— В такой экстремальной форме — с конспиративными поездками по городу и жаркими поцелуями? А что, очень правдоподобно! Разыграли комедию со своим Бережным, а я вроде как и клюнул… Но я не клюнул! Я их насквозь вижу. Ишь ты, нашли дурачка… На самом деле партия в два хода всего, с шахом и матом, вернее, шантажом в эндшпиле… А что, разве шах — это не шантаж своего рода? Принуждение ходить не так, как тебе хочется, а так, как надо противнику. Ух, шахматисты на меня разозлятся, если им эту метафору подкинуть… Да, так, значит, шантаж… Дают мне понять, или я всю эту английскую историю забываю, или из меня начинают лепить сообщника этого самого Геннадия Леонова, будь он неладен. Нелепейшее дело, каждому ясно, но наше правосудие и более нелепые дела не моргнув глазом сглатывало… Если велят. Или если заплатят хорошо. Да, собственно, до суда-то доводить совсем не обязательно. Достаточно выдвижения обвинения, скандала, шума, слухов… Нет дыма без огня, начнут говорить приятели, грустно качая головой. Одна из самых идиотских и вредных народных мудростей, кстати. Еще сколько бывает самого черного, густого и едкого дыма без всякого огня, если дуют старательно и злобно.
Как только станет известно, что подозревают в соучастии в убийстве, так тут же еще и какой-нибудь абсурдный корыстный интерес выдумают. У нас без этого не бывает, воображение населения начинает работать в этом направлении немедленно. Приятели и партнеры начнут при встрече глаза прятать. Щелин встреч избегать. Смотреть отчужденно: на ту ли лошадку я поставил? Подчиненные дерзить станут. И не заметишь, как из кресла главного редактора вылетишь и пойдешь репортеришкой на хлеб и воду зарабатывать… А если еще предполагаемый роман Татьяны с Леоновым приплетут, у-у, мало не покажется…
Данилин впервые ощутил нечто вроде незнакомого ему прежде отчаяния. Он чувствовал, что ему противостоит какая-то могучая и непонятная сила и что на шее у него сжимается накинутая кем-то невидимым удавка.
Поговорить с Татьяной не удалось — она, видно, обиделась на него за позднее возвращение домой и заперлась в спальне. А было-то всего около одиннадцати — детское время! Но как он ни стучал, ни скребся в дверь, ни скулил жалобно, дескать, поговорить надо, не было никакого ответа. Ни звука, ни шевеления из спальни не доносилось. Лежала, наверно, с открытыми глазами, смотрела в потолок, наказывала. Но неужели она так уж уверена в своей моральной правоте? Между прочим, насчет этого Леонова-то, неплохо бы разобраться. Он ведь, кажется, относится именно к тому типу мужчин, который Татьяне в принципе нравится — чернявые, физически очень сильные, с высокой энергетикой. С качествами, которых ей, наверно, не хватает в нем, в Данилине. И второе, более весомое соображение — наверняка она помышляла о мести, о том, что неплохо было бы с Данилиным поквитаться. Ведь женщинам в этой ситуации такое непременно в голову приходит. Другое дело, что не все эту идею осуществляют на практике, большинство оставляет ее в мечтах. С другой стороны, Татьяна уж очень брезглива, вот почему Данилин всерьез в эту опасность не верил. Но чем черт не шутит…
Так или иначе, если он лишился единственного надежного союзника, то вовсе дело тухло.
Сна, конечно, никакого не получилось. Всю ночь Данилин ворочался, скрипел зубами, злился: неужели одолели, гады, неужели сдаваться придется — Данилин к такому не привык. Но если прислушаться к здравому смыслу, то не стоит игра свеч, никак не стоит. Подумаешь, хорошую историю упустим. Разве можно рисковать газетой, ее судьбой? Речь ведь не только о его, Данилина, личных амбициях. Ясно же: если он сейчас уйдет, да еще со скандалом, тонкий баланс и внутри «Вестей», и во внешних отношениях обязательно нарушится. Другого очевидного, всех более или менее устраивающего лидера нет. Наверно, найдется потом, но не сразу, а после долгой и кровавой междоусобицы, после потрясений и ударов. А в это время копошащиеся вокруг хищники непременно постараются газету проглотить. Нет, безответственно, преступно, наконец, просто глупо было бы со стороны Данилина так подставляться — и «Вести» подставлять. Из-за какого-то самолюбия. Из-за гордыни. Сгибаться ему, видите ли, противно…
К утру Данилин фактически пришел уже к окончательному решению — бросить историю с письмом к лешему, немедленно забыть ее как горячечный бред. Но для успокоения совести хотелось, чтобы кто-то разумный, вменяемый и сочувствующий выслушал бы внимательно, с толком и расстановкой. Не совет получить — чего там советовать, и так все ясно. Никто в здравом уме не одобрит идеи бодаться с дубом, да еще по такому смутному поводу. Но надо было хотя бы выговориться вслух напоследок.
Лучше всего для этой роли подходила, конечно, Татьяна, но та вошла в штопор. Разговаривать с Данилиным по-прежнему отказывалась. Проскользнула в ванную, не глядя в его сторону, потом назад, в спальню, и снова заперлась. И опять он скребся, увещевал, приносил извинения. Бесполезно. Вот ведь упрямая женщина!
Оставался только Щелин. Ну, не к Игорю же идти с этим, в самом-то деле, и тем более не к Ольге.
Есть, конечно, опасность, что Щелин сочтет проблему яйца выеденного не стоящей, даже, чего доброго, разозлиться может — какой чепухой главный Редактор занимается, да еще в такое сложное время!
Ну, ничего, в субботу можно аккуратно, органично и желательно с юмором вплести историю с письмом в ткань общего разговора о реформе газеты. Всего-то осталось потерпеть один день. А до субботы вряд ли Бережный и компания успеют новый ход сделать, размышлял Данилин.
После шаха все же дают атакованному поразмышлять над своими дальнейшими действиями — разве нет? Иначе какой во всем этом смысл? Правда, есть еще и другой вариант — объявить сразу же шах и мат!
А мат по-арабски значит — смерть.
По пятницам Данилин старался сам проводить большие редакционные летучки, где выступал один какой-нибудь докладчик, как правило, не из начальства, а кто-нибудь из опытных спецкоров или обозревателей. После доклада начинались свободные прения, где каждый желающий мог высказаться, не чинясь, поспорить при желании с докладчиком, что-то добавить, кого-то покритиковать, кого-то защитить. На протяжении многих лет это были исключительно полезные коллективные упражнения. И довольно демократичные. На летучках было принято и острить, и смеяться. А это в газете делать умели. Существовала и некая свобода слова, хоть и с неизбежными ограничениями — идеология (а значит, страх перед доносом), опасения разозлить начальство и, наконец, традиции вежливости — в «Вестях» хамов презирали.
После падения советской власти и обретения газетой независимости все оковы пали. Не стало идеологических шор, перед начальством кое-кто заискивал, но настоящего страха больше не было. А заодно было покончено и с хорошими манерами, и с взаимным уважением. А зачем они нужны? Державшиеся правил приличия ветераны выглядели динозаврами, угодившими в джунгли совсем другого геологического периода.
При всей своей личной привязанности к старым традициям «Вестей», Данилин понимал: молодая энергия газете необходима, как воздух. Даже если от этого воздуха иногда с души воротит. Дурно воспитанные и не слишком грамотные младотурки всасывают окружающую атмосферу, приносят ее в редакцию, а вместе с ней — и много всякой витавшей там дряни, зловония и чада, но без этого можно легко было утратить связь с реальностью. Которая какая есть, такая и есть. Другой не дано.
Но теперь на большой летучке такого можно было наслушаться — и злобы, и грубости, и просто откровенного жлобства. Но самое опасное — это углубляющийся раскол коллектива на «зубров» (совсем не обязательно пенсионного возраста) и «молодых волков», среди которых встречались и вполне взрослые экземпляры.
Данилин считал своим главным управленческим достижением, что он исхитрился как-то не допустить окончательного разделения, сохранить единство редакционного механизма, который не только не развалился, но и работал с приличным КПД. Но поддержание этого хрупкого равновесия требовало постоянного внимания и тонкой подстройки.
Вот и на этот раз ему пришлось быстро соображать — как реагировать на назревающий на летучке скандал.
«Вот ведь как люди заводятся», — с огорчением думал Данилин, наблюдая за перепалкой между спецкором отдела информации Шадриным и обозревателем Калиновским.
Шадрин заступился за коллегу, юного корреспондента Фадеичева, заметку которого о массовом отравлении в школе изругал сначала основной докладчик, назвав беспомощной. А потом и Калиновский решил выбрать ее же в качестве примера небрежного обращения с русским языком. Он издевался над неуклюжими причастными оборотами, нагромождением слов «который» и «что». Шадрин же перешел на «трамвайный принцип». То, что написал Фадеичев, говорил он, вызвало огромный резонанс, а здоровенный кусок, опубликованный на этой неделе самим уважаемым обозревателем, никто не читал и читать не будет, при всем изяществе языка. Не то что глупо или бессмысленно, но просто сегодня на вот такое, на психологию, на размышления об эволюции совкового менталитета времени уже ни у кого нет. Не до этого населению.
Данилин видел, как побелел Калиновский, как сжались его кулаки, как весело и яростно сверкали глаза Шадрина, слушал, как распадается на островки зашумевшая аудитория, и думал: «Как же их удержать? Что будет, если мы станем превращаться в городскую вечерку?»
Он не сомневался, что в новой газете будет место и Калиновскому, и Шадрину, и даже небрежному Фадеичеву, если он чуть-чуть поднатореет в писании репортажей. Но смогут ли они работать вместе?
Голос у Данилина был сильный, громкий и, как уверяли женщины, завораживающе бархатный. Он умел заставить слушать себя, подчинял себе аудиторию. Но надо было выбрать правильный момент для вмешательства.
Данилин заговорил примирительно. Сказал: конечно, качество языка по-прежнему важно, мы не можем им жертвовать. С другой стороны, когда важный материал сдается «с колес», некогда его отшлифовать. Наверно, надо ввести наконец институт субредакторов, литобработчиков, которые умели бы очень быстро и качественно, буквально на лету, редактировать репортерский текст. С другой стороны, нельзя отворачиваться от больших проблем общества, в том числе и психологических. И жанр очерка имеет право на существование. Но надо искать более современные, более привлекательные формы. И помнить о темпах жизни, а значит, писать кратко.