«Только по разрешению от фрау Дребенштадт».
«Но ее сегодня нет».
«Надо было на неделе попросить».
«Но если мама не получит письма, она подумает, что случилось что-то ужасное!»
«А если я тебя пропущу, начальник фабрики подумает, что я дал тебе что-нибудь украсть».
«Но что здесь красть? Здесь ничего, кроме картона».
«Давай назад, – сказал он. Это был старик, но в руках у него была палка, и он был достаточно напуган, чтобы проявить жестокость. – Предупреждаю».
Как-то раз у Труде случилось расстройство желудка. Все туалеты на нашем этаже были заняты, так что она пошла на следующий этаж. Когда она вернулась, ее уже ждала фрау Дребенштадт. Без единого слова она отхлестала ее по щекам. Труде даже заплакать не смогла.
«Из твоей зарплаты будет удержано 50 пфеннигов, – сказала фрау Дребенштадт. – И неделя без почты».
Теперь Труде расплакалась. Почта значила для нас все. Когда нас ее лишали – это наказание называлось Postperre и использовалось очень часто, – мы чувствовали себя абсолютно потерянными.
Старшая работница проработала на фабрике всю свою жизнь. Она была непривлекательна, не могла распрямить спину, локти у нее всегда были красные и опухшие, но в ее глазах всегда таилась улыбка. Дождавшись, чтобы Фельгентреу ушел за угол, она повернулась ко мне:
«Слушай, Эдит. Если действовать аккуратно, можно подложить под ножи не четыре листа, а пять, – она показала, как. – Если ножи сломаются, скажи мне, я попрошу инженера их заменить. Смотри, чтобы никто не заметил».
Я попробовала. Производительность в секунду увеличилась на двадцать процентов. Просто чудо! За прессами работало восемь человек, и все мы стали подкладывать по пять листов картона. Через пятнадцать минут старшая работница прошла мимо. По ее лицу мы поняли, что к нам идет Фельгентреу, и стали работать как раньше.
Около четырех, когда начальники пили чай, старшая толкнула меня своим костистым бедром. Это значило, что она подменит меня на пятнадцать минут, чтобы я немного отдохнула. Она всегда дарила кому-нибудь из нас такую передышку.
Единственной причиной такой ее доброты была жестокость лагерной начальницы, ударившей Труде. В любой ситуации люди сами выбирают, как себя вести. Никто не заставлял людей быть жестокими. У всех была возможность проявить доброту. Но пользовались этой возможностью только уникумы.
В ноябре, несмотря на всю осторожность, я получила новую дневную норму в 35000 коробок. Я совершенно упала духом. Я знала, что не выдержу, а значит, маму отправят в Польшу. Однако Мина видела все в ином свете.
«В честь новой нормы! – радостно воскликнула она, вручая мне красную ленточку, – Похоже, тебя считают одной из лучших! Mazel tov!»
Наша старая подруга Лизель Бруст написала, что работает в Отделе распределения продовольствия в Вене, что видела наших родных и что они в полном порядке. Это письмо сильно меня поддержало. Я подвязывала красной лентой волосы и с новой силой атаковала несчастный пресс.
Потом норму увеличили до 3800 коробок в час. Я держалась – я работала очень быстро и всегда брала пять картонок. Естественно, ножи сломались. Фельгентреу удержал с зарплаты стоимость починки и накричал на меня. Я покорно опустила голову – этот жест я успела отработать до совершенства. Тем не менее, через пару дней я снова стала подкладывать по пять листов. Гебхардт это видел. Но ничего не говорил.
Кожа на кончиках пальцев стерлась до мяса. Я и рада была бы надеть перчатки, но работать за прессом в перчатках было нельзя: они замедляли движения и увеличивали вероятность того, что ножи опустятся на пальцы. Поэтому я просто терпела.
«Нельзя сдаваться! – говорила я подругам. – Пока мы здесь работаем, у них все хорошо».
В конце ноября две трети девушек с третьего этажа выстроились перед бараками в городской одежде и с чемоданами. Они уезжали домой.
«Как вам повезло! – воскликнула Мина. – Вы выходите замуж? Разводитесь? Мы слышали, одну девушку из лагеря в Нордхаузене отправили домой из-за беременности. Вы беременны?»
Они рассмеялись. Беременность успела превратиться в мрачную шутку: у большинства из нас давно пропали менструации.
«Родителей отправили в школу, – объяснила нам одна из них. – Мы уезжаем вместе с ними».
Вскоре объявили, что в Польшу вместе с родителями должны отправиться еще три человека. Однако их не отпустили – на фабрике не хватало рук. Родители этих девушек уехали на Восток в одиночестве. С одной стороны, мы были рады, что за наш труд так держатся. С другой – я страшно боялась, что окажусь в такой ситуации и расстанусь с мамой, что ее отправят в Польшу без меня.
«Если что-нибудь станет известно, тут же напиши мне!» – писала я ей. («Чтобы получить от Гестапо разрешение на отъезд, мне понадобится несколько дней, – объяснила я Пепи. – Пожалуйста, пожалуйста, убеди маму, чтобы она обязательно сообщила мне, если ее отправят в школу!»).
Мы вставали затемно и возвращались с работы в темноте. Я потеряла счет дням и неправильно подписывала письма. Я писала маме дважды в день, а иногда и чаще, и в моих письмах были тысячи вопросительных знаков.
Кто с кем воюет? Писала я Пепи в один из дней, когда меня лишили почты. Я уже ничего не понимаю. Газет нам не дают. В столовой есть один маленький приемник, но у нас нет ни времени, ни сил его слушать. Сюда доходят только слухи. Когда война закончится? Когда нас освободят? Как там, в Вене? Тебе хватает еды? Скажи маме, чтобы она не присылала мне еду, я знаю, что ей самой не хватает. Ты можешь выходить из дома? Гулять по улицам? Работать? У мамы получается тебя содержать? Сжигай мои письма! Читай, а потом обязательно сжигай!
Между строчек он, конечно, читал: Ты помнишь меня? Ты меня еще любишь?
Слухи сводили нас с ума. Мы слышали, что нацисты убивают умственно отсталых, сумасшедших и престарелых с помощью газа, чтобы «очистить» расу. «Нет, это уже перебор, это чьи-то выдумки», – решили мы с Лили. Мы слышали, что люди в концлагерях умирают от тяжелой работы, что садисты-охранники выдумывают для отстающих пытки – заставляют бесцельно таскать тяжелые камни или всю ночь стоять под дождем, вдвое урезают рацион…
И до нас доходили слухи об ужасных условиях в польских гетто. Одной из девушек пришло письмо от жениха, который служил в вермахте. «Оставайся в Ашерслебене», – написал он. По его словам, гетто в том городе, где он находился, были переполнены, там было нечем дышать, нечего есть и негде работать. Люди болели и умирали без лечения. И каждый день приезжали все новые и новые группы евреев, присланных из завоеванных Германией стран.
Когда об этом письме услышали в Гестапо, эту бедную девушку куда-то утащили, а перед этим осмотрели ее шкафчик и разорвали матрас, проверяя, нет ли нигде других писем. Мы поняли, что написанное солдатом было чистой правдой. Похоже, в Польше было еще хуже, чем в Ашерслебене.
«Скажи Ц, чтобы он мне не писал! – умоляла я Пепи. – Корреспонденция с фронта запрещена!»
В декабре 1941 года пришло самое мрачное Рождество в моей жизни. Тем не менее, все суетились с подарками. Я попросила Пепи купить маме зонтик – обязательно современный и элегантный, сережки или, может быть, шкатулочку для пудры. Мне хотелось верить, что мама не изменилась, что она так же красива, носит сережки, не расстается с пудрой и хотела бы получить элегантный зонтик. Иллюзии.
Одна девушка, отца которой отправили в Бухенвальд, попросила своего жениха купить для него бритвенный набор. Она красиво его упаковала и приложила карточку с надписью: «На Рождество дорогому папе от любящей дочери». Она хранила подарок в шкафчике, чтобы отдать отцу, когда того выпустят из концлагеря.
Меньше всего повезло одной полячке – она приехала в Вену учиться на врача. Это было в 1933 году. Худшего момента для переезда и придумать было нельзя. Она давно потеряла связь с родными. Никто ничего ей не присылал, поэтому я поделилась с ней кусочком маминого хлеба. Он был твердый, как камень.
«Как вкусно! – плакала она. – Моя мама тоже делает вкусный хлеб. Когда-нибудь я попрошу ее испечь булку для тебя!»
Видите ли, мы верили в прекрасное будущее. Да, все еще верили.
Мина планировала подарки очень старательно. Сама она выступала в роли Санта-Клауса, а Пепи Розенфельд должен был послужить ей целой упряжкой северных оленей.
«Смотри, Эдит. Я накопила восемь рейхсмарок. Если отправить их твоему Пепи, он сможет купить маме коробочку травяного чая, папе – новую ручку, а моим братьям и сестрам – коробку конфет. Они обожают сладкое! У них все еще есть зубы только потому, что нацисты лишили их конфет. В некотором смысле нацизм сослужил Катцам хорошую службу!»
Я рассмеялась.
«Фрау Нидераль наверняка пришлет нам на Хануку что-нибудь чудесное. Папа обычно дарил нам на Хануку по коробке копеечек – для нас это были просто сундуки с сокровищами – и мы играли в драйдель, делали ставки и ели латкес. Ах, Эдит, нам было так здорово! Нам казалось, что евреями быть просто прекрасно. Когда ты выйдешь замуж за Пепи, и я стану крестной матерью ваших детей, я их научу драйделю. И мы обязательно будем все вместе петь песни на идише, которым нас научит мой отец».
«Я даже боюсь надеяться на такое счастье, Мина».
«Глупости. Надежда – дар Божий. Вот посмотри, как для меня все удачно сложилось – а все потому, что я не теряю надежды. Фрау Нидераль купила компанию Ахтер. Оставила нас с фрау Грюнвальд при себе, а ведь могла и выгнать. Научила меня красиво одеваться, душиться, писать деловые письма и работать с клиентами. Я ее так полюбила, что зову тетушкой! Когда вы встретитесь, ты должна будешь звать ее «фрау Доктор»».
Сияя, она вытащила что-то из-под кровати. «Вот смотри, у меня есть для тебя подарок к Хануке, – сказала она. – Пусть он даст тебе надежду». Она протянула мне деревяшку, на которой сама выжгла французскую пословицу – этими словами нас нередко ободрял в Остербурге Франц.