Меня он тоже не обошел. Только Зинаида ушла, как он тут же взялся за свою излюбленную тему:
— Скоро позову на свадьбу. Придешь? — При этом он оглядывал печь, как художник натуру, то приближаясь к ней, то отступая.
— Приду.
У двери стояли два стальных лома, которые он принес, чтобы разрушить старую печь. Я вышла в сени. Оттуда спросила, сколько он возьмет за работу.
— Чего ушла? — Котя рассердился. — Я один не работаю, мне нужен человек для беседы.
И началась беседа. Котя стал знакомить меня со своей невестой.
— Зовут Валентина. Школу заканчивает. Полюбил с первого взгляда. Чистая, как снежок, и ласковая, как голубка. Теперь все девки дуры, теперь трудно найти умную девушку. Но Валентине я прощаю ее малый ум…
Глупый он вел разговор, сравнения его подводили — «чистая, как снежок».
— Отца у этой Валентины нет, — продолжал Котя, — а мать — почтарка Наталья. На вид эта Наталья сама невеста. Я бы на ней женился, потому что она на сто процентов умная. Но как же я женюсь? А дочку Валентину куда? Она же побежит и утопится.
Я слушала, и мне казалось, что Котя валяет дурака, морочит людям головы своими невестами. Но он был серьезен.
«Невесту» Валентину он «бросил» прямо у меня на глазах. На второй день, когда печь благоухала сырой глиной, то есть была готова, оставалось ей только подсохнуть и затрещать дровами, Котя поднял лицо от ведра, над которым мыл руки, и выразительно поглядел на меня. Я держала в руках горячий чайник, поливала ему, и взгляд его черных в жестких ресницах глаз расценила по-своему.
— Горячо?
— Сердце сгорает, — ответил Котя. — Посмотрю на тебя, а ты такая симпатичная и одинокая. Она же тебя облапошила. Между прочим, все рыжие такие.
— Зинаида?
— Она. Ты ей тут порядок навела, печку переложила, а она завтра явится и скажет: вон! А вот если бы у тебя был человек, муж какой-никакой, вот тогда бы ты Зинку могла не бояться. Она ведь мне сестра. Я бы ей сказал: «Молчи, Зинаида, не смей мою жену обижать!» Она бы и поутихла.
Рассуждал он вполне здраво, но иногда соскальзывал с одной мысли на другую или, задав вопрос, не ждал ответа.
— Я, Котя, вообще замуж не собираюсь.
— Тебе не положено. Тебе в райкоме должны жениха порекомендовать. А их пока в нашей Тарабихе не имеется. Будешь ждать? — спросил он, глядя на меня с грустью.
— Подожду, — ответила я, — должны же в райкоме мне порекомендовать кого-нибудь. Это же неправильно, чтобы молодой специалист превратился в старую деву.
Котя задумался.
— А если Шубкин? — робко изрек он.
— Нет, нет! Ты что?!
— Молодец, — одобрил меня Котя, — насчет Шубкина молодец на все сто процентов.
Городок Тарабиха был маленький, а станция, носящая его имя, считалась большой. Станция славилась чистотой, приветливостью своих работников и базаром. Базар, впрочем, был базарчиком, примыкавшим к перрону, размещался под навесом. Всегда здесь продавалась прекрасная домашняя снедь: горячие шаньги, пирожки с капустой, расстегаи с рыбой. Ресторан вынужден был учитывать конкуренцию и побивать базарный ряд горячими борщами, котлетами в ладонь, благоухающими чесночным духом, медовым напитком. Конечно, ресторан мог и не стараться, пассажиры дальнего следования и так бы поглотили тарелки с борщом и тарабихинские котлеты, но сложилась так называемая традиция, сложилась не одним днем и переросла в славу. Эта слава больше чем обязывала, она вдохновляла, радовала, была как бы частью не только станции, но всей Тарабихи. На станцию жители не ходили встречать-провожать поезда, сюда ходили, принарядившись, как на ярмарку, за покупками. Поезда, кроме скорых, стояли по двадцать минут, и мы уже знали, в каких составах «добрые» вагоны-рестораны. Мы влетали в них и вылетали с коробками конфет, пачками печенья, а если везло, то с банками компота и варенья, а то и с таким чудом, как майонез. Станция была праздником, радостным часом в жизни горожан, и когда вместо грузного, на протезах заведующего рестораном появилась на его месте молодая красавица по фамилии Лабуда, поначалу все оставалось так, как было. А потом пошли изменения: запретили продажу в базарном ряду приготовленных продуктов, никаких пирожков, даже сметану запретили, и ряженку, и творог, разрешалось только молоко. И картошку вареную нельзя уже было продавать. Исключение сделали для соленых огурцов. Все померкло в базарном ряду. И в ресторане тоже. В борщах вместо мяса всплывал на поверхность кусок вареного сала, котлету нельзя было поддеть вилкой, она разваливалась. Даже в вагонах-ресторанах непонятным образом все ухудшилось, печенье было каменным, шоколадные конфеты в коробках покрыты сизым налетом. Я, Любочка и Анна Васильевна решили поговорить с Лабудой. Узнать, так сказать, в чем дело. Красавица приняла нас с высоко поднятыми бровями. Казалось, она никогда не слыхала такого слова — «редакция». Мы стали ее образовывать. Мне пришлось даже «проговориться», ввернуть к слову, чья жена Анна Васильевна. Но Лабуда и на это отреагировала абсолютным спокойствием. Как мы вскоре сообразили, никакого отношения ее ресторан к нашему райисполкому не имел, он целиком был в подчинении своего железнодорожного управления. Тогда Любочка прибегла к еще более, чем я, запрещенному приему.
— Наша газета, — сообщила она, — та самая «Заря», которая печатает фельетоны. Вам известна фамилия Шубкин?
Лабуда такую фамилию не знала. И вообще мы ей надоели.
— Так что вам надо конкретно? — спросила она в конце разговора.
— Узнать и понять: зачем так поприжали базарный ряд? Кому было плохо от шанег, пирожков и ряженки?
Лабуда похлопала длинными пушистыми ресницами и наконец по-человечески поинтересовалась:
— Зачем вам это?
Мы готовы были начать свои объяснения по второму кругу:
— Понимаете, мы работаем в редакции…
— Достаточно, — прервала нас заведующая, — не надо. До свидания. Я вас больше не задерживаю.
На обратном пути нам стало нехорошо: не любим Шубкина, отвергаем его, а когда надо такую вот Лабуду привести в порядок, то вспоминаем его имя. Но быстро уговорили себя: если узловая станция вместе с рестораном подчиняется своему ведомству, то и газета у них есть своя, пусть там и разбираются со своей красавицей Лабудой. Но этот наш поход в ресторан не прошел даром, опять он столкнул меня с Шубкиным. Шла летучка, Матушкина, как уже бывало, стала петь дифирамбы мужу Анны Васильевны.
— Мне чужд подхалимаж, — говорила она, — я от чистого сердца радуюсь и заявляю: Анна Васильевна вышла замуж как по заказу нашей редакции. С каждой справкой, с каждой сводкой мы ведь горя не знаем.
И тут меня как кто дернул за язык:
— А то-то было бы хорошо, если бы еще Шубкин женился на заведующей рестораном!
Любочка, сидевшая рядом со мной, шепнула: «И то-то было бы весело, если бы взял фамилию жены». Больше никто Любочкиных слов не слышал, и только мы с ней вдвоем зашлись от смеха. Шубкин не шелохнулся, лишь коротко откашлялся, словно предупредил нас о чем-то. Матушкина первая осознала, с каким огнем мы взялись играть, и осадила наш смех грозным взглядом. Она вообще иногда напускала на себя грозный вид, но ее никто не боялся.
После летучки Шубкин спросил у меня:
— А какая польза была бы коллективу редакции от моей женитьбы на заведующей рестораном?
Смех уже давно покинул меня, и я смутилась, а Шубкин довольно громко сказал:
— Сама, наверное, мечтаешь выйти замуж, да никто не берет.
Я встрепенулась, собралась с силами:
— Ты сам, Шубкин, скоро влюбишься в меня и будешь просить моей руки.
Он не возмутился, не подскочил от такой наглости, поглядел на меня внимательно и даже, словно жалея меня, вздохнул. Я не поверила его вздоху. У Шубкина все было враньем, включая его вздохи.
Я все-таки накаркала. Шубкин влюбился в меня.
— Не только от любви до ненависти один шаг, но и в обратном направлении столько же, — торжественно объявила Любочка, когда я утром пришла на работу. — Шубкин шагнул! Берегись, дева!
Они смутили меня. С ума сойти. Надо же такому случиться. Бедный Шубкин. Какой бы он ни был, любовь есть любовь. Я не виновата, что у меня никаких чувств, а ему — страдать.
Когда он появился на пороге нашего отдела, лицо мое вспыхнуло жаром. Это был жар стыда и жалости. Шубкин на первый взгляд был такой, как всегда. Прошел к своему месту, вытащил из стола папку, стал развязывать тесемки. Я не глядя видела, что Любочка и Анна Васильевна застыли в ожидании. И я стала чего-то ждать. Если бы Шубкин отшвырнул в эту минуту рукопись и трагическим голосом пропел: «Я люблю вас, Ольга!» — я бы в ответ заплакала. Это были бы слезы без вины виноватого человека. Я бы ему сказала: «Любовь творит чудеса. С вами она тоже сотворит чудо. Вы станете добрым человеком, и никто никогда вас не будет бояться». Шубкин молчал, и я не выдержала, крикнула через всю комнату Любочке и Анне Васильевне:
— Выдумали и рады?!
Любочка махнула мне рукой, показала, чтобы я вышла. Мы вышли с ней в коридор, затем на улицу, и там, когда мы прохаживались туда-сюда по дощатому тротуару, Любочка подробно поведала мне об испепеляющем чувстве, которое снизошло на Шубкина.
— «Гранатовый браслет», — сказала она под конец, — вот так он полюбил тебя. — А уж в самом конце, не замечая, что убивает меня наповал, сказала: — Один человек видел его возле твоего дома. Ранним утром. Шубкин ходил вокруг твоего дома, а потом заглянул в окно. Не красней, ты здесь ни при чем.
Водрузив на мои плечи каменную глыбу чужой несчастной любви, Любочка вернулась в редакцию, а я туда уже войти не могла. Ходит по ночам возле моего дома несчастный влюбленный, а я сплю и ничего не знаю. И почему Шубкин? Даже Котя забраковал его на все сто процентов. Есть, конечно, другие. Но эти «другие» все женаты, на них даже глядеть нельзя, как объяснил мне отец Анны Васильевны. А других «других» я не знаю.
Всю ночь я не спала. Никогда я не выйду замуж. Потому что если меня кто-нибудь когда-нибудь полюбит, то это будет нечто вроде Шубкина. Ну что ж, буду жить одна, работать, потом состарюсь. И Любочка состарится в одиночестве. Но у нее хоть письма есть, она их будет перечитывать и вздыхать. К тому времени она поверит, что Инженер любил ее, а сама она была «отважным корабликом».