Жена и дети майора милиции — страница 50 из 57

— Икону повесил? Грехи замаливаешь? А ведь не спасешься, Шубкин.

Он не дрогнул. Сидел такой же, как и в редакции, тихий, бесплотный. Те же руки в белых пятнах, словно мыл он их, мыл, да отмылись они не все, местами. Та же гимнастерочка, те же брюки галифе. Не костюм, а лжесвидетель его военного прошлого. Но больше всего маскировала его прическа: такой льняной с проседью чубчик, дескать, стареем, но с юностью не расстаемся! Я его ненавидела, а он не тратил на меня никаких чувств.

— Я уеду отсюда, Шубкин. Но это совсем не значит, что ты победил.

— Зачем уезжать? — наконец откликнулся он, и губы его растянулись, изобразили улыбку. — Таких, как ты, в каждом городе по тысяче, а здесь ты — единственная в своем роде.

Он издевался. Чувствовал свой верх и праздновал победу.

— Молись, Шубкин! Ты их не до конца убил, они еще живы, герои твоих фельетонов. Зачем ты их так опозорил, Шубкин?

— Затем, что не твоего ума это дело. Собралась уезжать и уматывай культурненько. Чем кричать, спасибо лучше скажи напоследок.

— Кому?

— Мне. За науку.

Самый последний убийца был лучше него. Преступник боится суда, наказания, а этот ничего и никого не боялся.

— Я не буду больше кричать, ты мне только скажи на прощанье, Шубкин: зачем ты живешь на земле?

И он ответил, спокойно, словно обдумал свой ответ заранее:

— Чтобы такие, как ты, знали свое место.

Мне пора было уходить. Он все-таки победил: я уезжаю, а он остается. Я поглядела на икону. Темный лик печально и сочувствующе глядел на меня. Не из-под потолка, а откуда-то из далекой дали. Завтра меня здесь не будет. Билет уже в кармане. Шубкин не останется в своем душном доме таким, каким бы ему хотелось остаться. В кухне на табуретке стояло ведро с водой. Я подошла к нему и не за дужку, а в обхват подняла и прижала к себе. Он не испугался, не вскочил, не поверил, что я окачу его. Я сделала два шага, прижимая ведро к груди. Вода в нем была тяжелая, раскачивалась, как ртуть, и дышала холодом.

Теперь я знаю, что, если бы тогда у меня хватило решительности окатить его из ведра, вся моя жизнь была бы иной, может быть, более трудной, опасной, но лучшей, что-то сдвинулось бы в моем характере, обрело крепость и я бы не сжималась, не пасовала потом в жизни перед шубкиными. Но я дрогнула тогда и опустила ведро на пол. Шубкин все понял. Когда я уходила, он бросил мне в спину:

— Слабачка.

А в тот первый день еще неизвестный мне Шубкин один-одинешенек сидел в редакции и глядел на меня без удивления, без радости, как на пустое место, хоть видел, что я нахожусь в большом смущении и отчаянии. Все это было у меня на лице. Его защитного цвета военное обмундирование ввело меня в заблуждение. У нас в институте такая одежда была на ребятах как говорящая анкета: недавно из армии, живу на стипендию, жизненной линии держусь только прямой; мало чего имею, но всегда чем смогу — помогу. На собраниях эти ребята в хлопчатобумажных гимнастерках и галифе были беспощадны к нам, выходцам из десятого класса, требовали строгих решительных мер в борьбе за дисциплину, голосовали за самые строгие выговора, если кто-нибудь из нас отклонялся от прямой линии, которую они и для каждого из нас тоже начертали. Но они, эти парни, и спасали нас, когда жизнь неожиданно прижимала. Так я на третьем курсе без всякого заявления в профком получила вдруг бесплатные новые валенки и меховую ушанку, а моей соседке по общежитию Варьке не позволили бросить институт, устроили ее младенца в Дом ребенка.

Не наивность моя ввела меня в тот день в заблуждение, а шубкинская оболочка.

— Здравствуйте. Теперь мы с вами коллеги, — сказала я, подходя к его столу, — одолжите пятьдесят рублей. Надо устраиваться в гостинице, а денег ни копейки.

В первый раз и, кажется, в последний произнесла я это слово: «коллеги». Есть друзья, есть товарищи по работе, соратники, приятели, и вполне достаточно. Какие еще там «коллеги»…

Пятьдесят рублей в те годы были нынешней пятеркой, но звучали внушительней. Шубкин не сразу, а после того как разглядел меня и пришел к какому-то выводу, сунул руку в карман и вытащил две десятки. Потом спросил сиплым голосом:

— Вас обокрали или это элементарная беспечность?

Я не ожидала, что он будет так изысканно выражаться — «элементарная беспечность», — и ответила:

— Просто жизнь сделала крутой поворот. Ваша редактор Матушкина пригласила поработать в газете.

«Поработать» немного развеселило Шубкина.

— Ну что ж, поработайте, — сказал он. Протянул мне две десятки и посоветовал не задерживаться, спешить в гостиницу, устраиваться там, как дома.

Через полчаса я познакомилась с Зинаидой. Полная, рыжая и говорливая Зинаида была вся как на ладони. На рыжем в веснушках лице, над зелеными круглыми глазами двумя черными прямыми линиями красовались брови. Я знала эти брови, сама однажды навела такие в парикмахерской при бане: ни стереть, ни смыть невозможно, пока сами собой не сойдут. Я тогда страдала, а Зинаиде, похоже, нравилась их разбойничья чернота. Они у нее все время двигались, то взлетали, то сходились на переносице, так она переживала все то, что случилось со мной в последние дни. Я видела по ее лицу, что она сочувствует мне, хотя весь мой рассказ был рассчитан на то, чтобы Зинаида поудивлялась и порадовалась моей удачливости.

— С Шубкиным не дружись, — первое, что сказала она, выслушав меня. — Шубкин отдельный от других человек, все его боятся, и ты бойся.

Зинаида ничего не понимала в газетных делах, я тоже не понимала, но не в такой степени.

— Если он там, в редакции, будет тебе начальник, то я тебя заговору одному научу, ты прошепчешь, и Шубкин на целые сутки не будет опасен. А жить здесь не будешь. Здесь пусть командировочные живут, за которых организации платят. Пошли.

Молодость с бездумным сердцем принимает от жизни подарки. У меня не возникло ни малейшего протеста в душе, когда она взяла мой чемодан и пошла впереди меня по дощатому тротуару. Шла быстро и твердо в своем синем рабочем халате с чемоданом в руке, а я поспешала за ней. Не остановила ее, не крикнула: «Зинаида! Почему ты несешь мой чемодан? Немедленно остановись и отдай его мне». Она сама остановилась, сняла халат и засунула его за ремень чемодана. Усмехнувшись сказала:

— Выскочила и забыла спецовку снять. А ты, наверное, подумала: такая здесь глушь, что хоть в шубе в жару бегай, некому подивиться.

На улице было пустынно, только в открытых окнах мелькали лица, чаще детские, щекастые, с короткими прямыми челками.

— Ты замужем? — спросила Зинаида.

— Нет.

— И тут не выйдешь. Райкомовские все при женах. Учителей нет, одни учительницы. Только твой знакомый Шубкин холостяк. Но он холостой навечно.

— Как это можно в точности знать, навечно или не навечно?

— Все знают, — ответила Зинаида, — здесь за него никто не пойдет. С курорта если только привезет, но он на курорты не ездит.

Дом, в который привела меня Зинаида, был мало похож на человеческое жилье. В нем никто и не жил. Вещи были свалены: стол на столе, лавка на лавке ножками вверх. Зинаида разворошила угол с тряпьем, вытащила ватное одеяло, подушку без наволочки и понесла во двор, выбивать из них пыль. Потом принесла в ведрах воду, стала мыть полы, протирать мокрой тряпкой столы и лавки.

— Завтра принесу тебе электрическую плитку. В подполе — капуста в бочке, картошка прошлогодняя, в золе, без ростков. Бери, не стесняйся. Когда денег нет, надо как-то выходить из положения.

— А чей это дом?

— Свекрови, — ответила Зинаида, — я ведь замужем. А ты думала, рыжая, так и замуж никто не взял?

Ничего я такого не думала, смотрела на Зинаиду с разочарованием, словно не в дом она меня привела, а завела в темный лес. Не понравился мне этот запущенный старый дом.

— У меня муж — всем мужьям муж, — хвасталась Зинаида. — Не пьет, не курит и знаешь кем работает?

Она долго пела дифирамбы своему мужу Паше, прежде чем сказала, что он у нее пожарник-техник. Уходя, уже у калитки, вспомнила про своего брата.

— Забыла тебе сказать: брат у меня есть. Константин, а так зовут Котей. Он может прийти, постучать ночью, ты его не впускай и не бойся!

Но в ту ночь я так спала, что если бы тридцать Котей стучали в мою дверь, не услыхала бы.

3

Письма целинников заняли в газете две внутренние страницы. Не страницы, а полосы. Две внутренние полосы назывались разворотом. Даже странно, что совсем недавно я обходилась без этих слов. Целинники писали: «Мама, ты боялась, а здесь такой простор, как будто я заново родился». «Если б ты сюда согласилась приехать, моя дорогая Таисия, мы бы со временем построили дом. Здесь это возможно, по человеческим силам». Письма не правили, лишь слегка сокращали, и разворот принес славу нашей газете. Матушкину вызвали в райком, объявили благодарность. Мало того, позвонили из областной газеты, сообщили, что письма целинников будут перепечатаны в ближайшем номере, а потом и центральная газета похвалила нас, дала заметку в рубрике «Из последней почты». Я не вошла, а, можно сказать, въехала в редакционный коллектив на целинном тракторе. Анна Васильевна, заведующая сельхозотделом, в чьем подчинении я оказалась, глядела на меня, как курица на своего самого пушистого цыпленка. Впрочем, других цыплят у нее не было, я была единственным литсотрудником, долгожданным и, надо же, таким удачливым. А Любочка была командиром без войска. Она заведовала отделом культуры, и там по штатному расписанию никого больше не полагалось. Шубкин тоже был сам по себе, хотя числился литсотрудником в отделе писем. Но отдел к его славе фельетониста не примазывался. Отдел писем был отделом писем, а Шубкин сам по себе.

Чем он их запугал, чего они его так боялись, понять я не могла. И мириться с этой безмолвной робостью не хотела. Подумаешь, фельетонист! Он же про сотрудников редакции свои фельетоны не сочиняет. Пусть их боятся те, кого он выводит на чистую воду. Но ни Любочка, ни Анна Васильевна меня не понимали. Стоило мне в отсутствие Шубкина произнести его фамилию, как они из своего конца комнаты дружно кричали мне: «Тише!»