Деби вдруг дернула за рукав Любу Баранович:
— Please, Luba, translate it![14]
Смутившись, Люба перевела ей рассказ Насти Липпи. Деби засверкала глазами и приоткрыла рот, как будто какая-то неожиданная, грубая мысль всю перевернула ее. Хотела о чем-то спросить, не успела. В ворота белого замка неторопливо въехал серебристый «Кадиллак». За рулем его сидел средних лет человек в белой майке и очень больших, очень черных очках. Виктория вскочила, стряхивая прилипшее к ней от волненья плетеное кресло.
Ну вот! Наконец-то! Сто лет и сто зим!
Приехавший на «Кадиллаке» вылез из него и, поигрывая связкой блестящих ключей, надетой на палец его очень смуглой руки, поднялся на веранду.
— Hello, everybody![15] — сказал он спокойно.
Виктория, думавшая было поцеловаться, поняла, что этого вовсе не нужно, и напряженно засмеялась:
— Совсем не меняешься!
— Really?[16] — удивился он и тут же негромко сказал Насте Липпи: — Настена, скажи, чтоб пожрать, я голодный.
Гости почувствовали себя неуютно, насупились, начали переговариваться между собой. Минут через десять все сели за стол. Хозяин был скуп на слова, неприветлив. К вину, к коньяку не притронулся вовсе. У Деби было такое лицо, что Виктория решила на нее не смотреть и исправить положение собственными силами.
— Георгий! — громко сказала Виктория. Встала, сверкая своей рыжиной в лучах солнца. — Хочу сказать тост. И тебе, и Настюше.
— А может, не надо? — прищурился George N. Avdeeff.
— Взгляните вокруг! — всполошилась Виктория. — Вы скажете: «деньги»? Нет, дело не в деньгах! Что купишь за деньги? Талант себе купишь? Способности купишь? А сердце? Не купишь! И есть среди люди, среди то есть нас, среди просто нас, есть и люди, такие… — Виктория слегка запуталась, но выправилась и закончила звонко: — За вас, Жора с Настей! За сердце, ум, волю! Про вас надо книги писать, вот что! Книги! И ставить кино, и снимать вашу жизнь!
— Ну, скажешь! — засмеялся Авдеев. Глаза его были спокойны, бесстрастны.
— И я предлагаю начать делать фильм! — заторопилась Виктория. — Пока мы здесь все, мы приступим здесь к съемке, а там ты посмотришь, но шанс очень важный…
— А я чтоб спонсировал, что ли? — поинтересовался Авдеев.
— Please, Luba, translate it![17] — приказала Деби.
Люба неохотно перевела.
— Ну, это вам дудки, — отрезал хозяин. — Не будет вам фильма. Зачем нам светиться? Мы люди простые. Согласна, Настена?
В автобусе висело молчание. Оно было таким плотным и крепким, что в него, как в одеяло, можно было завернуть весь Коннектикут. При въезде в Нью-Йорк Деби громко сказала:
— Please, Luba, translate: this is it! It’s the end![18]
— Она говорит, — смущенно прошептала Люба, — в общем, это конец.
— Что такое: конец? — забормотала Виктория.
— Как так: вдруг конец? Почему? Что ей вдруг…
Деби отвечать не стала, но губу нижнюю закусила так, что она побелела вся. Вся даже вспухла.
Через час Люба Баранович постучала в дверь Виктории.
— Деби просила передать вам ваши обратные билеты. Автобус будет ждать вас в двенадцать утра. И сразу же — в аэропорт. Захотите остаться — пожалуйста. Гостиница здесь еще будет три дня. Все заплачено. А Деби сама улетает.
Виктория, бледная, рухнула в кресло.
Ну, вот! Так и знала! Вся жизнь — как под поезд!
Люба слегка погладила ее по плечу:
— Зачем вы так, Вика? Зачем вам Авдеев? Ведь ей унизительно. Что, вы не знали?
— Что ей унизительно? — Виктория подняла на Любу тихие красные глаза.
— У вас с ней проект. Она спонсор. А вы! То это вам нужно снимать, то другое! У вас свои цели, Вика, но ей неприятно. Представьте себя в ее шкуре…
Виктория так и взвилась:
— Что представить! У нас шкуры разные, Любочка, вот что! Да, я не скрываю: пусть даже Авдеев! Поеду к Авдееву и не унижусь! Мне надо всю группу кормить, вы не знали? Не будет работы, мы ножки протянем! У всех, Люба, семьи, у всех, Люба, дети, и нам не до жиру! Мы в шкурах-то разных!
— И что теперь будет? — задумалась Люба.
— Откуда я знаю? — Виктория вся стала серой и старой. — Начальство, конечно, налупит по шее, отменят поездки… Еще что — не знаю…
— А может, пойти к ней?
— Для чего я пойду? Мы ведь с ней незнакомы! Так, только для виду: «Ах, Вика! Ах, Деби!» Откуда я знаю, что в ней там, в потемках? Другая ментальность, другие привычки… Нет, я не пойду…
Лицо ее, серое, старое, вдруг изменилось. Судорога прошла по нему, и когда она снова взглянула на Любу, то Люба ее не узнала: Виктория стала совсем молодой, сияющей, сильной, взволнованной, вечной. Телефонная трубка в ее руке казалась микрофоном, в который вот-вот хлынет громкая песня.
— Петяня! — сиреною пела Виктория. — Слушай, Петяня! Ты должен спасти нас!
— Пошла бы ты, Вика…
— Нет, я не пошла бы! Пойдем мы все вместе! И скоро, Петяня! Билеты на завтра. Сейчас же звони ей и сам все исправишь!
— Нельзя же так, слушай! — Но голос его был совсем не уверенный.
— Нельзя по-другому, — обрубила Виктория. — Ты знаешь, Петяня, в какой мы все жопе?
И бросила трубку. Как будто гранату.
За завтраком все встретились как ни в чем не бывало. О буре вчерашней никто и не вспомнил. Снимали в Нью-Йорке, удачно и много, все время смеялись. Наткнулись случайно на двух африканцев. Один был разболтанным, как на шарнирах, в большом колпаке на лиловых косицах.
— Иисус был с Гаити! — кричал он гортанно. — Они все наврали! Он был гаитянином, мы это знаем!
— Вот это монтаж! — с трудом перекрикивала его Виктория. — Вот это находка! Берем мы его, а навстречу — церквушку! И в ней — чтоб икона! Христа вместе с Мамой! Простую церквушку с Двины или с Волги! И мысль такая: все люди едины!
— Ну, Вика, ты гений! — захохотал Петр, обхватив Деби за плечо правой рукой, прижавшись к ней дружески-крепко и нежно. — Конечно, едины! На то мы и люди!
В четверг, уже перед отьездом в Бостон, Деби вдруг обратила внимание, что у молоденьких ассистенток Виктории, Наташи и Леночки, зубы… не очень…
— И как они замуж? — спросила она у Виктории. — Им всо так вот важно.
— Да, Господи, зубы! — вздохнула Виктория. — В зубах нет проблем, есть проблемы другие!
— Но нада лычит их, — решила Деби. — У доктора Мая.
Зеленовато-смуглый доктор Май, у которого китайский акцент был почти незаметным, а пальцы, как змейки, во ртах пациентов творили свое волшебство и искусство, увидевши зубы Наташи и Лены, был очень расстроен.
— Большая работа, — сказал доктор Май озабоченной Деби. — И деньги большие. И я сожалею.
— Что? Очень большие?
— Да, тысяч так восемь…
— За каждую?
— Нет, ну зачем? За обеих.
Виктория, почти каждую ночь звонившая в Москву близнецу Изабелле, позвонила и после визита их к доктору Маю.
— Не спрашивай, Белла! Опять новый ужас. Зубной! Лечит зубы. Наталье и Ленке. За темные тыщи.
— Зачем?
— Я не знаю. От придури вечной. Сказала китайцу: «Заплатим. Лечите». И все. Теперь лечат!
— Она что, больная?
— Не знаю.
— Послушай! А как у них с этим?
— Прошу тебя и заклинаю, — ледяным тоном произнесла Виктория. — Об этом не надо. Здесь речь о страданьях. О муках здесь речь. И о смерти. Да, смерти.
Беда в том, что, увлекшись разговором с сестрой, пылкая Виктория почему-то вспомнила о смерти, хотя ничего ее не предвещало и солнце в Бостоне светило, как летом. Последняя неделя (и то дополнительная, из-за лечения!) уже подходила к концу. Конечно же, Деби ждала, что он скажет: «Когда мы увидимся?»
Петр молчал. Тогда, отчаявшись, Деби обратилась к невозмутимому Ричарду:
— Ты так знаешь русских! Ты их разгадал! Спроси у него, что он думает делать.
При всем своем уме Ричард был падок на похвалу, особенно если касалось России. Перед последними съемками он подошел к Петру, похлопал его по плечу и сказал:
— А вот, может быть, вечерком и дэрабнэм?
— А что? И дерябнем! — сказал ему Петр.
Дерябнули. Съели по скользкой маслинке.
— Старик! Тебе сколько? Полтинник-то стукнул?
— Полтинник и пьять, — сознался польщенный Ричард. — И даже вот шест будет скоро.
— И как? Старость чуешь?
— Пока ешо нет, — испугался Ричард. — А ты разве чуэшь?
— А хрен его знает! Тоска, что ли, тут. — И Петр ткнул в грудь и в живот ниже сердца. — А может, кишки… Я и не разберу. А ночью, бывает, проснусь: тянет, тянет…
— И всо-таки жутко?
— Ага. — Лицо у Петра стало темным, сердитым. — А ну как помру? И к червям, на закуску?
С одной стороны, то, что разговор сразу принял такой вот карамазовский поворот, Ричарду, специалисту по русской литературе, весьма даже льстило. Это доказывало правоту того утверждения, что он — русским друг и ему доверяют. С другой стороны, он все-таки не ожидал подобного поворота и привык думать, что на такие темы можно разговаривать исключительно в рамках культуры. О смерти успели подумать другие. Такие, как Данте, Шекспир, скажем, Фолкнер. Из русских, конечно, Толстой, Достоевский. Но так вот сидеть и вдвоем о ней думать? За рюмкой и в баре? Да стоит ли, право?
— Зачем же к чэрвьям? — погрустнел Ричард. — И к тому же так скоро? А лучше вот так, как вот у самураев.
— А что самураи?
— А вот самураи! Они утром встанут и вспомнят про смерти. И так каждый день. Это вот как зарьядка. И вот: им не страшно.
— А, умные черти! — согласился Петр. — Глазенки косые, а все понимают…
Про Деби не вспомнили, не получилось.
В пятницу останкинская команда улетела в Москву. Дожди зарядили, как будто дорвавшись — до леса, до луга, до крыш и до окон. Они так стучали, шумели, так темен стал мир под дождями, что птицы замолкли. Остались лишь чайки и стали метаться: где рыба? Где рыба? О, голодно! Страшно!