которым бывшие галантерейщики, ныне целинники, писали письма родным и знакомым. Возможно, в том, что я увидела в этой картине свое спасение, сыграли роль слова Матушкиной: «Ты должна написать свою статью, как письмо единственному любимому другу». Как бы там ни было, но через полчаса добрая половина писем лежала в моей сумке. «Мы напечатаем их на первой полосе, — сказала я смущенным целинникам, — а имена вынесем наверх полностью, а не инициалами». Вот тогда Матушкина и решила взять меня в редакцию. «Ты — самородок! Самостийный талант!» До сих пор не знаю, каким образом догадалась я о публицистической ценности этих писем. Возможно, не прошли мимо меня письма, которые публиковались в газетах по другим поводам, но тогда меня подняло и понесло. «Ребята, — говорила я склонившимся над письмами новоселам, — вы благородные, замечательные люди! Каждая строчка в вашем письме — не просто частица вашего личного послания, это еще и частица неповторимого времени…»
Риторика моя была согрета волнением, и они мне отдали свои письма, молодые, добрые, доверчивые люди. Когда я уезжала от них, они устроили нечто вроде собрания, подарили мне букет ромашек и пожелали на прощание творческих успехов и счастья в личной жизни.
Был полдень, когда я на попутной машине въехала в Тарабиху. Этот городской поселок был не только центром большого сельского района, но и крупной узловой железнодорожной станцией. Жизнь здесь, не в пример другим районным городкам, кипела. По немощеным улицам пылили грузовики, возле почты, бани и универмага продавали квас. А на станции рядом с огурцами, помидорами и ранней репой продавались цветы — красные, без оттенков, как из бумаги, георгины. Но были, как потом я рассмотрела, и приметы застоя: на стадионе, привязанные к колышкам, паслись козы, из бани жители шагали с тазами под мышкой, а пол в кинотеатре не подметали никогда, зрители сидели по щиколотку в подсолнечной шелухе.
Редакция районной газеты выглядела с улицы по-старинному гостеприимной: широкое мраморное крыльцо в две ступеньки, на вывеске, словно летело вверх, написанное прописью слово «Заря». Дверь была высокая, широкая и на вид очень прочная.
Я открыла эту дверь. Внутри сидело за столом высохшее от ненависти к людям существо по фамилии Шубкин. Не помню, каким он мне показался тогда, в первый раз. И вспоминать не хочу. Он всегда был гадом и, когда я покинула редакцию, таким остался. П. Шубкин. Господи, ну почему я тогда перед отъездом не окатила его водой, не надела ему на голову ведро? Я же взяла это ведро, прижала его к себе и сделала два шага. Вода в нем была холодная и тяжелая, как ртуть. Но я струсила, а потом наврала Любочке и Анне Васильевне: «Если б вы только видели, как он закружил, как мокрая курица, на одном месте. Весь до последней ниточки мокрый и ничего не видит — на голове ведро».
Любочка и Анна Васильевна не поверили мне, но мое вранье привело их в восторг. Любочка даже вскрикнула, захлебнувшись этим видением. И Анна Васильевна погасила в глазах сомнение.
— И что же он? — спросила она.
— Откуда мне знать, я же ушла.
А я ведь на самом деле пришла к нему перед отъездом. Открыла калитку, а там собака. Цепь утонула в траве. Но эта цепь двигалась по проволоке, и собаке ничего не стоило стряхнуть с себя оцепенение и одним прыжком настичь меня у калитки. Помню, возле моих ног лежал обломок кирпича. Я подняла и, как хлеб, снизу вверх послала его в сторону будки. Почему-то мне казалось, что этот мой жест будет понят собакой так: пропусти, видишь, я не бью тебя этим обломком кирпича, а бросаю его, как хлеб. Собака так и поняла, понюхала кирпич и, шурша в траве цепью, побрела в будку. А я направилась к дому. Открыла дверь в сени, за ней вторую и в глубине комнаты, отделенной от кухни сдвинутой в сторону занавеской, увидела Шубкина. Он сидел за столом спиной ко мне. Услышал мои шаги, кинул взгляд из-за плеча и повернулся вместе со стулом. Стол, за которым он сидел, был покрыт льняной скатертью. В углу под потолком висела икона. Было душно, как будто дом, несмотря на уличную жару, недавно протопили.